"Адольф Гитлер (Том 3)" - читать интересную книгу автора (Фест Иоахим К.)Глава III «САМЫЙ ВЕЛИКИЙ НЕМЕЦ»Нетерпение Гитлера и его решимость перейти к действиям нашли свое первое конкретное выражение в секретном совещании 5 ноября 1937 года, содержание которого дошло до нас благодаря записям одного из участников – адъютанта от вермахта полковника Хосбаха. В самом узком кругу – присутствовали министр иностранных дел фон Нойрат, военный министр фон Бломберг и верхушка военного руководства – фон Фрич, Редер и Геринг – он развил мысли, которые явились сенсацией не только для части присутствующих, но и позже, на Нюрнбергском процессе, когда они выплыли на свет; ибо, как представляется, они свидетельствовали о решении развязать войну в самые ближайшие сроки. Тем не менее, психологическое значение выступления явно перевешивает политическое, записи Хосбаха – не столько свидетельство новых намерений, сколько скорее все более явного страха перед временем. Ибо то, что Гитлер излагал в приподнятом настроении на протяжении речи, продолжавшейся более четырех часов подряд, было не чем иным, как концепцией, разработанной годы тому назад в «Майн кампф» и которой он с того момента неуклонно придерживался во всех своих шагах и маневрах. Новым был только тон конкретного нетерпения, в котором он обращался теперь к этой концепции и соотносил ее со сложившимся политическим положением. Он просит собравшихся, заметил он во вступительном слове, рассматривать это выступление «как завещание на случай преждевременной смерти» [170]. Если видеть цель немецкой политики, начал он, в обеспечении и преумножении народа, то тут же наталкиваешься на «проблему пространства»: все экономические и социальные трудности, все расовые угрозы можно устранить исключительно за счет преодоления нехватки пространства, от этого просто зависит будущее Германии. В отличие от держав либеральной эпохи колониализма страна не может решить проблему, захватив заморские территории, «жизненное пространство» Германии расположено на континенте. Всякая экспансия, как показывает история мировой Римской империи или Британской империи, связана с немалым риском; «ни раньше, ни сейчас не было и нет территории без хозяина, наступающий всегда наталкивается на владельца». Но большой выигрыш, а именно – обладающая сплошным пространством великая империя, которой владеет и которую обороняет твердое «расовое ядро», оправдывает большой риск: «Для решения германского вопроса может быть только один путь – путь насилия», – заявил он. После того как такое решение принято, речь может идти только о времени и наиболее благоприятных обстоятельствах для применения силы, – продолжал он. Через шесть-восемь лет условия могут измениться только в невыгодном для Германии направлении. Поэтому, если фюрер будет еще жив, то «не позднее 1943 – 1945 гг. он намерен обязательно решить проблему пространства для Германии», если возможность представится раньше – будь то в результате тяжелого внутреннего кризиса Франции или вовлеченности западных держав в какую-нибудь войну, – то он решил использовать ее. В любом случае начало должен положить разгром Австрии и Чехословакии, – подчеркнул он и однозначно заявил, что он не удовлетворится требованием пересмотра границ по этническим критериям, т. е. присоединением Судетской области, а ставит задачу завоевать всю Чехословакию, чтобы создать исходную базу для достижения далеко идущих имперских целей. Германия приобретет благодаря этому не только 12 дивизий, но и базу для обеспечения продовольствием 5-6 млн. человек, если исходить из того, что «из Чехии произойдет принудительная эмиграция 2 миллионов, а из Австрии – 1 миллиона человек». Он считает вероятным, что Англия и Франция «уже втихомолку списали со счетов Чехию». Может быть, уже в следующем году произойдут конфликты, например, в Средиземном море, в которые будут серьезно втянуты западные державы. В таком случае он начнет действовать уже в 1938 году. Принимая во внимание эти обстоятельства, с немецкой точки зрения нежелательны быстрая и полная победа Франко, интересы рейха скорее требуют сохранения напряженности в Средиземноморье; следует обдумать вопрос, не поддержать ли еще больше Муссолини в направлении дальнейшей экспансии, чтобы создать повод для войны между Италией и западными державами; таким образом Германия получит самую верную возможность «молниеносно» осуществить «нападение на Чехию». У части собравшихся эти идеи явно вызвали значительную тревогу, Хосбах отметил в описании хода конференции, что последующая дискуссия «принимала порой очень резкие формы» [171]. Против планов Гитлера выступили прежде всего Нойрат, Бломберг и Фрич, со всей серьезностью предостерегая от риска войны с западными державами. Гитлер собрал участников совещания главным образом для того, чтобы довести до них свое нетерпение и в особенности, как он заявил до начала встречи Герингу, «раскрутить Бломберга и Фрича», «поскольку он совершенно не доволен тем, как идет наращивание вооружения сухопутных войск» [172], в ходе же обсуждения он внезапно осознал наличие почти принципиальных разногласий. Четырьмя днями позже Фрич просил Гитлера еще раз принять его, «крайне потрясенный» Нойрат также попытался, как он позже рассказывал, побеседовать с ним и отговорить от курса на войну. Но Гитлер вдруг решил покинуть Берлин и уединился в Берхтесгадене. Он был в явно раздраженном настроении и отказался принять министра иностранных дел до своего возвращения в середине января. Конечно, не случайно все выступившие 5 ноября оппоненты стали жертвами большой перестановки кадров, при помощи которой Гитлер вскоре после совещания устранил последние оплоты консерваторов, прежде всего в армии и министерстве иностранных дел. Судя по всему, именно это совещание окончательно убедило его, что его вызревшие планы, требовавшие готовности к риску, крепких нервов и своего рода разбойничьей отваги, нельзя было осуществить с осмотрительными представителями старого буржуазного слоя. Их рассудительность и стремление настоять на своем доводили его до белого каления, что еще больше усиливалось его антибуржуазными чувствами. Он ненавидел их высокомерие, их сословную претенциозность, и точно так же как он представлял себе тип национал-социалистического дипломата не в качестве корректного чиновника, а революционера, агента, «помощника по части организации развлечений», умеющего «сводничать и делать фальшивки», так, на его взгляд, и генералитет должен был служить «волкодавом, готовым разорвать на куски чужих, когда его не держат крепко за ошейник». Было очевидно, что Нойрат, Фрич и Бломберг вряд ли отвечали этому представлению; при новом режиме они были, как сказал один из их окружения, «динозаврами» [173]. Таким образом, характерной чертой ноябрьского совещания 1937 года стало взаимное отрезвление. Консерваторы, в особенности верхушка военного руководства, которые так и не научились думать категориями, выходящими за узкие рамки их целей и интересов, с изумлением констатировали, что Гитлер оказался верен своему слову и был действительно Гитлером, в то время как последний укрепился в своем презрительном отношении к партнерам-консерваторам, даже к тем, кто в последние годы подготовки молчал, проявлял послушание и служил – и они проявили малодушную непоследовательность: хотели величия Германии, но не желали риска, выступали за рост вооружений, но не за войну, поддерживали национал-социалистический порядок, но не национал-социалистическое мировоззрение. Исходя из этого вывода, в новом свете выступают упорные усилия консерваторов в предшествующие годы сохранить ограниченную независимость в дипломатии и армии. В том, что касается МИД, они были менее успешны, поскольку Гитлер отчасти смог переиграть его стремление к самоутверждению благодаря системе специальных уполномоченных с дипломатическими функциями, но с гораздо более сплоченным социальным блоком офицерской касты он до тех пор, несмотря на отдельные успехи, справиться не мог. Оппозиция Бломберга, Фрича и Нойрата его откровениям требовала срочного решения проблемы. В критических ситуациях ему всегда приходил на помощь случай, вот и теперь ряд событий предоставил ему благоприятную возможность, которую он с его необыкновенной реакцией по части тактики мгновенно использовал. Тремя месяцами позже он поставил на решающие руководящие посты новых людей и нацелил дипломатический и военный аппарат на реализацию предстоящих задач. Казалось бы совсем невинным исходным пунктом дела было намерение фон Бломберга вновь жениться (его первая жена умерла задолго до этого). Правда, тут был один сомнительный момент: избранница, фрейлейн Эрна Грун, как признавал сам Бломберг, была женщиной с «известным прошлым» и, следовательно, не отвечала строгим сословным критериям, существовавшим в офицерском корпусе. Нуждаясь в совете, он как коллеге доверился Герингу, последний, однако, настоятельно рекомендовал жениться и более того, помог организовать выезд в эмиграцию соперника, за что ему были уплачены деньги [174]. 12 января 1938 года, не без определенной конфиденциальности, состоялось венчание. Свидетелями были сам Гитлер и Геринг. Однако уже спустя немного дней пошли слухи, что брак фельдмаршала оказался мезальянсом, ибо новая супруга была в свое время в поле зрения полиции нравов. Документы полиции скоро подтвердили, что только что обвенчавшаяся особа состояла некоторое время на учете как проститутка и однажды была даже наказана за то, что подрабатывала в качестве фотомодели для непристойных фотографий. Поэтому, когда Бломберг спустя 12 дней вернулся из короткого свадебного путешествия, Геринг уведомил его, что он после такого скандала больше не может занимать свой пост, офицерский корпус также не видел оснований вступиться за генерал-фельдмаршала, который так долго со столь юношеским энтузиазмом находился под очарованием Гитлера. Двумя днями позже, во второй половине дня 26 января его принял с прощальным визитом Гитлер: «Эта история легла слишком тяжелым грузом на меня и на Вас, – заявил он, – я не мог больше делать вид, что ничего не случилось. Мы должны расстаться». В коротком разговоре о преемнике Гитлер исключил не только кандидатуру Фрича, но и Геринга, который в своем ненасытном стремлении к новым постам пустил в ход все рычаги, чтобы прибрать к рукам и это кресло. Похоже, что в ответ на это Бломберг предложил Гитлеру, в чьи намерения и входило поступить таким образом, занять этот пост самому. «Когда пробьет час Германии, – сказал в заключение Гитлер, – я увижу вас рядом с собой, и все былое будет забыто» [175]. Пока Геринг еще усерднее интриговал, чтобы обойти соперника, Фрича, решение было, очевидно, уже принято. Тогда совместными усилиями Геринга и Гиммлера на свет божий извлекли второе полицейское дело, в котором Фрич обвинялся в гомосексуализме. Словно в дешевом фарсе ничего не подозревающему главнокомандующему сухопутными войсками была устроена в рейхсканцелярии очная ставка с подкупленным свидетелем, чьи обвинения хотя и оказались вскоре несостоятельными, но все-таки достигли своей цели – дали Гитлеру повод для обширных кадровых перестановок 4 февраля 1938 года. Пришлось также уйти и Фричу. Гитлер непосредственно, лично взял на себя командование вермахтом. Военное министерство было упразднено, его место заняло Верховное командование вооруженных сил во главе с генералом Вильгельмом Кейтелем[176]; чувствуешь себя прямо-таки тайным свидетелем гитлеровского комедиантства, когда читаешь записи в дневнике Йодля о назначении Кейтеля: «В 13 часов Кейтеля в гражданском вызывают к фюреру. Тот изливает ему сердце, как трудно ему приходится. Он становится все более одиноким… Он говорит К., что полагается на него, „как бы ни было вам трудно со мной, – держитесь. Вы теперь мое доверенное лицо и единственный советник в вопросах вермахта. Единое и последовательное руководство вермахтом для меня дело святое и неприкосновенное“. И тут же, без всякого перехода, в том же тоне: „Я беру вас, мне нужна ваша помощь“. Преемником фон Фрича стал генерал фон Браухич, которого, как и Кейтеля, поставили на новый пост, учитывая его угодливость и слабохарактерность, он заявил, что „готов на все“, „что потребуют от него“, особо надо отметить его заверение, что он ближе познакомит сухопутные силы с национал-социализмом [177]. В ходе этих перестановок 16 пожилых генералов были отправлены на пенсию, 44 других смещены, а чтобы смягчить разочарование Геринга, Гитлер присвоил ему звание фельдмаршала. Одним ударом, без малейших признаков сопротивления военных Гитлер устранил таким образом последний сдерживавший его, более или менее серьезный фактор власти; это было как бы «бескровное 30 июня». Он презрительно сказал, что теперь уверен в трусости всех генералов [178]. Его пренебрежительное отношение было еще усилено той беспринципностью, с которой многочисленные представители генералитета уже до реабилитации фон Фрича заявляли о своей готовности занять освободившиеся посты. Этот процесс одновременно показал, что внутреннее единство офицерского корпуса было окончательно сломлено, и сословная солидарность, которая уже в случае убийства фон Шляйхера и фон Бредова ничем себя не проявила, перестала существовать. Поникший духом генерал-полковник фон Фрич заявил «перед будущей историографией», как он сформулировал для протокола, о своем возмущении таким «позорным обращением». Однако группе офицеров, для которой случившееся стало исходной точкой заговорщической деятельности и попыток установить с ним контакт, он отказал в поддержке, и тогда, и полгода спустя, фаталистически заметив: «Этот человек – судьба Германии, и эта судьба пройдет свой путь до конца» [179]. Между тем перетряска не ограничилась вермахтом. На том же заседании, где Гитлер объявил об изменениях в военном руководстве, было сообщено об освобождении Нойрата с поста министра иностранных дел, его место занял Риббентроп. Одновременно были назначены некоторые важные новые послы (Рим, Токио, Вена). Сколь «непринужденно» Гитлер распоряжался делами государства, видно по тому, как он мимоходом назначил Вальтера Функа министром экономики. Гитлер встретил его как-то вечером в опере и в антракте предложил ему этот пост; Геринг, заявил он, даст ему дальнейшие инструкции. На заседании 4 февраля он был представлен как преемник Шахта. Одновременно это было последним заседанием кабинета министров в истории режима. На всем протяжении кризиса Гитлер был озабочен тем, что заграница может истолковать эти процессы как симптом скрытой борьбы за власть и увидеть в них признак слабости. Кроме того, он опасался новых столкновений, если разбирательство дела Фрича в военном суде, на которое ему пришлось бы согласиться, если бы генералитет стал на том настаивать, извлекло бы на свет божий состряпанную интригу и реабилитировало генерал-полковника: «Если это станет известно в войсках, произойдет революция», – предсказывал один из посвященных в дело. В силу этого Гитлер решил закамуфлировать один кризис другим, гораздо более масштабным. Уже 31 января Йодль записал в своем дневнике: «Фюрер хочет отвлечь внимание от вермахта, держать Европу в напряжении и вызвать назначением на различные новые посты новых людей впечатление не временной слабости, а концентрации сил. Шушниг должен не набираться храбрости, а дрожать» [180]. Этим была обозначена точка кризиса, на которую теперь решительно взял курс Гитлер. С июльского соглашения 1936 года он ничего не делал для улучшения германо-австрийских отношений, скорее, он использовал договор только для того, чтобы, казуистически прикрываясь видимостью законности, затевать все новые ссоры. Правительство в Вене с растущей озабоченностью отмечало, как кольцо вокруг него постепенно сжималось все плотнее. Взятые им под сильным нажимом обязательства по соглашению ограничивали его свободу действий точно так же, как все более тесные отношения между Римом и Берлином. Кроме того, имелось сильное подпольное национал-социалистическое движение в собственной стране, ободряемое и оплачиваемое рейхом, оно развило вызывающую активность. В своей страстной кампании за аншлюс оно могло опереться не только на старую мечту немцев об объединении, которое наконец стало возможным после распада двуединой монархии в 1919 году, но и на австрийское происхождение Гитлера, личность которого, казалось, предвосхищала идею единства. Пропаганда движения действовала на страну, жившую с незабытыми великодержавными воспоминаниями в плохо функционирующем государстве-обрубке, которое было ей безразлично. Униженное, во многих отношениях дискриминируемое в сравнении с другими государствами-преемниками разгромленной монархии, обедневшее и пребывавшее в оскорбительной зависимости, население Австрии в растущей степени испытывало потребность в переменах, которая ощущает боль от существующего состояния слишком сильно, чтобы еще и задавать вопросы о реалиях будущего. С неуменьшающимися чувствами этнической и исторической связи оно все больше обращало свои взоры на словно преобразившуюся, самоуверенную Германию, вызывавшую страх и ужас среди вчерашних высокомерных победителей. Курт фон Шушниг, преемник убитого канцлера Дольфуса, отчаянно искал помощи. После того как он напрасно старался в начале лета 1937 года добиться британских гарантий, его долгое, упорное сопротивление национал-социалистам, осуществляемое при помощи запретов и преследований, стало постепенно ослабевать. Когда Папен предложил ему в начале февраля 1938 года встретиться с немецким канцлером, он в конце концов скрепя сердце согласился. Утром 12 февраля он прибыл в Берхтесгаден, Гитлер встретил его на ступенях резиденции Бергхоф. Сразу после приветствия неожиданно разбушевавшийся Гитлер, драматически разъяряясь, обрушил на гостя град обвинений; слова о впечатляющей панораме, открывавшейся в зале резиденции, Гитлер отмел в сторону: «Да, здесь зреют мои мысли. Но мы встретились не для разговоров оКраузе, ни Англия, ни Франция, ни Италия не пошевелят и пальцем, чтобы помочь ей. Он потребовал свободы деятельности национал-социалистов, назначения своего приверженца Зейс-Инкварта министром безопасности и внутренних дел, всеобщей амнистии, а также ориентации австрийской внешней и экономической политики на курс рейха. Настало время обеда, и возбужденно жестикулировавший Гитлер превратился, по рассказам Шушнига, как ни в чем не бывало, в любезного хозяина, но во время заключительной беседы он в ответ на замечание австрийского канцлера о том, что он по конституции своей страны не может давать никаких окончательных обещаний, распахнул дверь и, выставив Шушнига, криком, в угрожающем тоне позвал генерала Кейтеля. Когда последний вошел и, закрыв дверь, спросил, что приказывает фюрер, тот ответил: «Абсолютно ничего! Посидите здесь!» Немного позже Шушниг подписал обязательство выполнить предъявленные требования. Приглашение Гитлера на ужин он отклонил. В сопровождении Папена он выехал через границу в Зальцбург. За всю поездку он не произнес ни слова. Зато беспечно болтал Папен: «Да, фюрер может быть и таким, теперь вы сами видели. Но когда вы приедете в следующий раз, говорить будет гораздо легче. Фюрер может быть обаятельным» [181]. В следующий раз Шушниг попал в Германию под конвоем, путь его лежал в концлагерь Дахау. Берхтесгаденская встреча значительно стимулировала деятельность австрийских национал-социалистов. Серией дерзких актов насилия они как бы уведомляли, что скоро придут к власти, все попытки Шушнига организовать хоть какое-то сопротивление запоздали. Чтобы оказать «в последний час» противодействие открытому распаду власти, он решил вечером 8 марта провести в следующее воскресенье, 13 марта, плебисцит, благодаря которому перед лицом всего мира хотел опровергнуть утверждение Гитлера, что за него большинство австрийского народа. Но Берлин тут же нажал на него, и он отказался от своего замысла. По настоянию Геринга Гитлер решил в случае необходимости принять против Австрии военные меры, после того как Риббентроп доложил из Лондона о нежелании Англии воевать за этот роковой реликт Версальского договора; без Англии, как он знал, не выступит и Франция; только у Муссолини, как казалось некоторое время, поглощение Вены немцами вызвало бы раздраженную реакцию. После всего случившегося Гитлер направил в среду 10 марта принца Филиппа Гессенского с написанным от руки письмом в Рим, в котором говорилось об австрийском заговоре против рейха, угнетении патриотически настроенного большинства и угрозе гражданской войны. В конце концов как «сын австрийской земли» он не может сложа руки смотреть на происходящее, продолжал он, теперь он решил восстановить законность и порядок на своей родине. «Вы, Ваше Превосходительство, поступили бы так же, если бы речь шла о судьбе Италии». Он заверял Муссолини в своей, как он писал, прочной симпатии и нерушимости границы по Бреннеру: «Эта граница никогда не подвергнется каким-либо изменениям» [182]. После нескольких часов возбужденной подготовки, вскоре после полуночи, была издана директива № 1 по операции «Отто»: «Я намерен, если другие средства не приведут к цели, осуществить вторжение в Австрию вооруженными силами, чтобы установить там конституционные порядки и пресечь дальнейшие акты насилия в отношении настроенного в пользу Германии населения. Командование всей операцией я принимаю на себя… В наших интересах провести всю операцию без применения силы, в виде мирного ввода войск, который будет приветствовать население. Поэтому избегать всяких провокаций. Но если будет оказано сопротивление, то сломить его силой оружия со всей беспощадностью… На границах Германии с другими государствами пока что никаких мер предосторожности не принимать» [183]. Самоуверенный, лапидарный тон документа почти полностью скрывал атмосферу истерии и колебаний, в которой он возник. Все рассказы людей из окружения Гитлера говорят об исключительной путанице решений, бестолковой неразберихе, в которой оказался Гитлер во время этой первой экспансионистской акции в своей карьере. Множество скоропалительных, неверных решений, холерических взрывов раздражения, бессмысленных телефонных звонков, приказов и указаний об их отмене сменяли друг друга в течение немногих часов между воззванием Шушнига и 12 марта: по всей видимости, давали себя знать «расшатанные нервы», которые Гитлер, вопреки своему намерению, не смог «привести в порядок». Он возбужденно требовал от военного руководства разработать за несколько часов план операции, контрпредложения Бека и позже фон Браухича он раздраженно отверг, затем он отменил свой приказ о переброске частей, а потом вновь распорядился выполнять его, и в добавление к этому – заклинания, угрозы, недоразумения: Кейтель говорил позже о «мучительнейшем времени» [184]. И если бы Геринг в нужный момент не взял инициативу в свои руки, то мир бы, вероятно, увидел, сколько невротической неуверенности и метаний проявляет Гитлер в ситуациях, связанных с большой напряженностью. Но Геринг, который в силу своей замешанности в «деле Фрича», был во всех отношениях заинтересован в акции и ее эффекте дымовой завесы, энергично толкал колеблющегося Гитлера вперед. Спустя годы Гитлер со всем восхищением психически неустойчивого человека перед хладнокровной флегматичностью своего соратника, почти запинаясь, заметил: «Рейхсмаршал пережил вместе со мной очень многие кризисы, он в ситуациях кризиса холоден как лед. Лучшего советника, чем рейхсмаршал, в периоды кризиса не найти. В эти времена рейхсмаршал проявляет жестокость и хладнокровие. Я всегда замечал, что в критические, судьбоносные моменты он не останавливается ни перед чем и тверд как сталь. Лучшего советчика не найдешь, никак не найдешь. Он прошел вместе со мной через все кризисы, самые суровые кризисы, он был холоден как лед. Всегда, когда дела принимали совсем опасный оборот, он был холоден, как лед…» [185] На следующий день, 11 марта, Геринг ультимативно потребовал отставки Шушнига и назначения новым федеральным канцлером Зейс-Инкварта. Во второй половине дня по команде из Берлина по всей Австрии на улицы высыпали национал-социалисты. В Вене они проникли в ведомство федерального канцлера, заполнили лестницы и коридоры, расположились в служебных помещениях, так продолжалось до тех пор, пока Шушниг не объявил вечером по радио о своей отставке и дал указание австрийской армии отходить при вступлении немецких частей без сопротивления. Когда федеральный президент Миклас твердо отказался назначить Зейс-Инкварта новым канцлером, Геринг в ходе одного из многочисленных телефонных разговоров с Веной дал одному из доверенных лиц примечательные указания: «Слушай меня внимательно: главное заключается в том, чтобы Зейс-Инкварт теперь овладел всей правительственной властью, занял радиостанцию и т. д.. – . Зейс-Инкварт должен прислать сюда следующую телеграмму, записывайте: «Временное австрийское правительство, которое после отставки правительства Шушнига видит свою задачу в том, чтобы восстановить спокойствие и порядок в Австрии, обращается к германскому правительству с настоятельной просьбой поддержать его в выполнении этой задачи и помочь предотвратить кровопролитие. С этой целью оно просит германское правительство как можно скорее прислать немецкие войска». После короткого диалога Геринг в заключение заявил: «Итак, наши войска перейдут сегодня границу… Пусть пошлет телеграмму как можно скорее. Покажите текст телеграммы и скажите ему, что это наша просьба – может телеграмму вообще не отправлять, пусть только скажет, что он согласен» [186]. В то время как национал-социалисты занимали общественные здания по всей стране, Гитлер, прежде чем Зейс-Инкварта уведомили о его собственном обращении за помощью, в 20. 45 окончательно отдал приказ на выступление. Поступившую позже просьбу Зейс-Инкварта задержать немецкие войска он отклонил. Примерно двумя часами позже поступило ожидавшееся с нетерпением известие из Рима; приблизительно в половине двенадцатого позвонил Филипп Гессенский, экзальтированная реакция Гитлера показывала, от какого напряжения освободило его сообщение принца. 12 марта, во второй половине дня Гитлер под колокольный звон пересек границу у своего родного города Браунау и четырьмя часами позже, проехав через украшенные цветами деревни, мимо сотен тысяч стоявших плотной толпой людей, прибыл в Линц. У черты города его ожидали министры Зейс-Инкварт и Глайзе фон Хорстенау, а также Генрих Гиммлер, который уже вечером накануне отправился в Вену, чтобы развернуть чистку страны от «предателей народа и других врагов государства». Явно растроганный Гитлер произнес с балкона ратуши краткую речь, обращенную к ожидавшей его в сумерках толпе, в ней он снова развивал идею своей особой миссии: «Если Провидение позвало меня из этого города и поставило во главе рейха, то, значит, оно возложило на меня определенную миссию, такой миссией могло быть только одно: вернуть мою дорогую Родину Германскому рейху! Я верил в эту миссию, жил и боролся ради нее, теперь, как мне думается, я ее выполнил!» На следующее утро он возложил венок на могилу своих родителей в Леондинге. Судя по всему, до этого времени Гитлер еще не принял конкретного решения о будущем Австрии. Предположительно, он до самого последнего момента хотел выждать реакцию заграницы, увидеть, каким будет сочетание случайностей, взаимосвязей и шансов в новой ситуации, которые он надеялся использовать быстрее, чем противники. Похоже, что лишь под впечатлением триумфальной поездки из Браунау в Линц, ликования, цветов и знамен, всего элементарного упоения от объединения, которое не оставляло права мешкать или идти на альтернативные варианты, он решился на незамедлительный аншлюс. В отеле «Вайнцингер» в Линце он подписал поздним вечером 13 марта «Закон о воссоединении Австрии с Германским рейхом». При этом он был, по свидетельству одного из очевидцев, очень взволнован. Он долго молчал, по его щекам катились слезы, наконец он сказал: «Да, верное политическое действие не дает пролиться крови» [188]. Теперь же и на следующий день, когда Гитлер в обстановке ликования и под колокольный звон ехал из замка Шенбрунн в Вену, сбылась его самая старая мечта: оба города, которые были свидетелями его неудач, отвергали и унижали его, теперь были у его ног в восхищении, стыде и страхе. Вся бесцельность и бессилие тех лет были теперь оправданы, вся потребность в награде за перенесенное была удовлетворена в тот момент, когда он с балкона замка Хофбург «доложил» сотням тысяч собравшихся на Площади героев о «завершении самого великого дела» своей жизни: «Как фюрер и канцлер немецкой нации и рейха я докладываю истории о вступлении моей Родины в Германский рейх». Сцены восторга, которые разыгрывались во время воссоединения, «не поддавались описанию», – писала одна швейцарская газета [189], и хотя трудно определить, что в этом опьянении, цветах, криках и слезах было управляемой, а что спонтанной страстью, не может быть никаких сомнений, что этот процесс затронул глубочайшие чувства нации. Для людей, которые часами стояли на тротуарах улиц в Линце, Вене или Зальцбурге, в этот момент сбылась та мечта о единстве, которая в виде элементарной потребности пережила все продолжавшиеся на протяжении поколений ссоры, расколы и братоубийственные войны между немцами, и именно это чувство чествовало Гитлера как человека и преодолевшего и завершившего дело Бисмарка[190]; превращало клич «Один народ – одно государство – один фюрер!» в нечто большее, чем просто пропагандистский лозунг. Лишь так можно объяснить, что эйфорией объединения были охвачены не только церкви, но и такие социалисты-великогерманцы, как Карл Реннер [191]. Из того же слоя сознания произрастала надежда на окончание внутриполитической разорванности и страх перед существованием в нежизнеспособном государстве – все эти чаяния подкреплялись желанием, чтобы объединенный могучей силой рейх достиг того блеска, который угас с концом монархии и, казалось, возвращался в этом блудном сыне Австрии, каким бы незаконным и вульгарным он ни был. На фоне чувства исполнения мечты, величия и восторга от всего происшедшего оставались без внимания акты насилия, которые сопровождали события. «Войсковые части были усилены вторым прибывшим эшелоном – отрядами спецназначения СС, 40 тысячами полицейских и верхнебаварским соединением «Мертвая голова», – отмечалось в служебном дневнике Верховного главнокомандования вермахта [192], эти части мгновенно создали систему жестокого подавления. Мы проявили бы недопонимание психологии Гитлера, если бы сочли, что в опьянении от объединения растаяли его старые обиды, и на самом деле, в жестокости и неистовости, с которой его команды не так как в Германии 1933 года, а открыто набросились на противников и так называемых расовых врагов, чувствуется некоторый элемент незабытой ненависти к этому городу. В доходивших порой до дикости бесчинствах прежде всего возвращающегося из Германии Австрийского легиона проявилось то как бы азиатское начало, которое Гитлер привнес в либеральный немецкий антисемитизм и которое теперь здесь было «спущено с цепи» в действиях его приверженцев, одного с ним происхождения и с такой же эмоциональной структурой: «голыми руками, – рассказывал один из очевидцев, – университетские профессора должны были драить улицы, набожных белобородых евреев крикливые парни загнали в храм и заставляли их делать приседания и хором кричать „Хайль Гитлер!“ Невинных людей ловили на улице, как зайцев, и гнали их чистить уборные в казармах СА; все, что выдумала в своих оргиях болезненно грязная, пропитанная ненавистью фантазия за многие ночи, осуществлялось теперь в буйствах среди бела дня» [193]. За пределы германской части Европы выплеснулась волна эмиграции, страну оставили Стефан Цвейг, Зигмунд Фрейд, Вальтер Меринг, Карл Цукмайед и многие другие, писатель Эгон Фридель выбросился из окна своей квартиры, впервые национал-социалистический террор проявился во всей откровенности. Однако для внешнего мира эти обстоятельства веса не имели: слишком неопровержимой была ссылка на вильсоновский принцип самоопределения, который получил триумфальное подтверждение в пятом и последнем плебисците режима 16 марта в виде привычных 99 процентов проголосовавших «за». Западные державы, правда, изъявляли беспокойство, но Франция глубоко погрязла в своих внутренних неразрешимых проблемах, а Англия отказывалась предоставить какие-либо гарантии Франции или Чехословакии. Она отклонила и советское предложение провести конференцию по недопущению дальнейших захватов со стороны Гитлера. В то время как Чемберлен и европейские консерваторы все еще видели в Гитлере коменданта антикоммунистического бастиона, которого надо завоевать на свою сторону великодушием и укротить, левые успокаивали себя мыслью, что Шушниг не кто иной, как представитель клерикально-фашистского режима, в свое время приказавшего стрелять в рабочих, которого давно надо было скинуть. Не состоялась даже сессия Лиги наций: обескураженный мир отказался теперь даже от символических жестов возмущения, его совесть, как писал с горечью Стефан Цвейг, «слегка поворчав, забывала и прощала» [194]. В Вене Гитлер оставался менее суток, трудно определить, было ли вызвано столь скорое отбытие неприязнью к «городу феаков»[195] или нетерпением. Легкость, с которой он реализовал задачу первого важного этапа своей внешней политики, побуждала его тут же обратиться к следующей цели. Уже спустя две недели после аншлюса Австрии он встретился с руководителем судетских немцев Конрадом Генлейном и выразил свою решимость в обозримом времени разрешить чехословацкий вопрос. Еще двумя неделями позже, 21 апреля, он обсудил с генералом Кейтелем план военного разгрома Чехословакии и при этом, принимая во внимание международный резонанс, отклонил «нападение без всякого повода или возможности оправдать его», он высказался в пользу «молниеносных действий в связи с каким-либо инцидентом», в этой связи он обдумывал вариант «убийства немецкого посланника после антигерманской демонстрации» [196]. Как это было и с Австрией, Гитлер мог опять и здесь воспользоваться внутренними противоречиями Версальской системы, ибо Чехословакия являлась воплощением продиктованного величайшим произволом победителей полного отрицания тех принципов, на которых основывалось ее создание, она была не столько результатом реализации права на самоопределение, сколько в гораздо большей степени выражением стратегических интересов Франции и ее политики союзов: маленькое многонациональное государство, осколок разгромленной империи, в нем одно меньшинство противостояло большинству всех остальных меньшинств и беспомощно разводило руками при виде их националистического эгоизма, на который оно само в борьбе за независимость так горячо ссылалось, не государство, а «лоскутное одеяло», как пренебрежительно отзывался о нем Чемберлен. Относительно высокая степень свободы и участия в принятии политических решений, которые предоставляло это государство своим гражданам, были недостаточны для нейтрализации действовавших в нем центробежных сил. Польский посол в Париже без обиняков называл его «обреченной на смерть страной» [197]. По всем законам политики с нарастанием силы немцев конфликт с Чехословакией становился почти неизбежным. Три с половиной миллиона судетских немцев чувствовали себя после образования республики угнетенными и связывали свое на самом деле очень бедственное экономическое положение не столько со структурными причинами, сколько с пражским «иностранным господством», и как захват власти Гитлером, так и выборы в мае 1935 года, в результате которых партия судетских немцев во главе с Конрадом Генлейном стала сильнейшей партией земли, необычайно укрепили их самосознание, аншлюс Австрии вызвал большие демонстрации под лозунгом «На Родину в рейх!» Уже в 1936 году автор одного анонимного письма из Судетской области заверял Гитлера, что считает его «мессией», теперь эта истерия ожидания подхлестывалась дикими речами, провокациями и столкновениями. В беседе с Генлейном Гитлер дал ему указания каждый раз предъявлять в Праге столь высокие требовамия, чтобы они «были неприемлемы для чешского правительства» и побуждали его занять вызывающую позицию [198]. Так он подготавливал требующую интервенции ситуацию, необходимости которой он позднее якобы собирался подчиниться. Пока же Гитлер предоставил событиям развиваться своим ходом. В начале мая он с большой свитой министров, генералов и партийных функционеров отбыл с официальным визитом в Италию. Как он пытался превзойти все, что было прежде, во время визита дуче в Германию, так и Муссолини старался теперь принять гостя с еще большим размахом. Вечный город был празднично украшен флагами, ликторскими связками и свастиками, дома вдоль линии железной дороги были к приезду гостя покрашены, и вблизи Сан-Паоло-Фуори сооружен специальный вокзал, на котором Гитлера ожидали король и Муссолини. Гость не без раздражения заметил, что дуче, согласно протоколу, сперва должен был держаться на заднем Плане, фюрер как глава государства был гостем Виктора Эммануила III, которого он пренебрежительно называл «король-щелкунчик» [199], с самого начала он оскорблял его проявлением невнимания, например, сел раньше него в королевскую карету. Его коробила реакционная и снобистская сущность двора, он еще долго обосновывал этим проявления своего недоверия к партнеру по «оси». Зато прием и восхваления со стороны Муссолини произвели на него глубокое впечатление. В ходе пышных маршей был продемонстрирован новый «римский шаг», во время морского парада в Неаполе сто подводных лодок одновременно погрузились в воду, а через несколько минут с поразительной точностью опять вынырнули, продолжительные поездки позволили Гитлеру удовлетворить и свои эстетические склонности, он спустя годы после визита вспоминал «очарование Флоренции и Рима»; как красивы, восклицал он, Тоскана и Умбрия! В отличие от Москвы[200], Берлина и даже Парижа, где архитектурные пропорции не гармонируют ни в частности, ни в целом, и все скользило мимо его внимания, Рим его «по-настоящему покорил» [201]. Поездка была для Гитлера успешной и в политическом отношении. Со времени визита Муссолини в Германию «ось» подвергалась серьезным испытаниям на прочность, аншлюс Австрии вновь пробудил старую тревогу насчет Южного Тироля, но Гитлеру теперь удалось развеять ее. Поворот был вызван прежде всего его речью на банкете в Палаццо Венеция, свидетельствовавшей столько же о чувстве стиля, как и о верном психологическом инстинкте; Чиано, который говорил об имевшемся поначалу настроении «всеобщей враждебности», с изумлением констатировал, как Гитлер речами и личными контактами завоевывает симпатии другой стороны, он даже считал, что город Флоренция «отдал ему свое сердце и склонил перед ним свою мудрую голову» [202]. Когда Гитлер 10 мая садился в поезд, увозивший его в Германию, казалось, что все взаимопонимание опять восстановлено, Муссолини крепко пожимал ему руку: «Теперь нас больше ничто не может разъединить». В ходе немногих политических бесед этих дней Гитлер уловил готовность Италии дать Германии свободу действий в отношении Чехословакии. Однако и западные державы призвали тем временем Прагу пойти навстречу судетским немцам, в то же время они довели до сведения Гитлера, что чехословацкий вопрос можно решить, и, как сказал британский посол в Берлине, беседуя с Риббентропом: «Германия победит по всей линии» [203]. Тем большим сюрпризом для Гитлера стало распоряжение пражского правительства, обеспокоенного слухами о подготовке немцев к нападению, провести частичную мобилизацию; Англия с Францией полностью одобрили этот шаг, не преминув сослаться на свои обязательства оказать помощь Чехословакии, их поддержал и Советский Союз. На срочно созванном в воскресенье 22 мая в Бергхофе совещании Гитлер пришел к выводу, что ситуация заставляет остановить все приготовления. В качестве срока нападения на Чехословакию он порой называл осень 1938 года, теперь его планы, как казалось, были нарушены. Его возмущение еще больше усилилось, когда иностранная пресса стала возносить «майский кризис» как удавшуюся наконец попытку поставить зарвавшуюся Германию на место и унизить ее. Как при аналогичном поражении в августе 1932 года, он на несколько дней уединился в своей горной резиденции, нетрудно представить себе, что его обуревали те же желания отомстить, те же дикие фантазии разрушения: позже он всякий раз вспоминал испытанный в те дни «сильный удар по престижу»; наконец, в своем невротическом страхе перед проявлениями слабости он счел необходимым уведомить в специальных посланиях как Муссолини, так и британского министра иностранных дел, что «угрозами, давлением или силой» от него ничего не добьешься, «это наверняка приведет к противоположному результату и сделает его жестким и неуступчивым» [204]. 28 мая он появился в Берлине на совещании с военным и внешнеполитическим руководством рейха. Развернув перед собой географическую карту, он, все еще с заметными следами перенесенных волнений, изложил свои планы уничтожения Чехословакии; если еще последние военные инструкции по так называемой операции «Грюн» начинались предложением: «В мои намерения не входит военный разгром Чехословакии уже в ближайшее время и без наличия повода», то в новой редакции говорилось: «Моим непоколебимым решением является разбить Чехословакию в ближайшем будущем путем проведения военной кампании» [205]. Из упрямства, уточняя срок, он назначил начало операции на 1 октября. Теперь он пустил в ход все средства для нагнетания напряженности. В конце июня вблизи чехословацкой границы были проведены маневры, были ускорены и работы по сооружению Западного вала. В то время как Генлейн в соответствии с полученными указаниями рвался к конфронтации, Гитлер осторожно разжигал территориальные аппетиты соседей Чехословакии, в особенности венгров и поляков, западные же державы давили на правительство в Праге, требуя от него новых уступок. Как будто все их силы ушли на один жест решительности, и они опять вернулись к прежней уступчивости, политика умиротворения приближалась теперь к своей кульминации. Сколь уважительны или понятны были ее мотивы, столь же серьезным был порок, которым она страдала: она не знала Гитлера и не разбиралась в особых проблемах Центральной Европы. Она испытывала и проявляла глубокую неприязнь к комплексам и самым разнообразным чувствам враждебности друг к другу, существовавшим в центре континента, и капитулировала перед невозможностью пробраться через лабиринт этнических, религиозных, расовых, культурных и исторических взаимных претензий и обид. Невилл Гендерсон не называл чехов иначе, как «проклятые чехи». Лорд Ротермир опубликовал в «Дейли Мейл» статью под заголовком «До Чехов нам дела нет», Чемберлен резюмировал всеобщие настроения, говоря о «далекой стране», «где спорят люди, о которых мы ничего не знаем». Направление британским правительством в Чехословакию лорда Ренсимена в августе с заданием изучить положение на месте было не в последнюю очередь признанием этого безразличия; детский стишок метко разоблачал формальный характер этой миссии: «Плачь, Дед Мороз, нашли обмен! Тебя заменит Ренсимен» [206]. На этом фоне надо рассматривать и передовицу «Таймс» от 7 сентября, в которой предлагалось передать Судетскую область рейху; после многих недель, когда кризис как бы сам собой продолжал непрерывно обостряться, а Гитлер вроде бы проявлял сдержанность, весь мир ждал речи, которой он должен был завершить 12 сентября нюрнбергский партийный съезд. Не исключено, что многочисленные симптомы уступчивости содействовали тому, что речь была выдержана в особо резком и вызывающем тоне, но здесь продолжало влиять и незабытое унижение в мае, к которому он неоднократно и широко возвращался, говоря о «гнусном жульничестве», «о террористическом шантаже» и «преступных целях пражского правительства», снова негодуя на тех, кто утверждал, что он пошел на попятную, наткнувшись на решительную позицию противников, и клеймя их легкомысленную готовность развязать войну. Теперь, по его словам, он извлек из случившегося уроки, которые позволят ему в будущем сразу же нанести ответный удар: «Я ни при каких обстоятельствах не стану с бесконечным терпением взирать на дальнейшее угнетение наших собратьев в Чехословакии… Немцы в Чехословакии не беззащитны и они не брошены на произвол судьбы… Пусть это хорошо запомнят те, кого это касается». Речь его была сигналом к восстанию в Судетской области, связанному с многочисленными жертвами, между тем Германия развила лихорадочную военную активность, проводились учения по светомаскировке, были реквизированы грузовики. Какое-то мгновение война казалась неизбежной, но тут события приняли удивительный поворот. В отосланном ночью 13 сентября послании британский премьер заявлял о своей готовности немедленно, не считаясь с соображениями престижа, приехать для личной беседы с Гитлером в любом месте: «Согласен прибыть самолетом и буду готов к отъезду завтра», – писал Чемберлен. Гитлер чувствовал себя очень польщенным, хотя это предложение тормозило его очевидную тягу к столкновению. Позднее он сказал: «Я был полностью ошеломлен» [207]. Неуверенность в себе, которая всю жизнь лишала его способности совершать жесты великодушия, и на этот раз не дала ему пойти хоть в чем-то навстречу своему почти семидесятилетнему гостю, который к тому же собирался впервые в своей жизни сесть в самолет: он предложил встретиться в Берхтесгадене. Когда британский премьер-министр прибыл в Бергхоф во второй половине дня 15 сентября после почти семичасового путешествия, Гитлер не соизволил пройти к нему навстречу дальше самой верхней ступеньки лестницы, которая вела к резиденции. Опять он для устрашения поставил в свите генерала Кейтеля; когда Чемберлен выразил желание побеседовать один на один, он хотя и согласился, но стал, однако, пространно обрисовывать, вероятно, чтоб еще больше утомить его, европейскую ситуацию, германо-английские отношения, готовность к взаимопониманию и свои успехи. При всем стоицизме Чемберлен вне всякого сомнения видел насквозь уловки и маневры Гитлера, в своем отчете перед кабинетом двумя днями позже он назвал его «самой ординарнейшей шавкой», которую ему когда-либо довелось встречать [208]. Подойдя, наконец, к вопросу о кризисе, Гитлер прямо потребовал присоединения Судетской области к рейху, когда Чемберлен прервал его и задал вопрос, будет ли он довольствоваться этим или же он хочет разгромить Чехословакию полностью, Гитлер указал на требования поляков и венгров, но все это, заверил он, его не интересует и сейчас не время обсуждать технические проблемы развития: «Убито 300 судетских немцев, и так дело дальше продолжаться не может, надо немедленно урегулировать эту проблему. Я твердо настроен решить это дело, и мне все равно, будет ли мировая война или нет». Когда Чемберлен раздраженно возразил ему, что не понимает, зачем ему надо было ехать так далеко, если Гитлер не может сказать ему ничего другого, кроме того, что он так или иначе полон решимости использовать силу, его собеседник смягчился: он «подумает сегодня или завтра, нет ли все же и мирного решения вопроса», кардинальное значение имеет «готовность Англии согласиться теперь с отделением населенных судетскими немцами областей в соответствии с правом народов на самоопределение, причем он (фюрер) должен заметить, что это право на самоопределение было придумано не им в 1938 году специально для чехословацкого вопроса, а еще в 1918 году – для создания моральной основы изменений по Версальскому договору». Условились о том, что Чемберлен вернется в Англию обсудить вопрос с кабинетом министров, а Гитлер тем временем не будет предпринимать никаких военных мер. Едва только Чемберлен отбыл, Гитлер стал обострять кризис и продолжил свои приготовления. Уступчивость британского премьер-министра крайне озадачила его, ведь исчезал повод для осуществления далеко идущих намерений по аннексии всей «Чехии». Но в надежде на то, что Чемберлен потерпит фиаско из-за сопротивления своего кабинета, отрицательной реакции французов или, наконец, самой Чехословакии, он продолжил свои приготовления. В то время как печать развязала дикую кампанию, рисовавшую самые страшные картины расправ над соотечественниками, по указанию Гитлера «в целях защиты судетских немцев и поддержания дальнейших беспорядков и столкновений» под руководством бежавшего в Германию Конрада Генлейна был сформирован Судето-германский легион. Гитлер подталкивал Венгрию и Польшу к предъявлению Праге территориальных требований, одновременно стимулировал стремление словаков к автономии, по его распоряжению Судето-германский легион занял два города – Эгер[209] и Аш [210]. Тем больше было его изумление, когда 22 сентября Чемберлен сообщил ему на встрече в годесбергской гостинице «Дреезен», что как Англия с Францией, так и Чехословакия согласны на отделение Судетской области. Чтобы Германия не боялась, что Чехословацкая республика может быть использована как «острие пики» против флангов рейха, британский премьер предложил аннулировать договоры о союзе между Францией, СССР и Чехословакией, вместо них независимость страны должны были обеспечивать международные гарантии. После такого вступления Гитлер был так поражен, что переспросил, одобрено ли это предложение пражским правительством. Когда Чемберлен с удовлетворением ответил: «Да!», возникла короткая пауза замешательства, а затем Гитлер спокойно ответил: «Очень сожалею, господин Чемберлен, но с этими вещами я теперь согласиться не могу. После событий последних дней такое решение неприемлемо» [211]. Чемберлен был до предела озадачен и раздосадован. На его гневный вопрос, какие это еще события изменили в последнее время ситуацию, Гитлер ответил ссылкой на требования венгров и поляков, разразился нападками на чехов, жалобами на страдания судетских немцев, пока не нашел спасительного довода, за который он тут же уцепился: «Самое главное – действовать быстро. Решение должно быть принято в ближайшие дни… Он должен подчеркнуть, что проблема должна быть полностью решена до 1 октября». После трехчасового безрезультатного спора Чемберлен вернулся в гостиницу «Петерсберг» на другой стороне Рейна. Когда и письменный обмен мнениями ни к чему не привел, он потребовал письменный меморандум с перечнем немецких требований и сообщил, что намерен уехать. Гитлер, по воспоминаниям фон Вайцзеккера, рассказывая об этих делах, «хлопал в ладоши, как будто речь шла об удавшемся розыгрыше». Известие о мобилизации в Чехословакии, которое снарядом ворвалось в беспорядочные, нервозные заключительные переговоры, еще более усилило чувство надвигающейся катастрофы. Правда, теперь Гитлер, как казалось, был готов пойти на некоторые незначительные уступки, в то время как Чемберлен проявлял признаки подавленности и показывал своим поведением, что больше не будет выполнять посреднические функции для Гитлера. И действительно, британский кабинет, который собрался в воскресенье, 25 сентября, для обсуждения гитлеровского меморандума, наотрез отклонил новые требования и заверил французское правительство в поддержке Англии в случае военного столкновения с Германией. Прага, которая приняла Берхтесгаденские условия только под крайним нажимом, получила теперь свободу действий, чтобы дать отпор притязаниям Гитлера. В Англии и Франции начались военные приготовления. Перед лицом неожиданной неуступчивости другой стороны Гитлер вновь выступил в роли обиженного. «Вести переговоры дальше хоть в какой-то форме вообще не имеет смысла, – кричал он во второй половине дня 26 сентября сэру Горацию Вильсону, который прибыл в рейхсканцелярию с посланием Чемберлена. – С немцами обращаются как с черномазыми. Даже с Турцией не отваживаются вести себя так. 1 октября Чехословакия будет такой, какой он хочет» [212]. Затем он сообщил Вильсону, что не пустит в дело свои дивизии только в том случае, если пражское правительство примет Годесбергский меморандум до 14 часов 28 сентября. В последние дни перед этим он все время колебался, взять ли курс на не связанный с каким-либо риском половинчатый успех или же на сопряженный с опасностями полный триумф, последний вариант в гораздо большей степени отвечал его радикальному темпераменту, ему больше хотелось завоевать Прагу, чем получить в виде подарка Карлсбад и Эгер. Напряжение, которое он испытывал в эти дни, разрядилось в знаменитой речи в берлинском Дворце спорта, которая еще больше обострила кризис, правда, он противопоставил ему заманчивую идиллию континента, который наконец-то обретет покой: «А теперь перед нами стоит последняя проблема, которую надо решить, и которая будет решена! Это последнее территориальное требование, которое я должен предъявить Европе, от него я не отступлюсь и его я, будет на то воля Божья, выполню». Он с сарказмом вскрыл противоречия между принципом самоопределения и реальностями многонационального государства, при описании хода кризиса не преминул сыграть эффектную роль оскорбленного, с ужасом изображал террор в Судетской области, называл цифры беженцев, которые он в силу своей закомплексованности на цифрах и рекордах резко преувеличил: «Мы наблюдаем страшные цифры: в один день 10 000 беженцев, на другой день – 20 000, на следующий – уже 37 000, двумя днями позже – 41 000, затем 62 000, потом 78 000, а теперь – 90 000, 107 000, 137 000 и сегодня 214 000. Становятся безлюдными целые районы, сжигаются населенные пункты, немцев пытаются выжить гранатами и газом. А Бенеш сидит в Праге и убежден: «Мне все сойдет с рук, в конце концов, за мной стоят Англия и Франция». Теперь, соотечественники, настало, как мне думается, время назвать вещи своими именами… 1 октября ему придется передать нам эту область… Теперь решение за ним! Мир или война!» Он еще раз заверил, что не заинтересован в ликвидации или аннексии Чехословакии: «Не хотим мы никаких чехов!» – воскликнул он с чувством и к концу выступления вошел в состояние экзальтации. Уставив глаза в потолок зала, подогреваемый величием момента, ликованием масс и собственным пароксизмом, он, словно отрешившись от всего, завершил речь словами: «Я иду впереди своего народа как его первый солдат, а за мной, пусть это знает весь мир, идет народ, не тот, что в 1918 году… Он будет воспринимать мою волю как свою, точно так же как я подчиняю свои действия его будущему и его судьбе. И мы хотим укрепить эту общую волю, чтобы она была сильной, как во время борьбы, когда я, простой неизвестный солдат, вышел на поле битвы, чтобы завоевать рейх… Я прошу тебя, мой немецкий народ: вставай за мной, мужчина за мужчиной, женщина за женщиной… Мы исполнены решимости! Пусть господин Бенеш теперь делает свой выбор!» Несколько минут бушует буря оваций; пока Гитлер, весь вспотевший и с остекленевшим взглядом возвращается на свое место, на трибуну поднимается Геббельс: «Ноябрь 1918 года у нас больше никогда не повторится!» – воскликнул он. Американский журналист Уильям Ширер видел со своего места на галерее, как Гитлер посмотрел на Геббельса, «как будто это были те слова, которые он искал целый вечер. Он вскочил, описал правой рукой в воздухе большую дугу, ударил по столу и изо всех сил прокричал, с таким фанатизмом, который я никогда не забуду: «Да!» Потом он в изнеможении опустился на стул» [213]. «В этот вечер Геббельс ввел в обиход пропаганды лозунг „Фюрер, приказывай! Мы идем за тобой!“ Массы скандировали его еще долго после окончания мероприятия. При выходе Гитлера они начали петь: „Господь, вложивший в руку меч“. Еще окрыленный пылом и истерией предшествующего дня, Гитлер в следующую среду еще раз встретился с сэром Горацием Вильсоном. Если его требования будут отклонены, пригрозил он, Чехословакия будет разбита; когда Вильсон возразил, что Англия предпримет военные шаги, если Франция будет вынуждена поспешить на помощь Чехословакии, Гитлер заявил, что он может только принять это к сведению: «Если Франция и Англия хотят нанести удар – пусть наносят. Мне это безразлично. Я готов ко всем вариантам развития событий. Сегодня вторник, раз так – в следующий понедельник между нами будет война» [214]. В тот же день он предпринял дальнейшие мобилизационные меры. Однако вторая половина дня 27 сентября опять приглушила его эйфорию. Чтобы проверить, с каким восторгом население готово к войне и укрепить его, Гитлер приказал 2-й моторизованной дивизии пройти на пути из Штеттина к чехословацкой границе через столицу рейха по широким улицам, образующим восточно-западную ось, по Вильгельмштрассе и перед рейхсканцелярией. Вероятно, он надеялся, что этот военный спектакль, о котором было объявлено заранее, привлечет на улицы людей и пробудит в них ту воинственную лихорадку, в обстановке которой после соответствующего обращения с балкона рейхсканцелярии со всех сторон зазвучит призыв пустить в ход силу. На самом же деле картина, описанная в дневнике одним иностранцем, была такой: «Я вышел на угол Вильгельмштрассе – Унтер ден Линден, ожидая, что увижу там огромные толпы народа и сцены вроде тех, которые описывали в момент начала войны в 1914 году – с криками восторга, цветами и целующими солдат девушками… Но сегодня люди быстро исчезали в метро, а те немногие, кто остался стоять, хранили полное молчание… Это была самая впечатляющая демонстрация против войны, которую я когда-либо видел. Потом я прошел по Вильгельмштрассе к рейхсканцелярии, где на балконе стоял Гитлер, принимая торжественный марш войск. Там стояло самое большее человек двести. Гитлер нахмурился, явно обозлился и вскоре ушел, не пожелав принимать торжественный марш проходящих частей» [215]. Отрезвляющее действие этого эпизода было дополнительно подкреплено массой плохих известий: они свидетельствовали о том, что военные приготовления Франции, Англии и ЧСР зашли дальше, чем ожидалось, и значительно превосходили немецкие возможности; только Прага мобилизовала один миллион человек и могла вместе с Францией выставить армию почти в три раза больше немецкой. В Лондоне копают укрытия-щели от воздушных налетов, высвобождаются больницы, население Парижа массами покидало город. Война казалась неизбежной. В течение дня Югославия, Румыния, Швеция и США высказали свои предостережения и объявили о поддержке противостоящей стороны, поскольку через несколько часов установленный самим Гитлером срок истекал, настроение в пользу жесткого противостояния стало в рейхсканцелярии ослабевать. Поздно вечером 27 сентября Гитлер продиктовал письмо Чемберлену, в котором он переходил на примирительный тон, предлагал гарантии существования Чехословакии, завершал письмо призывом к здравому смыслу. Но тем временем развертывалась деятельность, которая, как представлялось, была способна придать событиям в самый последний момент неожиданный поворот. В предшествующие годы развернула интенсивную деятельность небольшая, но влиятельная группа заговорщиков, в которой впервые объединились представители всех политических лагерей. Целью, ради которой они устанавливали контакты друг с другом, было сперва предотвращение войны, но та радикальность, с которой Гитлер взял курс на конфликт, заставила их пойти в своих намерениях дальше – вплоть до планов покушения и переворота. Движущей силой и посредником между всеми группами был руководитель центрального отдела абвера полковник Ханс Остер. Если справедливо, что в немецкой военной традиции почти полностью нет элементов идеи политического сопротивления, а в немецком характере, как заметил в то время итальянский посол в Берлине Бернардо Аттолико, отсутствуют все необходимые для конспирации качества, такие, как терпение, знание человеческой природы, психологии, такт и умение притворяться («Где вы хотите найти это между Розенхаймом и Эйдкуненом?») [216], то Остер был одним из исключений. Человек, своеобразно сочетавший в себе нравственность и хитрость, изобретательность, психологический расчет и принципиальность, он уже давно стал критически относиться к Гитлеру и национал-социализму, старался приобщить к своим взглядам своих товарищей, но напрасно. Только становившийся все более явным курс Гитлера на войну и прежде всего «дело. Фрича» «раскачали» офицерский корпус, привыкший заниматься только чисто военными делами, а также пробудили силы и в других лагерях, которые он теперь последовательно вовлекал, расширял их и, пользуясь прикрытием аппарата абвера и его руководителя, адмирала Канариса, формировал из них широко разветвленную группу сопротивления. Тактические соображения определялись пониманием того, что тоталитарный режим, который уже стабилизировался, можно переиграть только за счет взаимодействия внутренних и внешних противников. Это привело к тому, что с весны 1938 года началось прямо-таки паломничество представителей немецкого Сопротивления в Париж и Лондон, где они все вновь и вновь пытались завязать нити взаимодействия, но все их усилия повисали в воздухе. В начале марта 1938 года Карл Герделер был в Париже, чтобы побудить французское правительство занять твердую позицию в чехословацком вопросе, месяцем позже он съездил туда еще раз, но оба раза получил уклончивый ответ. Аналогично прошел визит в Лондон, сложность этой и всех последующих миссий ярко характеризует следующий эпизод: сэр Роберт Ванситтарт, главный дипломатический советник британского министра иностранных дел, выслушав своего немецкого посетителя, воскликнул в изумлении: да ведь то, что вы предлагаете, это измена родине! [217] Примерно таким же был эффект поездки Эвальда фон Кляйста-Шменцина, консервативного политика, который, махнув на все рукой, уехал несколько лет тому назад в свою усадьбу в Померании, а теперь воспользовался своими связями в Англии, чтобы поощрить британское правительство дать жесткий отпор гитлеровским экспансионистским намерениям: Гитлер, предостерегал он, не остановится на аншлюсе Австрии, есть надежная информация, что он добивается гораздо большего, нежели аннексия Чехословакии, и рвется ни много ни мало к мировому господству. Летом 1938 года фон Кляйст сам отправился в Лондон, и начальник генерального штаба Людвиг Бек дал ему следующее своего рода поручение: «Привезите мне твердые доказательства, что Англия будет воевать в случае нападения на Чехословакию, и я прикончу этот режим» [218]. Спустя 14 дней после фон Кляйста с той же миссией и также в Лондон выехал промышленник Ханс Бем-Теттельбах, едва он вернулся из поездки, как по инициативе конспиративной группы в МИД, во главе которой стоял статс-секретарь фон Вайцзеккер, через советника посольства в Лондоне Тео Кордта были предприняты новые шаги. Сам Вайцзеккер попросил Верховного комиссара Лиги наций в Данциге Карла Якоба Буркхардта использовать свои связи, чтобы побудить британское правительство заговорить с Гитлером «недвусмысленным языком»; эффективнее всего была бы, вероятно, посылка «незакомплексованного недипломатичного англичанина, например, генерала с плеткой», так, может быть, удастся образумить Гитлера. «Вайцзеккер говорил тогда, – отметил Буркхардт, – с откровенностью отчаявшегося, который ставит все на последнюю карту» [219]. В то же время Остер настоятельно советовал брату Тео Кордта, Эриху Кордту, который заведовал в МИД аппаратом министра, найти средства и пути для того, чтобы из Лондона поступали угрозы вмешаться, которые произвели бы впечатление не только на искушенных в дипломатии людей, но и на «полуобразованного, играющего мускулами диктатора»; кроме того, передавалась масса информации и предупреждений о намерениях Гитлера – и все было напрасно. Хотя посланцы, как сказал фон Кляйст Ванситтарту, приезжали «с петлей на шее», все их уговоры становились жертвой рвения умиротворителей по уступкам, недоверия и самого обычного непонимания. Один из высокопоставленных офицеров британской разведки отверг инициативу офицера немецкого генштаба, приехавшего в Лондон, как «гнусное бесстыдство» [220], а слова пораженного Ванситтарта об «измене родине» показывают, как трудно было закосневшему в своих представлениях миру понять мотивы заговорщиков. Правда, нельзя закрывать глаза на то, что некоторые из них возбуждали у собеседников скепсис склонностями к реставрации или же требованиями ревизии сложившегося положения, которые, как казалось, не очень-то отличались от гитлеровских. Немецкие консерваторы и армейские круги, от имени которых говорили почти все эмиссары, и так подозревались Западом в традиционных симпатиях к Востоку, на всех них была печать утонченного макиавеллизма, шок Рапалло не был забыт, как и многолетнее сотрудничество рейхсвера и Красной армии, которому положил конец только Гитлер. Поэтому кое-кому из заграничных собеседников могло показаться, что в движении Сопротивления заново формируются монархические реакционные силы старой Германии, юнкеры и милитаристы, так что как бы возникала альтернатива «Гитлер или Пруссия» [221], и не каждый был готов поддержать призраков вчерашнего дня против хотя и неотесанного, но зато бескомпромиссно ориентированного на Запад диктатора. «А кто нам гарантирует, что Германия не станет потом большевистской?» – таким был лапидарный ответ, который получил начальник французского генштаба Гамелен, когда в драматический день 26 сентября поинтересовался отношением Чемберлена к намерениям немецкого движения Сопротивления; Чемберлен хотел этим сказать, что гарантии Гитлера надежнее, чем гарантии немецких консерваторов. Тут на Гитлера сработали традиционные антивосточные эмоции, старый кошмар Запада, заклинавшийся на Святой Елене еще Наполеоном, которого теперь озабоченно цитировал французский премьер-министр Даладье: «Европой будут владеть казаки» [222]. Параллельно с акциями за рубежом развивалось противодействие внутри страны, которое исходило, естественно, преимущественно от военных. Серией все более решительных докладных записок в особенности Людвиг Бек пытался противостоять твердому настрою Гитлера на войну, самой настойчивой была записка от 16 июля 1938 года, которая еще раз предостерегала от опасности мировой войны, обращала внимание на усталость немецкого населения от конфликтов, а также на незначительный оборонительный потенциал в случае схватки с Западом и резюмировала все политические, военные и экономические контрдоводы в тезисе, что Германии ни в каком отношении не выдержать той борьбы «не на жизнь, а на смерть», которая развернется, когда она бросит вызов миру. Одновременно он наседал на Браухича, добиваясь его поддержки коллективного выступления высшего офицерского корпуса: надо провести в отношении Гитлера своего рода «всеобщую забастовку» генералов и заставить его прекратить военные приготовления, пригрозив сообща уйти в отставку [223]. Настойчивость Бека, казалось, в конце концов подействовала на Браухича. На специально созванном совещании генералов 4 августа он распорядился зачитать июльскую докладную записку Бека и заслушать доклад генерала Адама о неудовлетворительных оборонительных характеристиках Западного вала. К концу встречи собравшиеся были столь впечатлены, что почти единогласно присоединились к изложенным взглядам, только у генералов Райхенау и Буша были некоторые возражения, сам Браухич однозначно поддержал прозвучавшую точку зрения, однако он неожиданно воздержался от того, чтобы выступить с подготовленной Беком речью, кульминацией которой был призыв к коллективному письму протеста. Вместо этого он позже передал записку Бека Гитлеру и тем самым подставил своего начальника штаба под удар. Когда 18 августа на совещании в Ютерборге Гитлер объявил, что он уже в ближайшие недели решит Судетский вопрос с применением силы, Бек подал в отставку. Этот акт отчаяния, равно как малодушный поступок Браухича были связаны с характерными чертами «закомплексованности» немецкого военного руководства; вместе с тем нельзя не видеть тесной взаимосвязи, которая существовала между этим поведением и успехами наступательной внешней политики Гитлера: прошение Бека об отставке было подано не в последнюю очередь под воздействием той подавленности, которую вызывали напрасные усилия добиться того, чтобы западные державы заговорили более решительным языком. Воля немецкого Сопротивления вряд ли могла быть тверже воли британского или французского премьер-министра. Однако планы заговорщиков при преемнике Бека генерале Гальдере не застопорились. Сразу при вступлении на пост он заявил Браухичу, что точно так же, как и его предшественник, отрицательно относится к планам Гитлера развязать войну и полон решимости «использовать каждую возможность для борьбы против Гитлера» [224]. Гальдер был не фрондером, скорее, представителем типа корректного, рассудочного офицера генштаба, однако Гитлер, которого он ненавидел в своеобразной эксцентричной манере и характеризовал как «преступника», «душевнобольного» или «кровопийцу», не оставлял иного выбора; Гальдер говорил, что «волей-неволей вынужден оказывать сопротивление», называя положение, в котором он оказался, «ужасным и мучительным». Будучи более холодным и последовательным человеком, чем Бек, он тут же расширил замыслы заговорщиков до плана государственного переворота, провел по инициативе Остера переговоры с Яльмаром Шахтом относительно формирования нового правительства и завершил все приготовления еще до 15 сентября [225]. Имелось в виду арестовать Гитлера и ряд ведущих функционеров режима в момент объявления войны в ходе операции типа переворота под руководством командующего берлинским военным округом генерала фон Вицлебен» и предать их суду, чтобы разоблачить их агрессивные цели перед всем миром. Подобным образом участники заговора надеялись не только избежать появления нового «мифа об ударе кинжалом в спину», но и получить опору для действий против небывало популярного, окруженного блеском эйфории от единства великой Германии Гитлера и не допустить опасности гражданской войны: как считал Гальдер, важны не мысли и моральные категории небольшой элиты, а принципиальное согласие населения. Участвовавший в заговоре советник имперского суда Ханс фон Донаньи тайно готовил с 1933 года материалы судебного дела для процесса против Гитлера. Остеру также удалось вовлечь в круг заговорщиков начальника берлинской полиции графа Хельдорфа и его заместителя графа Фрица-Дитлофа фон дер Шуленбурга, довольно тесные контакты имелись с различными командирами в Потсдаме, Ландсберге и Тюрингии [226], некоторыми лидерами социалистов, такими, как Вильгельм Лойшнер и Юлиус Лебер, далее с заведующим психиатрическим отделением берлинской клиники «Шарите» профессором Карлом Бонхефером, который по одному из вариантов плана путча должен был стать председателем врачебной комиссии и объявить Гитлера душевнобольным. Бывший руководитель «Стального шлема» Фридрих Вильгельм Хайнц тем временем планировал как бы «заговор внутри заговора». Фон Вицлебен поручил ему вербовать молодых офицеров, рабочих и студентов для укрепления ударного отряда штаба корпуса, задачей которого было в необходимый момент ворваться в рейхсканцелярию, он, однако, считал идею судебного процесса и план помещения Гитлера в лечебницу совершенно нереальными: один Гитлер, заявил он Остеру, сильнее Вицлебена со всем его армейским корпусом. Поэтому он дал своим людям секретное указание не арестовывать Гитлера, а сразу пристрелить его во время стычки [227]. Так что все было подготовлено, с большей основательностью и явно большими шансами на успех, чем когда-либо до того. Ударный отряд Хайнца с вооружением и взрывчаткой был размещен в готовности к выступлению по берлинским частным квартирам, были приняты все военные и полицейские меры, подготовлен захват радио – так, чтоб не было ни единой заминки, составлены тексты обращений к населению. Гальдер назначил сигналом к началу действий тот момент, когда Гитлер даст приказ двинуть войска на Чехословакию. Все ждало своего часа. В своем лондонском заявлении от 26 сентября, в котором говорилось, что Англия в случае нападения на Чехословацкую республику выступит на стороне Франции, другая сторона, казалось, продемонстрировала наконец ту решительную позицию, которая была крайне важной для заговорщиков. 27 сентября удалось даже вовлечь в акцию колебавшегося Браухича. После того как в среду Гитлер приказал провести подготовку наступления первым эшелоном войск, а несколькими часами позже распорядился мобилизовать девятнадцать дивизий, ожидали, что на следующий день будет объявлено о всеобщей мобилизации. Эрих Кордт был наготове: при помощи фон дер Шуленбурга он должен был обеспечить, чтобы большая двойная Дверь за часовым у входа в рейхсканцелярию была открыта. Примерно в полдень Браухич направился в здание правительства, чтобы услышать решение Гитлера. Группа Вицлебена с нетерпением ждала в командовании округа на Гогенцоллерндамм, сам генерал был у Гальдера в здании ОКВ на Тирпицуфер, ударный отряд Хайнца был в готовности и ждал команды на своих квартирах – и тут курьер передал начальнику генштаба сообщение, что Гитлер согласился на посредничество Муссолини и проведение конференции в Мюнхене. Это известие произвело прямо-таки эффект разорвавшейся бомбы. Каждому из участников сразу стало ясно, что тем самым весь план акции лишался основы. Всех охватило замешательство, все были словно парализованы. Только Гизевиус, один из гражданских заговорщиков, попытался, разразившись в отчаянии потоком уговоров, склонить Вицлебена к началу акции. Однако операция была построена исключительно на политическом провале Гитлера, поэтому теперь у нее не оставалось шансов на успех. Строго говоря, это было постоянной, кардинальной и, пожалуй, неизбежной дилеммой плана государственного переворота: он зависел от определенной линии поведения, будь то Гитлера, будь то западных держав. Хотя заговорщики не ошибались в оценке Гитлера, тем не менее их план провалился, потому что они не приняли в расчет то обстоятельство, что Англия по сути дела всегда была готова дать Гитлеру за счет уступок возможность быть «паинькой», как выразился Гендерсон. «Мы не могли быть с вами такими же откровенными, как вы с нами», – сказал Галифакс после Мюнхена с сожалением Тео Кордту [228]. Последствия этого шока выходили далеко за рамки данного момента. Уже известие о поездке Чемберлена в Берхтесгаден оказало на заговорщиков парализующее действие, теперь же рухнуло все Сопротивление в целом, от этого коллапса оно уже больше так по-настоящему и не оправилось. Конечно, на протяжении своего существования его отягощали укоры совести, проблемы, вызванные принесенной присягой, и конфликты, обусловленные лояльностью, в бесконечных раздумьях, рефлексии, спорах всю ночь напролет между его участниками Сопротивление все вновь и вновь наталкивалось на порожденные воспитанием и усиленные привычками границы, перед которыми кончалась всякая мораль и действие представлялось предательством; через всю историю немецкого Сопротивления тянется этот разлом, который тормозил по крайней мере заговорщиков из числа военных и лишал их планы той предельной меры решимости, абсолютно необходимой для успеха. Теперь на него давила еще и мысль, что этот человек не только справляется с любой ситуацией, но и находится в союзе с обстоятельствами, обеспечивающим победу принципом, везением и случайностью, короче, с самой историей. «Это был бы конец Гитлера», – писал Герделер в те дни одному американскому другу; и хотя этот прогноз оставляет открытыми некоторые вопросы, дальнейшее предсказание сбылось буквально: «Побоявшись небольшого риска, мистер Чемберлен сделал войну неизбежной. Английскому и французскому народам придется защищать свою свободу с оружием в руках, если они не предпочтут рабское существование» [229]. Уже на следующий день, 29 сентября, примерно в 12: 45, началась мюнхенская конференция глав правительств Англии, Франции, Италии и Германии. Гитлер настоял на незамедлительной встрече, поскольку с большей, чем когда-либо раньше решимостью хотел войти в Судетскую область 1 октября. Чтобы предварительно договориться с Муссолини, он выехал навстречу ему в Куфштайн; судя по всему, он наполовину склонился к тому, чтобы сорвать конференцию и все-таки добиться полного триумфа. Во всяком случае, он объяснил Муссолини на карте свои планы молниеносной войны с Чехословакией и последующей кампании против Франции. Он с трудом согласился не форсировать сразу осуществление этих намерений, но не оставил никаких сомнений относительно своей позиции: «Или конференция обеспечит успех в кратчайший срок, или вопрос будет решен силой оружия» [230]. Однако выдвигать столь жесткую альтернативу не было вообще никакой нужды. Целью западных держав, в особенности Англии, на переговорах стало убедить Гитлера в том, что он может получить Судетскую область и без войны, относительно этого требования между всеми четырьмя державами уже давно имелось единодушие, встреча служила только тому, чтобы зафиксировать его [231]. Отсутствие каких-либо разногласий и созыв конференции в столь короткий срок обусловили необычайно непринужденный характер встречи. После приветствия Гитлер впереди остальных участников прошел в зал заседаний нового Дома фюрера на мюнхенской Кенигсплац, рухнул в одно из массивных кресел, которые были расположены вокруг низкого круглого стола, и нервным жестом пригласил гостей также занять места. Он был бледен, возбужден и поначалу копировал самоуверенно державшегося Муссолини, говоря, смеясь и хмурясь, как тот. Чемберлен выглядел еще более постаревшим, но благородно, Даладье был тихим, ему было как-то не по себе. Предложение привлечь представителей Чехословакии Гитлер с самого начала отклонил, четыре державы остались между собой, и скоро Даладье, которого Гитлер обхаживал с особым вниманием, стал жаловаться на «упрямство Бенеша» и влияние «поджигателей войны во Франции» [232]. Постепенно в зал подходили послы и сопровождающие делегации лица и занимали место вокруг стола переговоров в качестве слушателей, постоянно кто-то приходил, а кто-то уходил, конференция все вновь и вновь распадалась на отдельные беседы. Муссолини представил в начале второй половины дня проект соглашения, который на самом деле был составлен накануне вечером Герингом, Нойратом и Вайцзеккером, чтобы опередить Риббентропа, который толкал на военную акцию: на этой основе между двумя и тремя часами ночи было подписано мюнхенское соглашение. Оно предусматривало оккупацию Судетской области между 1 и 10 октября, детали должна была урегулировать комиссия представителей четырех держав и Чехословакии; Англия и Франция обязывались гарантировать неприкосновенность уменьшенного государства. Все участники были, как казалось, на какое-то мгновение удовлетворены, только Франсуа-Понсе сказал с налетом беспокойства: «Voila comme la France traite les seuls allies qui lui etaient restes fideles»[233][234]. Пока чиновники еще занимались текстами соглашения на языках, участники неприкаянно сидели и стояли в зале; Даладье, исчерпавший свои силы, укрылся в глубоком кресле, Муссолини беседовал с Чемберленом, Гитлер же неподвижно стоял в стороне, скрестив руки, уставившись, как рассказывал один из участников, в пространство перед собой. Его плохое настроение сохранялось и на следующий день. Когда Чемберлен посетил Гитлера в его частной квартире на Принцрегентенплац, он был необыкновенно немногословен и не без колебаний согласился на предложение о двусторонних консультациях. Его раздражение еще более усилилось, когда он узнал, что население приветствовало британского премьер-министра овациями, когда он проезжал по Мюнхену. Повторилась та же ситуация, что и два дня назад в Берлине; этот народ был явно еще не готов к выполнению «первоклассных задач», которые он собирался поставить перед ним, Чемберлен казался героем дня [235]. Однако Гитлера волновали не только нерасположенность и ставшая очевидной летаргия населения в вопросе о войне. Если присмотреться к более глубоким причинам, то его досада была вызвана более комплексными мотивами. Мюнхенское соглашение было, бесспорно, его личным триумфом: не применяя откровенного насилия, Гитлер вырвал у имевшей превосходство коалиции обширную область, лишил Чехословакию прославлявшейся на все лады системы укреплений, существенно улучшил свои стратегические позиции, получил новые отрасли промышленности и заставил ненавистного президента Бенеша отправиться в эмиграцию: действительно, «на протяжении столетий… в европейской истории не было столь глубоких перемен без войны» [236], успех Гитлера характеризовало как раз то обстоятельство, что он получил одобрение тех великих держав, за счет которых осуществилась эта акция. Он вновь добился классической фашистской расстановки сил – союза между революционным насилием и истеблишментом, своего рода «Гарцбургского фронта на европейском уровне»; характерно, что уже вскоре после подписания мюнхенского соглашения Чехословакия объявила о расторжении союза с СССР и запретила коммунистическую партию. Однако ему казалось, что все эти триумфы приобретены слишком дорогой ценой. Ему пришлось поставить свою подпись под соглашением, которое не могло надолго связать ему руки, но все же заставляло проявлять сдержанность в течение срока, достаточного для того, чтобы сорвать его график и тем самым его большой план: он хотел осенью войти в Прагу, как полгода тому назад вошел в Вену; он чувствовал, что его обманули, лишив возможности осуществить свои планы в намеченные сроки и триумфа завоевателя: «Этот Чемберлен не дал мне войти в Прагу», – так он сказал однажды, по свидетельству Шахта, в совершенно таком же духе он признался, покачивая головой, венгерскому министру иностранных дел, что считал возможным «выдачу Чехословакии как на блюде ее друзьями». Уже в феврале 1945 года, размышляя в бункере о прошлом, он обрушивал свой гнев на «филистеров – крупных капиталистов»: «Надо было начать войну в 1938 году. Это был для нас последний шанс локализовать ее. Но они во всем уступали, как трусы выполняли все наши требования. Было действительно трудно взять на себя инициативу и перейти к военным действиям. В Мюнхене мы упустили уникальную возможность» [237]. В этом проявлялась старая склонность идти до предельной черты, пытаться, будучи загнанным в угол, сыграть в крупную азартную игру; слишком гладко, слишком просто было достигнуто мюнхенское соглашение, чтобы его нервы получили удовлетворение от него, – он испытывал отвращение к легким решениям и считал «опасным мнение, что можно дешево откупиться» [238]. Такие своеобразные представления о судьбе накладывались на его рационалистическую рассудочность, не в последнюю очередь по этой причине после Мюнхена в его уме закрепилась мысль в конце концов при помощи крайнего, подкрепленного кровью вызова, бесповоротно привязать к себе упрямую нацию, которая, несмотря на ликование, оказывала ему столь глухое сопротивление. В этом тройном контексте рационального расчета времени, потребности в сильных ощущениях и мифологизированных представлений о политике и следует рассматривать ставшую теперь все более явной склонность к войне; уступчивость Чемберлена «в известном смысле смешала его карты», так он говорил позже, почти извиняясь. Это стремление еще более усиливалось презрением, которое он проявлял с того момента к своим противникам. Перед генералитетом он издевательски обзывал их «жалкими червями», в речи, произнесенной в Веймаре 6 ноября, он, намекая на Чемберлена, говорил о «типах с зонтиками нашего прежнего буржуазного многопартийного мира» и называл линию Мажино пограничной полосой народа, готовящегося к смерти [239]. Вызывающая воля Гитлера к войне находилась в примечательном противоречии с реальным соотношением сил, это можно рассматривать как первый признак начавшейся у него утраты чувства реальности, сегодня бесспорно, что осенью 1938 года он мог бы продержаться в случае вооруженного столкновения лишь несколько дней. Оценки военных специалистов союзных стран и самой Германии, документы и статистические данные не оставляют никаких сомнений: «Было полностью исключено, – заявил, например, Йодль в Нюрнберге, – чтобы пять кадровых дивизий и семь танковых дивизий могли бы устоять на линии укреплений, которая только еще строилась, перед натиском ста французских дивизий. С военной точки зрения это было невозможно» [240]. Тем. непонятнее уступчивость и продолжавшееся самоослабление западных держав; их поведение убедительнее всего объясняет – так истолковывал его Гитлер – выходящая за пределы политики умиротворения психология политического пессимизма. Предательство взятых на себя союзнических обязательств, а также традиционных европейских ценностей, враждебность к которым Гитлер выражал почти в каждой речи, каждом законе, каждой акции, можно было еще, пожалуй, объяснить обстоятельствами – смесью согласия, шантажа и растерянности. Но как ни странно, западные державы, казалось, не учли политического эффекта, в особенности страшную утрату престижа, которую должно было вызвать мюнхенское соглашение: Англия и Франция почти полностью лишились авторитета, на их слова отныне, казалось, больше никто не обращал внимания, и скоро другие державы, в особенности восточноевропейские, каждая на свой страх и риск, начали пытаться поладить с Гитлером. Но прежде всего эта акция повлияла на Советский Союз: он не забыл, что западные державы проигнорировали его в Мюнхене, и уже спустя четыре дня после конференции германское посольство в Москве указало на то, что «Сталин… сделает выводы» и пересмотрит свою внешнюю политику [241]. Тем временем Чемберлен и Даладье вернулись в свои столицы. Вместо разгневанных демонстраций, которых они ожидали, их с восторгом превозносили, как будто, по замечанию одного чиновника Форин офис, «праздновали великую победу над врагом, а не предательство малого союзника». Подавленный Даладье показал своему статс-секретарю на ликующих и прошептал: «Идиоты!», в то время как Чемберлен, бывший наивнее и оптимистичнее француза, размахивая при прибытии в Лондон листом бумаги, заявил о «мире для нашего поколения». Сейчас, в ретроспективе, трудно понять спонтанное чувство облегчения, которое еще раз объединило Европу, и с уважением отнестись к ее иллюзиям. В Лондоне толпа перед Даунинг-стрит, 10 запела веселую «Ах, какой он молодец, ах, какой он молодец!», в то время как французская газета «Пари Суар» предложила Чемберлену «участок во Франции» для рыбалки и отмечала, что «более убедительной картины мира» нельзя себе и представить [242]. Когда Уинстон Черчилль во время дебатов в нижней палате начал свою речь словами: «Мы потерпели полное, всеобъемлющее поражение», – поднялась буря протеста. Когда немецкие войска в соответствии с соглашением вступили в Судетскую область, и Гитлер 3 октября на «Мерседесе» повышенной проходимости пересек границу, лидер судето-немецких социал-демократов Венцель Якш вылетел в Лондон. Как это соответствовало практике завоевания последующих лет, следом за частями вермахта шли команды службы безопасности (СД) и гестапо, чтобы «немедленно начать чистку освобожденных областей от марксистских предателей народа и прочих врагов государства». Якш просил о визах и любых видах помощи своим находившимся в угрожающем положении друзьям. Лорд Ренсимен заверил его, что мэр Лондона организует сбор пожертвований в пользу преследуемых, он сам пожертвует определенную сумму. Лондонская «Таймс» публиковала фотографии вступающих немецких частей, встречаемых ликованием, дождем цветов; но дать фотографии тех, кто бежал от них, главный редактор газеты Джеффри Досон отказался. Венцель Якш никаких виз не получил. От брошенной на произвол судьбы, искалеченной страны урвали себе теперь немалые куски также поляки и венгры. История этой осени полна актами ослепления, эгоизма, слабости и предательства. Те друзья Венцеля Якша, которым удалось бежать внутрь страны, вскоре были выданы Германии пражским правительством [243]. Недовольство Гитлера исходом мюнхенской конференции, естественно, усиливало его нетерпение. Уже спустя десять дней он передал Кейтелю строго секретный перечень вопросов относительно военных возможностей рейха, по которым должны были быть подготовлены справки; 21 октября он дал указания о военной «ликвидации остальной части Чехии», «овладении Мемельской областью» и кроме того распорядился в дополнительном указании от 24 ноября подготовиться к оккупации Данцига. Одновременно он подталкивал словацких националистов к тому, чтобы они сыграли в новом государстве роль судетских немцев, ускорив дальнейший распад Чехословакии изнутри. Разочарованиями последних дней были также продиктованы меры, которые он принял для усиленной психологической мобилизации общественности. Хотя воодушевление в Германии было велико, а авторитет Гитлера еще раз поднялся до головокружительной высоты, он сам чувствовал, что это ликование содержало в себе значительное облегчение в связи с тем, что войны удалось избежать. Поэтому в начале ноября он воспользовался возможностью развернуть широкомасштабную пропагандистскую акцию, когда еврейский эмигрант застрелил советника германского посольства в Париже Эрнста фон Рата. Покушение, которое было вызвано преимущественно личными мотивами, Гитлер, недолго думая, объявил «одним из тех ударов мирового еврейства», которые, как он по-прежнему считал, содействуют высшей степени сплочения. Многочасовая торжественная кампания, включающая большую траурную церемонию, музыку Бетховена и демагогические стенания по убитому, была организована вплоть до уровня школ и предприятий, и в последний раз СА выступили в их когда-то апробированной, но давно уже не исполнявшейся роли выразителя слепого народного гнева: вечером 9 ноября повсюду в Германии запылали синагоги, были разгромлены квартиры евреев, разграблены их магазины, было убито почти сто человек и примерно 20 тысяч арестовано; эсэсовская газета «Дас Шварце кор» рассуждала о необходимости искоренить «огнем и мечом», «фактически и бесповоротно покончить с еврейством в Германии». Но глубоко укоренившийся буржуазный инстинкт населения можно было только напугать, а не мобилизовать бесчинствами улицы, которые вновь пробуждали потускневшие воспоминания о годах беспорядка и беззакония [244]; вера Гитлера в то, что его собственные аффекты должны оказывать и мощнейшее психологическое воздействие на общественность, была дальнейшим симптомом утраты им чувства реальности. Очевидное противоречие, которое всегда существовало между его неистовым юдофобством и вялым немецким антисемитизмом, стало еще более явственным. Характерно, что эта акция прошла с успехом только в Вене. Безразличие масс, однако, только подхлестнуло его усилия. Время после мюнхенской конференции проходило под знаком усиленных пропагандистских акций, в которые скоро с растущей агрессивностью включился и сам Гитлер. Его раздраженное выступление 9 октября в Саарбрюккене было их составной частью, равно как речь в Веймаре 6 ноября, речь в Мюнхене 8 ноября и большой отчетный доклад за 1938 год, который был смесью гордости, ненависти, нервозности и самоуверенности, клялся в «сплоченности народа» и вновь подвергал нападкам еврейство, которому он предрекал уничтожение в Европе [245]. Определяющим мотивом относящегося к тому же времени секретного выступления перед главными редакторами немецкой печати также было стремление переключить прессу с тактики клятв в миролюбии и призывов к взаимопониманию, расслабляющее действие которых он наблюдал в Берлине и Мюнхене, на тон агрессивной решимости: речь была как бы приказом о психологической мобилизации. Гитлер все вновь и вновь подчеркивал, как важно иметь за собой «сильный верой, сплоченный, уверенный в себе и своем будущем немецкий народ», одновременно он гневно обрушивался на критиков и разлагающих общественное мнение интеллектуалов: «Что касается интеллектуальных слоев у нас, то должен сказать, что, к сожалению, без них не обойтись, а то можно было бы их в один прекрасный день истребить или устроить что-нибудь в этом духе. Но, к сожалению, они нужны. Когда я смотрю на эти интеллектуальные слои и размышляю над их отношением ко мне, нашей работе, то мне становится почти страшно. Ибо с тех пор, как я занимаюсь политикой и особенно с того момента, как я возглавил рейх, у меня только успехи. И тем не менее эта публика строит из себя черт знает что, это отвратительно, мерзко. А что случится, если у нас будет какая-нибудь неудача? Как поведут себя тогда эти курицыны дети?.. Раньше моей величайшей гордостью было то, что я создал себе партию, которая и во времена неудач непреклонно и фанатично стояла за мной. Это было моей величайшей гордостью… и в таком духе мы должны воспитать весь наш народ. Его надо воспитать в абсолютной, непоколебимой, само собой разумеющейся твердой вере в то, что в конце мы получим все необходимое. Этого можно добиться лишь постоянно обращаясь к силе нации, выделяя позитивные ценности народа и, по возможности, не обращая внимания на так называемые отрицательные стороны. Для этого необходимо, чтобы именно печать совершенно слепо придерживалась принципа: руководство всегда действует правильно!.. Только так мы освободим народ от сомнений, которые лишь делают его несчастным. Широкие массы совсем не хотят, чтобы на их плечи ложилось такое бремя. Широкие массы хотят только одного: иметь хорошее руководство, верить ему, чтобы в руководстве не было грызни между собой, чтобы руководство выступало перед ними сплоченным. Поверьте мне, я знаю совершенно точно: для немецкого народа нет большей радости, чем видеть, как я выхожу на улицу, скажем, 9 ноября, а вокруг меня мои соратники, и народ говорит: это такой-то, это такой-то, а это такой-то. Людям спокойно от мысли, что все руководители – держатся вместе, все они идут за фюрером, а фюрер горой стоит за них, это наши кумиры. Может быть, кое-кто из интеллектуалов этого никак не поймет. Но простые люди… хотят именно этого! Так это было в немецкой истории и прежде. Народ всегда счастлив, когда те немногие руководители, которых жизнь поставила наверху, стоят друг за друга, тогда и народу внизу легче быть сплоченным» [246]. Частью процесса психологической мобилизации с момента мюнхенской конференции была также все более ускоряемая Гитлером динамика самих событий, так что наблюдатель порой спрашивал себя, то ли политика не нуждалась в передышке, то ли отсутствие передышки становилось политической нормой. От недели к неделе усиливался нажим изнутри и извне на беззащитную Чехословакию. 13 марта Гитлер настоятельно потребовал от вызванного в Берлин лидера словацких националистов Тисо отделения от Праги, днем позже перед парламентом в Прессбурге[247] был зачитан переданный Риббентропом на словацком языке манифест о независимости. Вечером того же дня в столицу рейха прибыли чешский президент Гаха вместе с министром иностранных дел Хвалковским, там Гаха подвергся шантажу, который Гитлер позже с отдающим какой-то ущербностью удовольствием назвал «гахаизацией». Хотя гости были приняты со всеми положенными по протоколу почестями, в рейхсканцелярию они попали только между первым и вторым часом ночи после выматывающего нервы ожидания, когда они напрасно пытались узнать о предмете переговоров. Престарелый и болезненный Гаха вместе с Хвалковским после утомительного шествия через бесконечные коридоры и залы недавно построенной рейхсканцелярии попал в конце концов к Гитлеру, который ждал перед своим письменным столом в полумраке огромного кабинета, освещенного лишь несколькими бронзовыми торшерами, рядом с ним помпезный Геринг и опять апробированная по части запугивания фигура Кейтеля. Слова приветствия президента выражают всю отчаянную угодливость страны, брошенной всеми на произвол судьбы, В протоколе встречи отмечается: «Президент Гаха приветствует фюрера и выражает свою признательность за то, что фюрер принимает его. Он уже давно хотел познакомиться с человеком, чьи замечательные мысли он часто перечитывал и изучал. Сам он до недавнего времени был неизвестен, никогда не занимался политикой, а был в свое время просто чиновником-юристом в венском управленческом аппарате…. в 1918 году его вызвали в Прагу и назначили в 1925 году президентом административного суда. В качестве такового он не имел никакого отношения к политикам, или, как бы он их точнее назвал, политиканам. Он никогда' не был персоной грата. С президентом Масариком он встречался лишь раз в год на ужине, который устраивали для судей, а с Бенешем еще реже. Единственная встреча с ним была отягощена недоразумениями. В общем-то весь режим был ему чужд, сразу после перелома он задал себе вопрос, а счастье ли это для Чехословакии быть самостоятельным государством. Прошлой осенью на его долю выпала задача встать во главе государства. Он – старый человек… и он верит, что отдать судьбу(Чехословакии) в руки фюрера – значит отдать ее в надежные руки» [248]. Когда Гаха закончил свое выступление просьбой предоставить все-таки его народу право самостоятельного национального существования, Гитлер начал пространный монолог. Он жаловался на многочисленные проявления враждебности чехов, бессилие нынешнего правительства в его собственной стране, указал на сохранение духа Бенеша, обрушивал упрек за упреком на молчавших, «словно окаменевших» людей, сидевших перед ним, «только по их глазам было видно, что они – живы» [249]. Его терпение, продолжал он, исчерпано: «В шесть часов со всех сторон в Чехию войдет немецкая армия, а немецкие ВВС займут аэродромы. Есть две возможности. Первая: вступление немецких войск будет идти Вот по этой причине он попросил приехать сюда Гаху. Это приглашение – последняя добрая услуга, которую он может оказать чехословацкому народу… Проходят час за часом. В шесть часов в страну войдут войска. Ему почти неудобно говорить, что на каждый чешский батальон приходится одна немецкая дивизия. Военная операция проводится не в игрушечных, а полных масштабах». На вопрос Гахи, почти лишившегося голоса, как ему удержать от сопротивления весь чешский народ за четыре часа, Гитлер высокопарно ответил: «Военная машина запущена в ход и ее не остановить. Ему следует обратиться в пражские инстанции. Это серьезное решение, но он видит впереди возможность долгого периода мира между двумя народами. Если решение будет иным, то он предвидит уничтожение Чехословакии… Его решение бесповоротно. А что такое решение фюрера – это известно». После того, как Гаху и Хвалковского отпустили вскоре после двух часов ночи из кабинета Гитлера, они попытались связаться по телефону с Прагой. Когда Геринг ввиду того, что время уходит, пригрозил разбомбить город и с грубым «простодушием» расписывал картины разрушения, с президентом случился сердечный приступ, и какое-то мгновение присутствующие опасались самого худшего: «Тогда завтра утром весь мир скажет, что его убили ночью в рейхсканцелярии», – писал позже один из очевидцев. Однако доктор Морелль, которого предусмотрительные режиссеры держали наготове, опять поставил его на ноги. Таким образом удалось своевременно передать пражским инстанциям указание не оказывать сопротивление вступлению немецких войск, незадолго до четырех часов Гаха подписал документ, согласно которому он «исполненный доверия вкладывает судьбу чешского народа и страны в руки фюрера Германского рейха». Едва Гаха вышел из помещения, Гитлер утратил всю свою привычную манеру держаться. Он в возбуждении рванулся в комнату своих секретарш и потребовал расцеловать его: «Деточки, – крикнул он. – Гаха подписал. Это самый великий день моей жизни. Я войду в историю как самый великий немец» [250]. Двумя часами позже его войска перешли границу, первые части вошли в Прагу, где несмотря на весну мела вьюга, уже в девять часов. На обочинах опять стояли ликующие люди, но это было лишь меньшинство, большинство отворачивалось или стояло молча, со слезами бессилия и гнева на глазах, позади приветливо машущих руками шеренг. Уже тем же вечером в город прибыл сам Гитлер и переночевал в Градчанском замке. «Чехословакия, – объявил он, упоенный победой, – перестала существовать». Вся операция заняла два дня. Когда английский и французский послы передали 18 марта в Берлине ноты протеста, Гитлер к тому моменту уже создал протекторат Богемия и Моравия, во главе которого он ради успокоения других поставил господина фон Нойрата, который считался умеренным деятелем, парафировал договор о защите Словакии и отправился назад. Казалось, жизнь вновь подтвердила слова Муссолини полугодичной давности, произнесенные им незадолго до Мюнхена: «Демократии осуждены проглатывать оскорбления» [251]. Однако захват Праги положил начало повороту: слишком глубоко было разочарование западных держав, ощущение, что их обманули и злоупотребили их терпением. Еще 10 марта Чемберлен заявлял некоторым журналистам, что угроза войны уменьшается и наступает новая эра разрядки; теперь, 17 марта, он говорил в Бирмингеме о «небывалом потрясении», указывал на многочисленные нарушения договоренностей, совершенные в ходе операции против Праги и в заключение задавал вопрос, является ли «это концом старой авантюры или началом новой». В тот же день он отозвал из Берлина на неопределенное время Гендерсона, а лорд Галифакс сказал, что понимает вкус Гитлера к некровавым триумфам, но в следующий раз ему придется пролить кровь [252]. Оккупация Праги была, правда, поворотным пунктом только для политики Запада. В апологиях умиротворителей, равно как в попытках немецких пособников режима оправдаться, появляется вновь и вновь тезис о том, что Гитлер сам, войдя в Прагу, совершил поворот: только в этот момент он-де встал на неправедный путь и радикально расширил цели ревизии, которые до того были приемлемыми, с этого момента его целью было не право на самоопределение, а слава завоевателя. Но теперь мы знаем, сколь превратно такие оценки отражают мотивы, намерения и его суть, все принципиальные решения он принял уже задолго до того, Прага была лишь тактическим этапом, и Влтава, конечно же, не была его Рубиконом. Операция была актом саморазоблачения. Йодль, бывший тогда полковником, порой с восторгом писал в дни продолжавшихся внешнеполитических триумфов вещи вроде следующих: «Этот вид ведения политики для Европы нов» [253]. Действительно, динамичная комбинация угроз, лести, клятв в миролюбии и актов насилия, которую использовал до тех пор Гитлер, было необычным, парализующим средством, и западные государственные деятели могли, если судить с точки зрения морали, какое-то время заблуждаться относительно намерений Гитлера. «Во всем, что они говорят и делают, – описывал лорд Галифакс свою неуверенность, – люди всегда нащупывают свой путь подобно слепым, пытающимся найти дорогу через болото, в то время как всякий с берега кричит разные сведения о следующей зоне опасности» [254]. Акция Гитлера против Праги лишила, однако, ситуацию всей неоднозначности: впервые в сознании Чемберлена и его французских партнеров стало брезжить понимание гугенберговского опыта: что этого «странного человека», как писал Галифакс, можно укротить и приручить только силой. Прага означала своего рода поворотный пункт в карьере Гитлера, однако в другом смысле: она была его первой почти за пятнадцать лет серьезной ошибкой. В тактическом плане он всякий раз достигал успехов благодаря способности придавать всем ситуациям столь многозначный характер, что этим разбивались как строй, так и воля к сопротивлению его противников. Теперь он впервые выступил во всей однозначности. Если до сих пор он всегда исполнял двойственные роли, разыгрывая, будучи противником, тайного союзника или же начиная устранение определенного состояния под лозунгом его защиты, то теперь он без увиливаний показал свою самую сокровенную сущность. В Мюнхене он еще раз, хотя уже скрепя сердце, осуществил «фашистскую схему», т. е. добился триумфа над одним противником при помощи другого. Ноябрьский погром 1938 года знаменовал первый отказ от этого тактического приема периода его успехов; Прага устранила все сомнения в том, что он был врагом всех. В силу природы его тактики уже первая ошибка была непоправимой. Гитлер сам осознал позже роковое значение своего захвата Праги. Но его нетерпение, его высокомерие и далеко идущие планы не оставляли ему иного выбора. На следующий день после оккупации Праги он поручил Геббельсу проинструктировать прессу: «Использование понятия «великогерманская мировая империя» нежелательно…. оно будет использоваться позже»; готовя в апреле свое пятидесятилетие, он приказал Риббентропу «пригласить ряд зарубежных гостей, в том числе как можно больше трусливых гражданских и демократов, которым я покажу парад самой современной из всех имеющихся ныне армий» [255]. |
||
|