"Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу" - читать интересную книгу автора (Смирнов Леонид Леонидович)Глава шестая По волчьему следуИнспектор Бобров со встречи с вервольфом не давал о себе знать. И я стал помаленьку забывать о страшном оборотне. Затмили его бешеные псы и последующие события. Вот только о Милене я ни на день не забывал. О моей первой и единственной возлюбленной. Звонок господина Боброва застал меня врасплох. Инспектор предложил встретиться приватно — на пятой скамейке главной аллеи Архиерейского сада. Причину встречи он не назвал, дескать, не телефонный это разговор. Пришлось поверить на слово. Инспектор вольготно развалился на белой деревянной скамье с черными чугунными лапами, которые я почему-то всегда считал львиными. Бобров раскинул руки, поднял лицо к небу и блаженно щурился, улыбаясь углами рта. Светило солнце, уставшее от зарядившего на неделю дождя. Дождя, который погасил горящий лес и поверху притушил торфяники. Воздух был мокр и свеж. В лужах горели золотые огоньки. Глядя на Боброва, я минуту постоял за фигурно подстриженными кустами черноплодной рябины. Что у него на уме? Не понять. Я тихонько подошел к инспектору. Его сощуренные глаза открылись. — Здравствуйте, Игорь Федорович. — Он широко улыбнулся и гостеприимно похлопал ладонью по скамейке. — Добрый вечер, господин инспектор, — равнодушно ответствовал я. В последние дни я усиленно тренировался, учась целиком и полностью владеть своими эмоциями, мимикой и артикуляцией. — Зачем же так официально? — вроде бы огорчился он. — Зовите меня лучше Сергеем Михайловичем. — Договорились, — все тем же отрепетированно равнодушным тоном произнес я и наконец удосужился сесть рядом. Начал господин Бобров издалека. Всем известно, что в тайге живет чернокожее племя нгомбо. Оно возникло во время Мировой войны на руинах фильтрационного лагеря беженцев из Сахеля. Тогда африканцы переселялись в Европу целыми племенами. И не только африканцы — с затопленных морем низин Восточной Бенгалии бежали десятки миллионов индусов. Их судьбе не позавидуешь. Эпидемия холеры и лютые морозы выкосили половину беглецов. А вот неграм-нгомбо повезло больше. Они прижились в наших краях. Малограмотные и напуганные жизнью люди считают нгомбо каннибалами. Большей чепухи трудно придумать, однако дурные слухи не развеяло даже всеперемалывающее время. Многие кедринцы твердо убеждены: негры охотятся за маленькими детьми и варят их в огромных котлах. Людям нужен враг — живой, доступный и желательно вовсе не опасный. Сначала это были хитрые цыгане, потом — злые «бабаи», теперь — злобные, а на самом деле запуганные до смерти нгомбо. Словом, очень удобный враг. А с недавних пор в деревнях Кедринского уезда кто-то усиленно распространяет слухи, будто скоро произойдет массовый нерест людоедов-нгомбо (именно так — нерест), полчища чернокожих убийц выйдут из лесов, и тогда живые будут завидовать мертвым. Народ, понятное дело, схватился не за хлысты и дреколье, а за охотничьи ружья и припрятанные с войны пулеметы «трофимыч». Повсюду стали возникать никому не подчиняющиеся отряды самообороны. И отряды эти теперь готовятся перерезать чугунку и требовать у губернатора сбросить на тайгу «бонбу». Потому что мужики уверены: голыми руками людоедов не возьмешь и без серебряных пуль даже пулеметы против них бессильны. Попытки урядников успокоить тревогу и вернуть мужиков на поля, ведь сбор урожая в разгаре, к хорошему не привели. Нескольким начистили физиономии, остальным просто пригрозили. Да полицейским и без того известно: когда наш народ всерьез разозлится, с ним лучше не спорить, а если все-таки встрял — спину не подставлять. И есть любопытная деталь: почти в каждой мятежной деревне видели некоего чужака с лошадиной физиономией. И говорил он, что горожанам на деревенских плевать, пусть их живьем язычники жрут — городские пальцем не шевельнут. Они, мол, и своих не жалеют — только что позволили псам смердящим сожрать тыщу человек. Народ слушал, мрачнел и крепче сжимал в руках двустволки. Тут я впервые перебил господина Боброва: — Сергей Михайлович, зачем вы все это рассказываете? Неужто надеетесь, что я сунусь в эти чокнутые деревни и начну ловить нашего общего знакомого? — Приятно иметь дело с умным человеком, — заулыбался в ответ инспектор. — Мы поедем туда вместе. Как говорится, на миру и смерть красна. Я не знал, что и ответить: свести предложение к шутке или послать этого типа куда подальше. Молод я был посылать взрослых дядей, да еще при исполнении. И шутить как следует не научился. А потому промолчал. Губы сжать — это всегда легче. Не дождавшись возражений, господин Бобров надел маску искреннего довольства и заурчал, словно объевшийся сметаны котяра: — Спасибо, голубчик вы мой! Не знаю, как вас и благодарить-то! Молчание — знак согласия, Игорь Федорович. Согласия, любезный друг!.. — подчеркнул он, чтоб мне некуда было отступать. Отступить, конечно же, я мог, да гордость проклятая помешала — фамильная она у нас. Поймав меня на крючок в Архиерейском саду, Бобров отправился ловить моих родных. Это было занятие посложнее. Отец у меня не лыком шит. Мать, как всякая женщина, сердцем чует, к тому же моя мать — почище всякой. Ну и деда на бобах не проведешь. Но инспектор ухитрился, однако, взять господ Пришвиных на фук — профессионал он по вранью. Служба у него такая. Заранее сочинил он для меня легенду, как для настоящего разведчика, которого засылают куда-нибудь к моголам или оттоманцам. Тщательно отработал детали, провел репетицию, заставив меня задавать ему самые каверзные вопросы, и был готов к любому повороту разговора. Да и знал он неплохо моих родителей — и раньше знал, а теперь изучил особо. Было как раз время ужинать, и Боброва первым делом усадили за стол. Славным борщом накормили — со сметаной, в которой ложка не тонет. Кроликом тушеным попотчевали, да с моченой брусничкой. А запивать это дело следовало можжевеловой настойкой домашнего — по особенному рецепту — изготовления. Перед ней даже идейные трезвенники устоять не в силах. Много раз рюмочка перебывала в его широкой лапище, густо поросшей черной с проседью шерстью. Рот с готовностью приоткроется, локоть взметнется, словно честь отдавая, кадык перекатится, и горячая сладковатая волна омоет сердцевину инспекторова крепкого тела… Откушали мы — с чувством, с толком, с расстановкой. Девочки унесли грязную посуду на кухню. За столом остались впятером: отец, мать, дед да мы с инспектором. Откинулся господин следователь на спинку стула. Сытые у него глазки были, сонные даже, но ума в них ничуть не убавилось. Заговорил медленно, ласково почти, умурлыкивая нас — вздрюченных, с нервами как тугая тетива натянутыми. Это с виду мы железные, внутри-то — люди как люди. Грешны и страдающи. — Забрел я к вам, любезные мои хозяева, не просто так. Врать не стану. По делу служилому забрел. У сына вашего старшего, Игоря Федоровича, долг перед Отечеством обнаружился. Так, пустячок вроде, а исполнить требуется. Как гласит Его Величество Закон Сибирской нашей Республики, содействие дознанию и уголовному следствию — священный долг каждого гражданина. Опознать надо лютого убивца, налетчика, что задержан в деревне Волочаевке Ка-дынской волости. Видел сыночек ваш, как это исчадие диа-волово женщину с ребеночком в заложники взял, от стражи спасаясь, но по моей слезной просьбе Игорь Федорович вам не рассказывал. Давненько это было, да поймали лихоимца только теперь. Ранили его в перестрелке, привезти сюда никак невозможно. На место надо поспешать. И все такое прочее… Красиво брехал Бобров. Переигрывал малость, но это легко было списать на действие можжевеловки. Два часа застольного разговора — и дело сделано: мои отец и мать дали свое родительское согласие. Умеючи, можно обмануть даже архангела у райских врат. Мой семнадцатый день рождения отметили в походе. Это было вчера — в мокром, продуваемом всеми ветрами березняке. Сварили пунш из самогонки пополам с рябиновым вином и знатно отметили, заодно полечившись от простуды. Тянули пьяными голосами задушевные народные песни. Особенно мне нравилась «По диким степям Забайкалья», я просил спеть ее снова и снова. Сначала уважили именинника, потом сказали строго — словно капризному ребенку, требующему Луну с неба: «Хорошенького понемножку», и я увял. А сегодня опять марш. Кони осторожно ступали по схватившемуся под утро ледку. Копыта скользили, кони храпели, седоки натягивали поводья и костерили несчастных животин, проклятущую судьбу и сволочную погоду — в бога, в душу, в мать. Днем ледок растаял, и отряд снова шел по раскисшей земле, по единой сибирской дороге, протянувшейся, казалось, от самого Уральского Камня и до Охотских морей. — Уж больно много в наших краях чертовщины. И шагу не ступить, чтоб не спотыкнуться. Чуть ли не у каждого кого-нибудь в роду нечисть поганая сгубила. Тетку мою Дарью лобоста утопила ни за что ни про что, — бубнили за спиной. Не было сил даже голову повернуть, глянуть, кто там брешет так складно. В чугунке моем гудело первое в жизни похмелье, распирало его тяжким, тошным варевом. — Жара была в то лето как на адских сковородах. Не продохнуть. А пшаничка-то ждать не станет — жать самое время. Перестоит — беда… Только к полуночи отпустили Дарью с гумна. И пошла она на речку — пот дневной да пыль полевую смыть. Веночек из васильков сплела, косы русые распустила — ангел сущий. Красавица была писаная, и до того хороша, и до того себя любила, что всем ухажерам своим от ворот поворот давала. Прынца все ждала, чтоб в тереме золоченом жить да кажный божий день наряды менять. И дождалась… — Красавица, значить… А ты чего тогда такой прыщавый, глаза — пуговицы, а нос картошкой? — Перебить каждый может! — огрызнулся рассказчик. — Невелик труд! Понимания ни на грош — вот сам теперь и рассказывай! — Умолк. — Да ты не обижайся, Федул. Но сам посуди… — Ладно уж… В бабку мою Дарья уродилась, а батя мой, брат ейный, — в деда. Испокон веку кого из Прохоровых ни возьми — либо рожа крива, либо мозги набекрень. Вот и вся хитрость… Ну так вот… Идет Дарья к воде, видит впереди карлицу голую, зело волосатую — ростом не больше дворняги. Не испугалась Дарья — напротив, шагу прибавила: любопытно ей стало. Подходит к карлице, а та знай себе растет. Уж и тетку переросла, потом с корову стала — не меньше. На камне сидит, волосья свои длиннющие гребнем расчесывает. Дарье бы повернуть. Ясно же: дело нечисто. А она к реке вприпрыжку. Пальцем в лобосту тычет, язык кажет, мол, свет таких образин не видел. И верно — уродина жуткая: кожа серая, груди огромные, до пупа свисают, пальцы скрюченные, клыки изо рта торчат, космы перепутаны, сора в них всякого — немерено. Чесать — вовек не расчесать. — Гроза, небось, надвигалась или буря маячила. Иначе откуда б ей взяться? — снова вклинился второй, подковыристый голос. — Ну, опять ты… — подосадовал рассказчик, однако продолжил: — Словом, обиделась злая русалища на Дарью, обиделась жутко, но виду не подала. «Купаться-то будем, красавица? — спрашивает, будто они подружки старые. — Вода — молоко парное». — «Будем, — отвечает Дарья, — если ты всю воду из реки не выплеснешь». И сарафан с себя стягивать начинает — через голову, знамо дело. Тут-то на нее лобоста и накинулась. Сарафан вокруг шеи намотала — не вздохнуть и помощи не позвать, волосами ноги запутала, потащила тетку с собой. Так под воду и утянула. Только веночек на берегу остался. Мужики потом реку пробагорили верст на пять. Все одно: тела не нашли. — А мово кума Гаврилу встрешный расшиб. Было это, как сейчас помню, на Михея-мокреню, — затараторил третий солдат; понял, что никто не перебивает, и перестал частить. — Гостил он у крестной своей и загостился, домой пошел затемно. Дождь тады лил как из ведра — значить, к урожаю знатному. Выпили мужики по этому случаю хорошо, но не до смерти; бабы тоже пригубили, так что до утра песни пели. А Гаврила ничуть не перебрал: ретивых подливал окорачивал, стопки половинил — путь-то неблизкий. Когда из-за стола выбрался, почти и не качался, считай. Отговаривать его стала крестная, заночевать упрашивала. Но не уломала — упрямый у меня был кум. Солнышко ясное село за черную тучу, а ему хоть бы что, перекресток впереди бедовый, там народу страсть сколько побито да покалечено, а ему все ничего. Идет себе и под нос бубнит: «Не боюсь я ни встрешного, ни поперешного!» И накликал Гаврила лихо. Только на перекресток этот вступил, налетел на него вихрем встрешный и ударил всей силой своей окаянной. Полетел Гаврила вверх тормашками и о столб верстовой расшибся насмерть… А откуда я это знаю? Так ведь вся деревня потом кума со столба соскребала да в домовину еловую по кусочку складывала, — Это еще что! — прорезался четвертый голос. — Я вам, братцы, про волкодлака расскажу… — Чур! — вырвалось у первого рассказчика. — От деда я эту историю слышал. Один мужик… — как ни в чем не бывало продолжал говоривший. — Чур меня! — воскликнул второй голос. Страх в нем был великий. — Чур меня! — подхватил первый, и четвертый замолк. — Совсем охренел, Ерема! Оборотня гоним, а ты… Больше уж они не балакали — задор как рукой сняло. …Деревня встретила нас спокойно. Даже слишком. Ни одна собака не забрехала, ни один петух не закукарекал, встречая зорьку. И дымка ни единого из труб не вилось. Подозрительно очень. Я бы наверняка встревожился, если бы не так сильно утомился, если б не осталось позади двенадцать деревень, где нас встречали по-разному — заранее не угадаешь. Непредсказуемый народ здешние селяне. Иной раз мы для них оказывались спасителями и встречали нас хлебом-солью, селили в лучший дом; правда, однажды — в темную-претемную ночь — попытались перерезать нас спящих. Слава богу, почуял я приближение убив-цев — пришлось стрелять на поражение, а потом драпать из деревни в кромешной тьме. Иной раз из крайних домов начинали палить в воздух или под ноги, кричать, чтоб убирались ко всем чертям, а потом мы вели долгие и трудные переговоры. Обычно кончались они разумным соглашением. Не гнать же нас без еды и фуража в тайгу, волкам да медведям на съедение. Люди все-таки — не звери. Но чаще деревенские встречали нас устало-равнодушно — будь что будет. Хуже уж точно не станет. И просто-напросто не обращали внимания, словно и нет нас вовсе. Только староста по долгу службы вынужден был с нами общаться, устраивал на постой и спешил дать тягу. Сейчас мы входили на деревенскую улицу с южной околицы. Кони брели спотыкаясь, понурив головы. Позади остался переход в сотню верст, нападение какой-то нечисти на краю Устьмянской пади (мы так и не поняли, кто это был), нашествие кусучих зимних мух, доводивших лошадей до безумия, да еще половину солдат гнула и ломала приставшая ветряная лихорадка. Парням отлежаться бы пару деньков, а там — при хорошем сне и питании — сама пройдет. Уснувшие на ходу солдатики качались в седлах, грозя рухнуть наземь. Заросший клочковатой пегой бородой инспектор, со слезящимися от «поганьих брызг» глазами, похож был на беглого каторжника. Он смотрел вперед поверх лошадиной головы, но, похоже, ничего не видел. Армейский штабс-капитан Перышкин с перевязанной рукой тревожно поглядывал по сторонам. А мне и головой вертеть не надо было — уже знал: здесь опасности нет. Насобачился за эту смертельную экспедицию, отточил обретенные в Кедрине навыки. Великое дело — практика. Весточек из дому я не имел целый месяц. Боюсь, что и мои письмишки, которые на каждом постое оставлял я для сельского почтальона или оказии, до города не дошли. Перехватывает кто-то почту и жжет. Или читает, глумится, а потом все равно жжет. Впрочем, возможно, и нет теперь никаких почтальонов. Ведь вооруженные караваны с товарами не решаются уходить слишком далеко от Кедрина. Вряд ли почтари рвутся в герои. Деревня спала. Вечным сном. Это я понял, когда отряд поравнялся с двухэтажным зданием Управы. Из распахнутых дверей несло мертвечиной. Сладковато-рвотный запах этот пьянит только падалыциков. На всех остальных он нагоняет жуть, так что хочется бежать куда глаза глядят, а потом отмываться, вычищая его из каждой поры кожи, из каждого волоска, с нёба и языка. — Инспектор, — я с трудом заставил себя разжать зубы, — нас опередили. — Ужас свой я научился задвигать в самый дальний уголок сознания. И там его накопилось столько, что хватит на десять таких, как я. — Давно гниют — как считаешь? — повернул он ко мне голову, явственно хрустнув шейными позвонками. — Прохладно, а ночами и вовсе морозит… — Я задумался. — Неделю, наверное. Если не больше. — Ве-се-лый раз-го-вор, — пропел штабс-капитан и остановил лошадь. Серая в яблоках кобыла послушно встала, опустила голову и начала обнюхивать утоптанную земляную дорогу. Мы с инспектором тоже натянули поводья. — Ваши предложения? Солдаты не заметили, что начальство скучилось и совещается, медленно ехали дальше. Двадцать три солдата, уцелевшие из сотни, что три месяца назад покинула Кедрин, спали в седлах. Обтрепавшиеся, посеревшие от усталости и недосыпа, с обветренными, заросшими щетиной лицами, выглядели они довольно жалко. Один неутомимый усач-фельдфебель Зайченко кружил по улице, охраняя остальных. В окна, впрочем, не заглядывал — опасался чего-то. Лишь время от времени приподнимался в стременах, следя, чтобы никто не подобрался нам в тыл огородами. Но там не было ничего особенного — одни голые деревья и кусты, подмерзшие капустные кочаны и компостные кучи. Перышкин — наш единственный теперь офицер — гаркнул командным голосом: — От-ря-яд! Стой! Молоденького прапорщика и краснолицего пьяницу поручика мы похоронили под соснами на безымянной высоте 135,2. — Двое суток отдыха, — объявил Бобров, пощупал свою безобразную пегую бороду и добавил, доставая из кармана носовой платок, чтобы вытереть глаза: — Всем побриться и сменить одежду. Баня — само собой. — Вот и славно, — с одобрением произнес штабс-капитан. — Попаримся всласть, водочки по стаканцу, наденем белые рубахи и… — протянул мечтательно. — Последнего боя в программе не было, — проворчал инспектор. — Так что на рубахах можно сэкономить. А вы что скажете, молодой человек? — обратился ко мне. — В пикеты поставьте тех, кто не дрыхнет на посту. Сейчас опасности нет, а через пять минут, глядишь… — Не учи ученого, — обиделся Перышкин. Снял мокрую фуражку, стряхнул влагу с тульи и околыша, протер козырек и стал укоренять ее на голове. Эта операция заменяла ему неспешное закуривание сигареты. Такие узаконенные паузы помогают людям найти выход из неприятного, а порой и вовсе безнадежного положения. Наконец оставил фуражку в покое и договорил: — Сам буду по околицам бегать, а спать часовым не дам. И вот Зайченко пришпорю. Доволен? — Вполне, — постарался ответить я столь же невозмутимо, как говорил Бобров. Кое-чему и поучиться не грех. — А я буду каждые три часа объезжать деревню по периметру и нюхать воздух. Надеюсь, часовые в меня палить не станут. — Тон выбрал самый что ни на есть миролюбивый. Ссориться со штабс-капитаном мне не хотелось. Внутрь Управы мы заходить не стали, только приказали солдатам закрыть дверь и на всякий случай припереть ее бревном. Мертвецы не всегда лежат смирно. Я твердо знал: тут сложены все — от мала до велика, и скотина тоже здесь, и куры, и собаки. Заняли мы четыре соседние избы на краю деревни — от Управы подальше. Избы хранили следы спешного бегства или увода хозяев: заплесневелая картошка в чугунке, тарелки на столе, куски черствого хлеба, брошенная метелка и растащенная ногами кучка уже сметенного сора, опрокинутая колыбелька со смятыми пеленками, включенный эфирный приемник на батареях, помигивающий зеленой лампочкой (это в доме лавочника), кинутые посередь комнаты костыли… Деревня называлась Малые Чёботы, хотя Больших в уезде не имелось. По карте до города сто двадцать верст. Электричество сюда еще не провели, телефона опять-таки не было. А наша рация давным-давно пробита пулей и, хоть тащили мы ее с собой, ни на что не годна. С Кедри-ном не связаться, о себе не доложить, подмоги не попросить, что в губернии творится, не узнать. А творилось в Каменской губернии что-то жуткое. За последний месяц мы не видели ни одного кедринца — будь то полицейский, врач или почтальон. Город то ли исчез с лица земли, то ли попал в плотную блокаду. Не видели мы в воздухе аэропланов, не слышали грохота колес и паровозных гудков с чугунки, хотя несколько раз оказывались от нее неподалеку. А когда пересекали новую бетонную дорогу Каменск — Кедрин — Дутов — Шишковец, не встретили ни единого мотора. А ведь отряд растянулся, и кони шли с ленцой. И запах бензиновый в воздухе не висел. Видели мы лишь две подводы с мокрым сеном и понурыми возницами да бричку, пронесшуюся мимо, словно от чумы удираючи. Господин Бобров хмурился день ото дня все больше, наливаясь сначала желчью, потом зеленой тоскою и, наконец, черной меланхолией. Одно время бросался на людей по делу и без дела (только попадись под руку!), а потом замкнулся, плюнул на все, ехал молча на своей каурой иноходихе, головой кивал в такт шагам. Штабс-капитан Перышкин, много воевавший и награжденный офицерским «Георгием» и «Ермаком» четвертой степени, — тот делал вид, будто все идет как надо. До тех пор, пока старший бомбардир Сенька Ухин (завзятый острослов, весельчак, гармонист, любимец отряда) среди бела дня с петушиным криком не перерезал себе горло от уха я до уха. А я, грешным делом, прозевал, как на парня порчу навели — в глухой деревушке да темной душной ночью. Враг где-то рядом ходит, жертву хладнокровно выбирает, словно бычка на бойне, а мы ушами хлопаем. Значит, ни один из нас от такой судьбины не застрахован. Ни один… Говорить на эту больную тему мы не решались. Боялись, видно, что страшная правда соскочит с языка или навыдумываем со страху чего-нибудь еще хреновее да сами в свою придумку поверим. Может, и к лучшему, что рация сдохла. Порой в муторном неведении жить легче, чем со знанием жуткой истины. И без того последний наш сеанс радиосвязи запомнился мне надолго. Радист в префектуре то ли был пьян, то ли издевался. Он принял наше сообщение, а потом выстучал азбукой морзе: — И мор, и глад — все божья благодать. У нас на ключе сидел поручик Белобородов — земля ему пухом. Казалось, этого лихого рубаку и столь же удалого выпивоху, немало на своем веку повидавшего, ничем не удивить. Но и его от таких речей передернуло. Ответил он тотчас, разрешения у начальства не спросив: — С кем имею честь беседовать? — Вежливый стал до невозможности. Этаких светских оборотов от него доселе и не слыхивали. Мы с Бобровым и Перышкиным стояли рядом, читали морзе с отпавшими до колен челюстями. — С кровью в мир вошли — с кровью и уйдем, — простукал городской радист, потом добавить решил — для непонятливых, видно: — Когда мертвецы переговариваются, земля хохочет. Ну тут поручик наш не выдержал и выдал ему в три этажа с переливом и переплясом. Кедринский радист опешил ненадолго, а затем простучал в ответ: — Твой же денщик тебе кишки намотает. — И прервал связь. Белобородов с чувством сплюнул себе под ноги, а перед сном надрался до свинячьего визга, хотя, казалось, его запасы спиртного иссякли еще недели полторы назад. Честно говоря, мы не придали значения словам кедринского радиста: нагадить хотел — и только. На следующий вечер отряд по раскисшему проселку выехал из облетевшего березняка на голый вересковый холм, с которого отлично просматривались окрестные леса и болота. Все вздохнули с облегчением — уж больно тяжкие мысли навевал бесконечный частокол черно-белых скелетов, тут и там затянутый то ли мокрой паутиной, каким-то чудом уцелевшей от бабьего лета, то ли охотничьими сетями горного шелкопряда, принесенными сюда с Водораздельного хребта недавним ураганом. Усеянные дождевыми каплями ветки, ка-залось, оплакивали нашу печальную судьбу. На широком просторе холодный влажный ветер дохнул нам в лицо, сдувая последние остатки усталой безнадежности. Воздух был полон пьянящей свежести — самый вкусный воздух в году, если не считать майского духа распускающихся зеленых листочков. Бодрость вливалась мне в жилы. И другим, наверное, тоже. Впереди был долгий спуск к блестевшей вдалеке речушке, и где-то там — за черными пиками старых елей — пряталась охотничья деревушка под скучным названием Выселки. Там мы сможем обсушиться, переночевать в тепле, купить мяса, томленых ягод, а если повезет, то и самогона, без которого пол-отряда давно бы уже свалились от воспаления легких. Решили мы сделать короткий привал и с новыми силами рвануть к деревне. Расположились под двумя хилыми сосенками, одиноко торчащими на холме. Харчились сухим пайком. От него к сему дню осталась копченая оленина (по полфунта на брата) и серые сухари, которые приходилось размачивать в кипятке. Вместо чая и сахара в горячую воду бросили по горсти сушеной рябины и черники. Только разлили «чай» по кружкам и принялись за оленину, нескольким солдатам привиделось, будто из безрадостных серо-стальных небес сыплются твари с головами собак, крыльями летучих мышей и тигриными когтями. Бойцы повскакали, открыли стрельбу. Кое-кто покатился по земле, пытаясь отодрать от себя несуществующих зверюг, иные палили навскидку по уже приземлившимся тварям, рискуя попасть в своих. Криков инспектора и офицеров они не слыхали — уши были забиты клекотом и визгом напавших чудовищ. Денщик поручика Белобородова верно прослужил ему восемь лет. Защищая любимого барина, он схватил ручной пулемет «кедрач» и крутанулся, поливая небеса. Раскаленные гильзы веером брызнули на солдат. Левая нога денщика вдруг подвернулась, он не удержал равновесия. Очередь пошла вниз. Белобородое видел, как изрыгающий пламя ствол ручника движется к нему, но отскочить не успел. Белые от ужаса поручиковы глаза еще долго виделись мне в мутном мареве осенних туманов. Очередь перерезала Белобородова как раз над кожаным ремнем. И пока поручик, умирая, шебаршился в мокром вереске, отряд потерял еще одного офицера. — Нету! Нет ведь никого! — кричал молоденький прапорщик Силин, размахивая наганом перед носом у одного из очумелых солдат. Служивый дико заорал, выхватил из ножен шашку и принялся крошить наседающих тварей. То ли он принял офицера за клыкастую зверюжину, то ли не рассчитал замах — наточенное лезвие рассекло Силина от плеча до поясницы. Смерть была мгновенной. В бою с тенями мы потеряли восемь человек убитыми и тринадцать были ранены. Несмотря на все наши уговоры, денщик поручика Белобородова в первую же ночь застрелился. А тот солдат, что располовинил прапорщика Силина, быстро успокоился, поняв, что прощен. Он здравствует и поныне. Надо сказать, никакого крестьянского восстания в уезде за время экспедиции мы не обнаружили. Вооружившись и в тревоге ожидая напастей, народ продолжал собирать урожай. Выкопав картошку и собрав яблоки, селяне обычно целыми семьями устремлялись в лес — за перезревшей брусникой, спелой клюквой и грибами-предморозниками. Но в этот год тайга была пуста. Охотники и рыбаки тоже остались дома — кроме тех, кто не вернулся домой с лета. Люди боялись своего родного, вдоль и поперек исхоженного леса. Не только леса с болотом, но и рек, озер и даже полей они с каждым днем страшились все сильнее, предпочитая вовсе не выбираться за околицу. Кому тут придет в голову штурмовать города?.. А о людоедах нгомбо они позабыли — столь же быстро, как прежде воспылали к ним лютой ненавистью. Мы надеялись, что жертвы этого затянувшегося похода не будут напрасными. Мы шли по следу вервольфа, не отпускали его от себя дальше, чем на двадцать верст, на какие бы хитрости он ни пускался и какие бы ни устраивал западни. Порой мы видели одинокую конную фигурку в цейссовский бинокль, и тогда казалось: еще немного — и мы его догоним. Снайпер доставал из футляра винтовку, любовно поглаживал приклад и цевье, подолгу смотрел на оборотня сквозь телескопический прицел. Да-ле-ко… Даже наши заморенные кони, почуяв перемену в настроении седоков, разом прибавляли шагу. Но падала ночь, и утром мы видели, что вервольф опять ушел в отрыв. Каким-то чудом оборотень не сбивался с дороги и заставлял своего вороного коня шагать и шагать, не ломая ноги на бесчисленных корягах, камнях и ямах. Вервольф ухитрялся сделать во мраке десять, а то и двадцать верст. Таким образом мы могли преследовать его годами. Я — слишком молодой и неопытный и-чу, и проку от меня маловато. Несколько раз я вовремя обнаруживал опасность и Ц спасал отряд от неминуемых потерь и даже гибели. Но порой опаздывал или путался в непонятных запахах и звуках, и тогда новые березовые кресты вставали по обочинам дорог. За каждый из них мне не расплатиться по гроб жизни. Конечно, ни один командир не согласился бы отдать столько жизней за жизнь единственного врага. Вот только одно «но». Не был наш беглец человеком. Он — вервольф, ; причем не рядовой оборотень, а особо одаренный, не просто носитель, но и активный породитель зла. Он в одиночку способен свести с ума и столкнуть лбами сотни людей, бросив их в бессмысленную схватку. Он может управлять зверями в окрестных лесах, превращая их в бесстрашных хищников-людоедов. Он умеет воздействовать на погоду, отгораживаясь от преследователей ураганными ветрами, градом с куриное яйцо и беспрестанным ливнем. Порой он становится опасней батальона, а то и полка. И потому мы должны убить его во что бы то ни стало, даже если нам придется положить для этого весь отряд целиком. |
||
|