"Росас" - читать интересную книгу автора (Эмар Густав)

ГЛАВА IX. Где говорится о многих интересных вещах

Во время всякой революции, когда идеи, составляющие ее основу, не настолько еще назрели, чтобы народ мог их понять, а следовательно, и признать, потому что их время еще не наступило и яркий свет цивилизации затемнен тенью варварства, которое изо всех сил старается погасить этот свет, тогда-то, подобно мутному илу, и всплывают на поверхность жизни реакционные принципы, они сталкиваются, соединяются, сгущаются, так сказать, и наконец, воплощаются в одном человеке, соединяющем все эти дурные элементы.

В Буэнос-Айресе воплощением реакции был Росас.

Росас, прекрасный гаучо в полном смысле этого слова, присоединил к своему воспитанию и своим диким инстинктам и все пороки цивилизации: он умел лицемерить, лгать и предавать.

Однако, он обязан был верностью той реакции, которая была воплощена в нем, так как знал, что в тот день, когда он изменит ей сам, будет первой ее жертвой. Верный своему происхождению и принятой на себя миссии, он предоставил все привилегии в обществе Буэнос-Айреса гаучо, их идеям и привычкам, как только почувствовал себя главой реакции.

Буэнос-Айрес со стоном согнулся под этим ненавистным игом. Теперь уже не федералисты и унитарии стояли лицом к лицу, а прогресс и цивилизация, олицетворяемые унита-риями, с одной стороны, и коварство в лице федералистов, то есть гаучо, — с другой.

Интересно познакомиться поближе с этой странной расой. Эти существа по своим инстинктам приближаются к дикарям, но по религии и языку они близки к цивилизованному обществу.

Аргентинский гаучо не имеет себе подобного в целом свете: его нельзя сравнить ни с арабом, ни с цыганом, ни с индейцами американских пустынь. Он не похож ни на кого из них — он сам по себе.

Природа — его первая наставница, он родился среди наиболее диких ее явлений, вырастает в борьбе с нею и от нее же получает образование.

Необъятность, дикость и суровость его родных саванн — вот впечатления, которые с детства закаляют его дух.

Одинокий, предоставленный самому себе, отторгнутый, так сказать, от общения с жизнью цивилизованных людей, постоянно в борьбе со стихиями и опасностями, он мужает сердцем, в нем зарождается гордость по мере того, как он торжествует над препятствиями, попадающимися ему на каждом шагу. Его мысли становятся смутными, его кругозор суживается вместо того, чтобы расширяться. Природа проявляет в нем свои неизменные и вечные законы; свобода и независимость — эти могучие инстинкты человечества, делаются непременными условиями жизни гаучо.

Лошадь доканчивает дело природы: материальный элемент оказывает свое моральное действие. Родясь, как говорят, на лошади, гаучо забывает необъятность пустынь, так как перелетает их вихрем на своем коне. Конь одновременно и его друг, и его раб. Сидя на нем он не боится ни природы, ни людей. На нем он предстает воплощением грации и изящества, которые не свойственны ни американскому индейцу, ни европейскому всаднику.

Патриархальная жизнь, которую гаучо ведет или по необходимости, или из-за пристрастия к ней, дополняет его физическое и моральное воспитание. Эта жизнь делает его сильным, ловким, смелым, она дает ему то равнодушие к виду крови, которое так влияет на его нрав.

Эта жизнь и это воспитание и дают гаучо понятие о своем превосходстве над жителями городов, которые, совершенно естественно, независимо от его воли, внушают ему глубокое презрение.

Горожанин плохо сидит на лошади, он не способен обойтись без посторонней помощи в пампе и в пустыне, еще более не способен достать себе те вещи, в которых чувствует непреодолимую нужду, наконец, житель города не умеет остановить быка неизменным лассо гаучо, ему противно погрузить свой нож по самую рукоятку в горло животного и он не может видеть без дрожи своей руки, обагренной кровью.

За все это гаучо и презирает его; презирает он и законы, так как они выходят из городов, а вольный сын пампы не нуждается в посторонней помощи, имея свою лошадь, лассо и пустыни, где он может жить, не боясь никого.

Вот эта-то раса, или этот класс людей, и образует, собственно говоря, аргентинский народ, подобно урагану проносятся гаучо вблизи городов.

Однако представители этой неукротимой расы способны чувствовать почтение и уважение к неизвестным лицам, именно тем, которые обладают наиболее замечательными качествами, характеризующими гаучо. И эти люди делаются первыми между равными.

В жизни цивилизованных людей нет более обычного явления, чем подчинение многочисленных армий дурным генералам, а политических партий — невежественным вождям.

Среди гаучо подобное явление немыслимо. Глава их всегда лучший из них. Он может достичь этого отличия только после общего признания его выдающихся достоинств.

Свое влияние и свое значение такой человек может приобрести не иначе, как лихо сидя на спине дикой лошади, с лассо в руке, он должен постоянно проводить ночи под открытым небом, знать пустыню как свои пять пальцев, должен смеяться над всякой военной и гражданской властью, словом, над всем, что исходит из городов, от людей или законов.

Бесполезно пытаться подчинить себе гаучо, не учитывая главных черт характера этих людей, зато тот, кто усвоит их и умеет вовремя показать это, сделается начальником гаучо — он может руководить ими и делать с ними то, что захочет.

Вот каков гаучо! Вот каков был и Росас, глава партии федералистов. Выбрав его своим главой, партия считала себя победительницей, хотя она только купила эту победу над своими политическими противниками ценой чести и свободы своего отечества, о чем она очень хорошо знала, когда передала страну в руки бандита, который рано или поздно должен был растоптать копытами своих диких лошадей те права, которые эта партия пыталась осуществить в федеральной системе. Одним словом, федералисты не были обмануты, тем более что они знали Росаса, с пятнадцати лет, будучи еще шестнадцатилетним мальчиком, этот непокорный сын был постыдно изгнан своей семьей. Впоследствии он проявил черную неблагодарность и к своим благодетелям гаучо, оставив их на произвол судьбы и постыдно убежав в укрепление Сантос-Луарес, куда он скрылся, испугавшись горсти честных людей под командой Лаваля.

Шесть тысяч таких же головорезов за редутами Сантос-Луареса ждали только одного слова, чтобы по приказанию тирана опустить свое оружие на тех, кто приносил им прогресс и свободу.

Изменники отечества, эти презренные могли быть такими же и по отношению к тому, кому они продали свои права.

Среди ночной тишины ходили патрули, сменяемые через каждые два часа: одни наблюдали за окрестностями площади; другие за укреплениями, последний патруль, наиболее многочисленный, ходил среди солдатских палаток.

Была ли среди последних палатка тирана? Можно ли было ее узнать по какому-либо внешнему признаку? Нет, Росас не имел палатки! Днем он писал, сидя в своей повозке, а ночью уходил неведомо куда, притворно он приказывая по вечерам раскинуть свое рекадо14 на определенном месте, но через полчаса рекадо оставлялось под охрану часового. Он скрывался даже от своих собственных солдат и переходил с места на место, меняя каждую минуту конвой, чтобы никто не знал, где он находится.

Однако оставим Росаса и вернемся к его дочери, ставшей его первой жертвой и, помимо ее воли, лучшим орудием его дьявольских планов.

Донье Мануэле было двадцать лет, она была прекрасна. Уже два раза сердце ее чувствовало сладкое биение любви, и дважды грубая рука ее отца разрушала ее грезы о счастье.

Росас осудил свою дочь на вечное безбрачие: бедное дитя знало его постыдные секреты, его преступления, и тиран не хотел, чтобы ее муж также был осведомлен о них.

Она же помогала ему завоевывать популярность: вместе с нею он льстил самолюбию жалких людей, возведенных им в высокое положение, она объясняла его мысли его подлым сотрудникам, через нее, наконец, он понимал малейшие жесты тех, кто имел с ним дело.

Вместе с тем его дочь была и ангелом-хранителем его жизни: она следила за малейшим его знаком, наблюдала за домом, дверьми, окнами и даже за его столом.

Приблизимся теперь к этой несчастной девушке в то время, когда она в своей гостиной, наполненной людьми разного рода, вечером шестнадцатого августа, с прелестной, печальной улыбкой на своих устах, сидела среди странного общества, окружавшего ее. Она принимала визиты главных членов Народного общества, гости курили, произносили клятвы, ругательства, пачкали ковры своими сапогами и мочили пол водой, струившейся с их плащей.

Весь цвет федеральной демократии, казалось, назначил себе свидание в гостиной доньи Мануэли.

Каждая группа описывала на свой манер современное положение, но очевидно было, что никто ни одну секунду даже не сомневался в торжестве Росаса над «нечестивыми унитариями».

Одни говорили, что голову Лаваля следует поместить в клетку и выставить ее на площади Победы, другие находили, что всю плененную армию унитариев следует отдать Народному обществу, которое истребит ее на площади Эль-Ретиро.

Женщины принимали в этих разговорах самое горячее участие: менее жестокие из них предлагали отрезать матерям, женам, дочерям и сестрам изменников унитариев волосы, которые бы служили затем им, женщинам-федералисткам.

Донья Мануэла все видела и слышала, но уже не удивлялась эти словам и не содрогалась от них: привычка примирила ее с этими эксцентричными разговорами.

Ларрасабаль объявил во всеуслышание, что ждет только разрешения его превосходительства, чтобы первому обагрить свой кинжал кровью унитариев.

— Вот кто говорит, как добрый федералист! — произнесла донья Мария-Хосефа. — Унитарии воспользовались добротой Хуана Мануэля, чтобы убежать из страны, а теперь возвращаются с Лавалем.

— Они найдут здесь свои могилы, сеньора, — произнес другой, — и мы должны поздравить себя с их бегством!

— Нет, сеньор, нет, лучше было бы их убить, нежели отпустить!

— Верно! — вскричал Соломон.

— Да, сеньор, верно, — отвечала старуха, — можно еще допустить милость Хуана Мануэля, но что сказать о тех, которые, получив с его стороны приказание арестовать унитариев, занимаются пустяками и дают возможность унитариям ускользать?!

С этими словами старуха выразительно уставила свои глаза, злобные как у гиены, на подполковника Китиньо, который, стоя в двух шагах от нее, беспечно курил сигаретку.

— И это было бы еще ничего, — продолжала старуха, — но дело идет еще дальше: когда добрые слуги федерации указывают им, где скрываются унитарии, они отправляются

туда и, вместо того чтобы арестовать унитариев, позволяют глупо дурачить себя.

Китиньо повернулся к старухе спиной.

— Вы уходите, сеньор Китиньо? — спросила она.

— Нет, сеньора, я знаю, что делаю!

— Не всегда.

— Всегда, сеньора. Я умею убивать унитариев и это доказал. Унитарии хуже собак, величайшее удовольствие для меня — пролить их кровь. Вы же заблуждаетесь иногда.

— Подполковник Китиньо — наша лучшая шпага! — сказал Гарратос.

— Вот это я постоянно говорю Пенье, чтобы он следовал его примеру! — сказала донья Симона Гонсалес Пенья, федералистка-энтузиастка.

— Теперь нужны не шпаги, а кинжалы! — возразила донья Мария-Хосефа. — Кинжалом надо расправляться с нечестивыми дикарями, отвратительными унитариями, изменниками перед Богом и федерацией!

— Это правда! — поддержали некоторые.

— Кинжал — оружие добрых федералистов! — продолжала старуха.

— Верно! Кинжал! — вскричал Соломон.

— Да, да, кинжал! — повторили и другие.

— Да, кинжал к горлу! — сказала донья Мария-Хосефа, глаза которой блестели, как угли.

— Жаль, — сказал другой, — что у солдат Мариньо ружья: Мариньо предпочитает расстреливать унитариев, которых уводит в свою казарму.

— Я не думала, что Мариньо так деликатен. Не оттого ли он столько возился со вдовушкой из Барракас?

— Сеньора донья Мария-Хосефа права: в будущем кинжал должен стать оружием федералистов. Я сделаю необходимые распоряжения, — сказал дон Мариньо, пытаясь польстить старой гарпии, лишь бы она перестала говорить о нем.

— Пусть Ресторадор покончит с внешними врагами, а мы разделаемся с внутренними! — сказал Гарратос.

— Как только Ресторадор отдаст приказ, первую же голову, которую я срежу, я принесу вам, донья Мануэлита! — сказал Пара.

Донья Мануэла сделала жест отвращения и повернулась к донье Фермине Сегойен, сидевшей подле нее.

— Унитарии слишком мерзки для того, чтобы Мануэлита желала их видеть! — произнес Торрес, незаконный сын Росаса.

— Это правда, но обезглавленные они прелестны! — отвечала донья Мария-Хосефа.

— Если донье это не нравится, то я не принесу ей головы, — произнес Пара. — Но мужчины должны видеть все головы унитариев, будут ли они прекрасны или отвратительны, так как мы не нуждаемся в манерничаньи и все мы добрые федералисты; наша обязанность — мыть свои руки в крови изменников-унитариев!

— Верно! — вскричал Соломон.

— Вот это речь федералиста! — прибавил Кордова.

— Пусть те, кто не согласен умереть за Ресторадора и его дочь, поднимут свою руку! — вскричал один сторонник падре Гаэте, мулат со зверским лицом.

— Прикажите, донья Мануэлита, и я принесу сам ожерелье из ушей изменников-унитариев.

Девушка печально опустила голову.

— Да, — восторженно вскричал депутат Гарсиа, — мы должны все соединиться, чтобы доказать, что федерация покоится на прочной основе.

— Браво!

— Великим днем для отечества будет тот день, когда будет тот день, успокоим ту горячку свободы, которая мстит нам теперь, а эту святую горячку можно успокоить только кровью унитариев.

— Кстати, о горячке, — сказал Мариньо почти на ухо генералу Солеру, — вы не знаете, генерал, что такое с падре Гаэте?

— Я слышал, что он болен. Кой черт с ним?

— Ужасная мозговая горячка!

— Ого!

— Он при смерти.

— С каких пор?

— Четыре или пять дней, я думаю.

— Это опасно?

— Во время своей болезни он только и говорит, что о магнетизме, Аране и двух неизвестных, которых не хочет назвать, наконец, еще о целой куче глупостей.

— Упоминает он о губернаторе?

— Нет!

— Ну, тогда он может умереть, когда ему угодно.

— Он, однако, добрый федералист!

— И еще более добрый пьяница.

— Вы правы, генерал, его болезнь — вероятно, последствие какой-нибудь оргии!

— Во всяком случае, если бы Лаваль восторжествовал, то дьявол взял бы его к себе очень скоро!

— И многих других с ним вместе!

— Вас и меня, например?

— Возможно!

— Все возможно!

— Это еще не самое худшее?

— Как, генерал?!

— Я хочу сказать, самое худшее, что мы не уверены, будто он не восторжествует!

— Правда!

— Лаваль отважен!

— Зато мы втрое многочисленнее его.

— Я овладел холмом Виктории с втрое меньшим числом солдат, чем их было у защитников!

— Да, но это были испанцы!

— Ба! Это были испанцы! Это значит, сеньор Мариньо, что они умели драться и умели, сражаясь, умирать.

— Наши солдаты не менее храбры!

— Я это знаю! А все-таки они могут быть разбиты, несмотря на их храбрость.

— На нашей стороне справедливость!

— Э, полно: на поле сражения, сеньор Мариньо, петь о справедливости!

— Ну, у нас энтузиазм!

— И у них также!

— Так что…

— Так что только дьявол знает, кто победит!

— Мы того же мнения, генерал.

— Я это знал.

— Я хотел знать ваше мнение по этому вопросу.

— Я также.

— Ваша проницательность, генерал, меня не удивляет, вы жили во время революции.

— Да, я вырос в то время.

— Но тогда никто не испытывал такого столкновения, какое нам предстоит в случае торжества Лаваля.

— Это было бы концом всего?

— Для всех!

— Особенно для вас и для меня, сеньор Мариньо!

— Особенно?

— Да.

— Почему же, генерал?

— Откровенно?

— Да, откровенно.

— Потому что меня они ненавидят, не знаю за что, а вас ненавидят как сторонника Масорки!

— О!

— Я понимаю, что они не должны меня любить.

— Но ведь я не масоркеро в настоящем значении этого слова.

— Быть может, вы правы, но нас не будут судить, а просто или умертвят, или заставят эмигрировать.

— Эмиграция — страшная вещь, генерал Солер! — сказал Мариньо, покачав головой.

— Да, вы сказали совершенно справедливо: но много раз я сам принужден был эмигрировать и знаю, что это очень тяжело!

— Нам надо защищаться до последнего!

— Кто знает, можем ли мы рассчитывать на всех?

— Я в этом также сомневаюсь.

— Измены многочисленны во времена революций.

— Да, и скрытые враги еще страшнее явных!

— Еще страшнее?

— Но они не обманут меня… Смотрите, вот один из них….

— Кто?

— Тот, кто входит.

— Но это ребенок!

— Да, двадцатипятилетний ребенок, все считают его убежденным федералистом, но я знаю, что он — тайный унитарий.

— Вы уверены в этом?

— В душе — да!

— Гм… Как его имя?

— Дель Кампо, Мигель дель Кампо, он сын настоящего федералиста, владельца асиенды, пользующегося большим влиянием в провинции.

— Ну, тогда он под хорошей охраной!

— Этот молодой человек пользуется также покровительством Соломона — все двери открыты перед ним!

— Если так, мой друг, — сказал генерал Солер, — то пойдем поздороваемся с ним!

— Да, но он уже занят! — отвечал Мариньо со злой улыбкой, и оба собеседника присоединились к другим группам.