"Новый Мир ( № 9 2005)" - читать интересную книгу автора (Новый Мир Новый Мир Журнал)Незаметные праздники “ГАГИ” Цветочная клумба посреди сквера напротив нашего дома — клумба, ступить на которую летом нечего было и думать — ее охранял грозный сторож (“Дед”), — с началом зимы превращалась в снежную горку с ледяной дорожкой, и мы, ребятня, облепляли ее от подножья до вершины. С горки катались на санках, съезжали на вертящихся тощих картонках и просто так, устраивая внизу кучу-малу. Но все это были лишь цветочки. И только когда подмораживало как следует, когда со склонов сдувало лишний снег, наст делался твердым, катучим — почти как лед, — только тогда из окрестных подъездов на негнущихся, точно ходульки, заметно вытянувшихся ножках медленно и важно выступали наши чемпионы, наши конькобежцы: толстая, румяная, как бутон, первоклашка Ирэн из девятой квартиры; краса подвалов, бледнолицый Пантелей; поджаристый, как сухарь, чернявый цыганенок Бочарик… Каждый их шаг по направлению к горе внятно говорил о том, что они саночникам не чета. Что санки по сравнению с их увлечением — стремительным и опасным? И если мы падаем со своих приземистых салазок, то каково им, конькобежцам, удерживаться в вертикальном положении? Мы прочно пластаемся над широкими полозьями, а они, бегуны, там, на юру, открытые всем ветрам, качаются на узких, шатучих лезвиях, так и норовящих выскользнуть из-под ног… В общем, примотанные к валенкам, туго-натуго закрученные палочками “снегурки” с носками, завернутыми наподобие древних ладей, ставили их владельцев на голову выше нас. А у Бочарика были даже не “снегурочки”, а вообще не выговорить: “английский спорт”! К числу моих любимых радиопередач прибавилась в ту пору еще одна — “Внимание, на старт!”. Она начиналась в полпятого вечера, в зимних, неприметно сгущавшихся сумерках, когда зажигаются первые огни и в них искрятся, проблескивая, легко снующие за окном снежинки, словно убыстряющие свой полет в волнах упруго звенящего марша: Внимание, на старт! Нас дорожка зовет беговая. Внимание, на старт! Пусть вдогонку нам ветер летит… И я устремлялся мыслью на вечерние катки, в их вдохновенную сумятицу, музыку, лоск шумно и резко расчирканного лезвиями льда. Дома, корпя над уроками, я принялся усердно рисовать шершавым школьным перышком по рыхлой промокашке закругленные, как качалочки, “канады”, высокие “гаги”, длинные “норвеги”, похожие на отточенные кинжалы, а поперек промокашки выписывал через букву БЕЛАЯ УТОЧКА Каждое воскресенье мы с Филипповной провожали в Москву маму, папу, гостей, если гости приезжали к нам на выходной. Переполненная электричка, оглушая округу резким, терзающим слух свистом, налетала со стороны Загорска, не более минуты задерживалась у платформы и, злобно лязгая, укатывала по иссеченной стальной колее, а мы оставались одни, как сироты, на потемневших досках настила, пружинивших под ногами и приподнимавшихся на швах вместе с гранеными гвоздями, словно узкие пасти. Каждый воскресный вечер я жил ожиданием неотвратимой, неминуемо точной, как дорожное расписание, разлуки; видел хвост уходящего поезда; вмиг обезлюдевшую, выщербленную платформу с прилепившимся на краю ошметком синеватого “Беломора”, размыканным по доскам билетным мусором; брел обратным путем к даче — сумеречным, немилым, безнадежно повторяя про себя одно и то же: — Уехали… Уехали… Уехали… Дача пуста, черна, безмолвна, разве что в нашей всегда прибранной комнате четко и чисто стучат настенные ходики да мерно — зубец за зубцом — сползает по шестеренке длинная цепочка с повисшей на конце медной гирькой. Где-то в стороне отчужденно и мрачно тянется клич электровоза; ритмично качаясь, невидимой чередой шумят и шумят груженные ветром вагоны… — Ну слава Богу, наши скоро дома будуть, — говорит Филипповна, сладко позевывая и расстилая мою кроватку. — И я в Москву хочу… — позволяю я наконец излиться своему горюшку. — О-хо-хо, усе хотять у Москву, разгонять тоску, — отзывается няня. — А по мне, и тут хорошо. Чичас ночь, тёмно, а завтрева, глянь, солнушко устанить, погода наладится, гулять пойдем, — утешает она меня. Но от ее утешений только хуже. Почти всхлипывая, ложусь под одеяло. — Давай я тебе сказку расскажу, — предлагает Филипповна, подтягивая на ночь гирьку ходиков. — А какую сказку? — Антиресную. Про вуточку. — Про какую уточку? — Да про белую. — Расскажи. Няня укладывается на свой диванчик и в тишине, под тиканье ходиков начинает рассказывать: — Значить, князь один жанилси, да так, что жану ямбу Бог послал лучче некуды. — Красивую? — спрашиваю, вздыхая. — Красавицу! И вумная, и обходительная, и смастоятельная. Но правду говорять: век обнямшись не просидишь. Приспичило ямбу, князю-то, ехать… — Куда? В Москву? — А я почем знаю? Может быть, и у Москву… Однем словом — ехать. Увобче. Ну, жана у слезы, дескать, на кого ты мине бросаишь; на кого ты мине покидаишь? Как я без тебе жить буду? — А ты говорила, что она самостоятельная? — Правильно. Да она ж яво любить… Вот он ее стал уговаривать: погоди, мол, я скоро назад обратаюсь. Потерьпи маленько. Да из терему не выходи, к чужим людям не прилипляйси, худых речей не слушай — что оне там тебе наговорять. Жана обешшалась. Ну вот. Он и уехал, куды ямбу надоть, а та у себе притулилась, смирно сидить, не выглядываить. — Где сидит? В светлице? — У светлице али у горнице — усё рамно. Глядь, женьшина идеть. — Хорошая? — Один вид, что хорошая, а на смом деле обманьшица… “Что, — говорить, — ты, жана, скучаишь? Ай Божий свет не мил? Как ни что, а усё погуляла б — другое дело былбо б… Устрбела бы кого, развеселилась…” А та и думаить: “И то правда. Похожу-ка по саду — невелик грех”. А у саду ключ бьеть. — Какой ключ? — Ну, навроди родника. С-под земли вода тикёть у возеро. Ей женьшина-то ета и говорить: “День нонча жа-аркай, ишь как печёть! А водица у ключе холодна, студена… Давай купаться?” “Нет, не хочу!” — жана-то. А сама думаить: “Ить искупаться большой бяды не будить”. Скинула сарахван на пясок и у воду — прых! А обманьшица спапашилась да и шлеп ее по спине: “Плыви, плыви белой вуточкой; гони, гони студену волну!” Та и обратись у вуточку и поплыви… В комнате темно. Филипповну я не вижу, только слышу ее голос, и встает перед глазами прохладный ключ, озерцо, а по нему, перебирая лапками, быстро-быстро плывет несчастная белая уточка. Живых уточек я еще не видел, но однажды на Усачевском рынке мне купили игрушечную — желтую, как свечка. Дома я пустил ее в ванну. Она не тонула. Я подплескивал сзади ладошкой, волна подталкивала уточку, и она потихоньку плыла, но таяла, таяла… — …а он и не распознал, — слышу я нянин голос и понимаю, что отвлекся, потерял нить сказки. — Кто не распознал? — Князь. Еттой ведьмы-обманьшицы не раскусил. — А он вернулся? — А то как же? А она яво жаной обратилась, я уж тебе сказывала. Ай прослушал? И сарахван ейный на себе надела. К князю присуседилась: цалуить яво, мялуить — рбоди как радывается. А он и не распознал. — А дальше что? — Что ж дальша?.. Вывела вуточка деток, да не вутят, а ребят. Двух справных, а третьего хворого. Вырастила их, выходила, а оне уж не хотять кылы матери находиться. И узабрались рикошетники на княжий двор. Ведьма учуяла вуточкиных ребят — сперва накормила их, напоила, спать уклала, а сама огонь развела калиновый, ножи точить каленыи… Не бойся, усе ладно будить. — А я и не боюсь, — отвечаю я не вполне уверенно. На самом деле мне страшновато, но подавать виду не хочется. — Вот заснули два брата, а хворый не спить. Озяб дюже. Лежить у старшого за пазухой — греется. Ведьма стала под дверью да и спрашиваить: “Спите вы, детки, спите, малыи, аль нет?” Хворый отвечаить за усех: “Куды ж тут спать? Не спим — думу думаим, как хотять нас порешить, огни кладуть, ножи точють…” Она ушла. Походила-походила, опять под дверь: “Спити вы, детки, спити, малыи, аль нет?” Хворый ей то же поуторил. “Что ж ето, — думаить, — усе один голос отвечаить? А остальныи-то иде ж? Ну-ка спытаю, узайду…” Узашла. Братья спять. Обвела их мертвой рукой — оне и преставились. Я лежу не шевелясь. Жду — что дальше? — Ты слушаишь? — спрашивает няня. Еще как слушаю! — Да-а… А вутром белая вуточка (мать, значить) кличить детушек, а те молчать. Полетела она на княжий двор, а там лежать оне белыя, ромно платочки; холодныя, ромно пластбочки. Закричала она у крик: “Детыньки мои рбодныи!..” Запричитала. Князь услыхал. “Слышь, — говорить, — жана, чтой-то вутка расшумелась?” А ведьма отвечаить, мол, етто тебе придеелось, быдто у во снях. “У каких ишшо у во снях? Как придеелось, кады так кричить-убивается? Спыймайте мне, слуги, белую вуточку! Хочу дознаться, об чем она плачить-горюить, зарю не зарюить”. Ладно. Ловють ее, ловють. Обловились. А спыймать не могуть. Оне — за ей, а она — порх да порх, порх да порх! Не дается. Выбежал князь сам. Тут она ямбу на руки и упади. А как упала, он приказываить: дескать, становься, белая береза, позади, а ты, красная девица, упереди! Тут и признал князь жану настояшшую, а не обманную. Чичас узяли сороку, прицапили к ей два наперстка и пустили воды принесть: живой и мертвой. Принесла. Брызнули на деток живящею водицей — оне стрепенулись. Брызнули говорящею — оне заговорили. И стала у князя семья, как положено быть. Стали жить-поживать, а худое забывать. Лес уснул. Няня рассказывает. Я засыпаю, и мне чудится, что где-то за лесом едет поезд — добрый-добрый. В окнах за желтыми абажурами горят фонарики, и движется он тихо-тихо, совсем бесшумно, чтобы никого не разбудить, — так неслышно, как будто колеса его обернуты рыхлым мхом; как будто рельсы под ним укрыты сухой соломой…
ЛИМОННАЯ ЦЕРЕМОНИЯ Акулина Филипповна собирается пить чай. Вначале она обваривает крутым кипятком фаянсовый чайничек в красный горошек. Сливает кипяток. Потом засыпает жменю сухой Пока настаивается, достает разбегающуюся кверху — кверху! — как луговой колокольчик, звоном отзывающуюся чашку на блюдце, помеченном горсткой ломких трещинок — паучьих морщинок. Берет литой, как колокол, свекольный рафинад родных приднепровских полей и что-нибудь сладенькое, мягкое, не — У меня зубов нетути, чем хрысть. — А где они? — А и хто ж их знаить? Съелись... На самом деле зубы у Филипповны есть, но мало, а те, что остались, не зубы — зубчики: меленькие-меленькие, стесанные временем, расшатанные частой бескормицей, всем пустодомством войн, выпавших на ее долю. Так что теперь няня и пряник-то не укусит. Ей нужно то, что можно Чай наливается аккуратно, без брызг. И вот настает очередь главному действу, превращающему обычное “чайку попить” в целую Лимонную церемонию. — Чтой-то кисленького страсть как хотца! — говорит няня, вынимая из шкафчика маленький иззелена-желтый лимон-недоспелок, или в ее произношении — чуть в нос — Этот фрукт у нее в большой чести. Принадлежа к высокому рангу вещей Всегда с опаской ошпарит его, словно смиряя, затем долго примеривается липким жалом ножа к желтой пупырчатой шкурке и не отрезает — нет! — отхватывает плоскую горбушку, веруя в то, что лишь мгновенно отхватив кусок можно укротить строптивый фрукт. Теперь он лежит перед Филипповной во всей красе, поблескивая отпугивающе-желанными каплями сока, матово отливая рассеченной пополам горько-серебряной косточкой, прельщая шелковистыми прожилками недоспевшей изумрудно-влажной мякоти, напоминая в разрезе колесико с изогнутыми спицами, смещенной осью и тонким ободком солнечной цедры. Лимон лучится на кремовой скатерти, а вокруг него, как планеты, неподвижно кружатся чайничек в красный горошек, сахарница, чашка, рафинадные щипчики, малиновый брус пастилы или половинка зефира, сахарно мерцающая в лимонных лучах. Няня вдыхает аромат свежего среза и крепко произносит: “А!” — что означает: “Бьет; пробирает; то, что надо!” Среди русских крестьян встречаются иногда большие эстеты, но их восхищенье красотами Божьих даров обычно уравновешено мыслью о А потому без всяких смакований толстый ломтик отправляется прямо в чай. Филипповна отпивает первый глоток. Хорошо! Но кисло. Надо подсластить. Гнутыми железными щипчиками с не попадающими друг на друга зубцами няня в кулаке — дабы не разлетелось ни крошечки! — разламывает кусок сахара такой твердый, что его Теперь — сладко. Начинается питие с прихлебываньем и прихлюпываньем, со словами “Укусно!” или “Чтой-то у меня зехвир зачерствивел? Как же ето я об нем забыла? Уж память не та стала”. В школу я еще не хожу, времени не считаю. Мне интересно все. Но особенно все веселое, и особенно то веселое, что и не думает меня смешить, а смешно само по себе... Я сижу за столом напротив няни и, копируя ее чинность, неторопливо дую в блюдце, поставленное на растопыренные пальчики, — гоню чайные волны к другому берегу. — Прихлебывай, птушенька, прихлебывай, — поощряет Филипповна. И я кружу губами над блюдцем и дую сильней, как западный ветер Зефир. В панике мчатся от меня по бурым волнам черные чаинки-кораблики, а волны уже перехлестывают через бортик... — Ну хватить рикошетничать. Вишь — скатерть облил. — Я — Зефир! — объясняю я причину морского волнения. — Не путляй, зехвир едять. Тем временем нянин чай допит. Ложечкой она поддевает ломтик лимона. И тут затевается великая борьба с искушением: макнуть лимон в сахарную крошку или нет? Макнуть или нет? Не макнешь — Этот момент самый важный для меня во всей церемонии. Ее финал зависит от того решения, которое примет сейчас Филипповна. Если макнет, то ничего интересного не случится. Лишь бы не макнула! И тогда... Проглотить ломтик сразу невозможно. Хоть сколько-нибудь, а надо его пожевать. Некоторое время няня жует лимон. Богатство ее мимики становится несравненным. Она жмурится, морщится, щурится; строит мины одну кислей другой; отмахивается, точно от нечистой силы; передергиваясь, крутит шеей; выбрасывает кверху руки, как будто зигзагообразный разряд молнии простреливает ее насквозь, кислым током прошивает язык, отнимает дар речи! Спустя зияющую открытым ртом паузу речь возвращается к несчастной куштевательнице лимонов, начиная с покряхтыванья: “А!”, с междометия: “Ох!”, с проклятия: “Штыб тебе завалило!..” На глазах у Филипповны слезы. А я хохочу, и губы ее растягиваются в улыбке: — И смех и грех! Ешь ты теперь... Срываю зубами мякоть с цедры и тоже перекашиваюсь от несусветной кислятины. Скорей заесть! А няня не спеша убирает со стола остатки нашего пиршества. Не стряхивает в ладонь (это не клеенка), а сощипывает крошки, цепляющиеся за шершавинки скатерти. Ставит лимон дозревать в шкаф. — Ну вот и усе чисто. Бох напитал — нихто не увидал, — завершает Лимонную церемонию Акулина Филипповна. |
|
|