"Семь свитков из Рас Альхага, или Энциклопедия заговоров" - читать интересную книгу автора (Стампас Октавиан)

СМЕРТНЫЕ ГРЕХИ

— И только-то всего?! — злорадно ухмыльнулся Сентилья. — Что-то ящичек маловат оказался.

— Зато самые главные долги, — заметил я. — Как раз по первой и второй заповедям. Загляните, мессир Магистр, в его утробу. Уверяю вас, не пожалеете.

И я указал пальцем на крышечку, что, отодвинутая в сторону, могла обнажить тайну содержимого.

Великий Магистр, чуть отстранившись, протянул руку к хранилищу смертных грехов и, весьма небрежным жестом отдернув крышку, почти немедля и уже весьма деловито задвинул ее назад.

— Золото, черт меня совсем побери! — с явным волнением сообщил он мне то, что я и сам прекрасно знал.

— Видите, мессир, а вы-то привередничали, — в свою очередь усмехнулся я. — Часть этих грехов составляет мой собственный долг за нанесенные вам по дороге во Флоренцию убытки. Остальное, включая и другой ящичек, побольше этого, составляет существенную часть вашего наследства. Короче говоря, здесь грехи, оцененные в пятнадцать тысяч флоринов, а еще шестьдесят тысяч ожидают окончания суда.

— Черт меня побери! — пробормотал Сентилья. — Я вас совсем не понимаю, мессер! Первый раз в жизни я ничего не понимаю. Что вы от меня хотите?

— Несколько не трудных по исполнению услуг, — сказал я, видя, что Сентилья уже совершенно готов перейти от веселья и шуток к серьезному делу. — Я вполне доверяю вам, поскольку слышал от знающего человека, что денежные дела вы ведете честно, хотя и чересчур запутанно.

— Кто это вас просветил на мой счет? — полюбопытствовал Сентилья.

— Гвидо Буондельвенто, — ответил я. На это Великий Магистр только хмыкнул и покачал рогами.

— Он тут, неподалеку, — добавил я.

— Всему, что вы скажете, мессер, можно смело верить, — с достоинством проговорил Великий Магистр. — Только я не посоветовал бы вам брать себе в услужение этого необузданного болвана. Его никто не понуждал залезать в долги по пьяному делу. Для подтверждения своих слов я готов раскрыть для вас Секретную книгу компании Большого Стола Ланфранко.

Все мои жилы вытянулись в струны от этих речей, но то ли Гвидо в своем шлеме так и не расслышал любезных предупреждений Магистра, то ли сам Магистр крупно ошибся на счет Гвидо, видя в нем только необузданного болвана и пьяницу.

— Этого вовсе не требуется, — остановил я его рассуждения на опасную тему. — Я тоже доверяю вам, хотя обстоятельства не всегда тому способствуют. Честное ведение дел — лучший способ обмануть клиента, не правда ли?

Тибальдо Сентилья помолчал, а затем, неторопливо сняв с головы шлем, посмотрел на меня. Его лицо, обрамленное шерстяной «кольчугой» подшлемника, было багрово и блестело от пота. Сняв еще перчатку и проведя рукой по лицу, он напряженно улыбнулся и сказал, как и раньше, на тосканском наречии:

— Говорите, мессер, что вам надо.

Я же продолжал вести разговор на франкском:

— Я хотел бы знать, мессир Магистр, кто и каким образом должен был доставить меня во Францию.

В глазах Магистра загорелись зловещие огоньки, и я сразу догадался, что у него есть, чем удивить меня.

— К моему прискорбию, мессер, вы немного опоздали, — с кривой улыбкой на губах проговорил Сентилья. — Они не дождались вас, а потому вполне здраво заключили, что добраться до берега вам так и не удалось.

— И что же? — нетерпеливо спросил я, потому что Сентилья тут лукаво умолк.

— Они послали вместо вас другого человека, — роковым голосом сообщил он.

Больших усилий стоило мне сдержать смятение. Кто мог быть другим? Неужели может найтись на свете еще один Удар Истины?

— Кого? — переведя дух, задал я новый вопрос.

— А вот в эту тайну они не сочли нужным посвящать меня, — проговорил Сентилья, более, однако, не выказывая надо мной превосходства. — Но все же, мессер, у меня осталась возможность добиться хотя бы части прибыли. Мне известно, что человек, заменивший вас, был отправлен во Францию с каким-то другим провожатым или даже вовсе без такового. Тот, на чьем попечении были вы, остался на месте, то есть во Флоренции.

— Вы сможете показать мне его? — вздохнул я с некоторым облегчением.

— Разумеется, да, — твердо сказал Сентилья, и вновь очень скверная улыбка зазмеилась по его губам. — Буду честен с вами, мессер, это дело не представляется трудным.

— Пусть так, — согласился я, — зато другая услуга потребует от вас больше стараний. Речь пойдет о Фьямметте Буондельвенто.

Теперь на несколько мгновений оторопел сам Великий Магистр, однако и он, как и должно опытному воину, быстро оправился от удара.

— У вас острый глаз и весьма благородный вкус, мессер, — ухмыляясь, признал он.

— Я рад, мессир, что вы поддерживаете мой выбор, — безо всякой усмешки сказал я. — Таким образом услуга не будет вам слишком в тягость. По всей видимости, мне придется на довольно длительный срок покинуть Флоренцию. Мне очень не хотелось бы, чтобы с Фьямметтой Буондельвенто за время моего отсутствия случились бы какие-то неприятности по чьей угодно вине.

— А главное, по вине ее братца, — уже почти беззлобно ухмыльнулся Сентилья. — Вы желаете, чтобы я присмотрел за ней?

— Именно так, мессир Великий Магистр, — кивнул я, вполне довольный выражением лица Сентильи. — Но — чтобы с умом и как бы издали, вроде рыцаря Прекрасной Дамы. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Еще бы не понять! — важно похвалился собой Сентилья. — Будьте спокойны, мессер, с такой великой миссией я отлично справлюсь. И клянусь, что пальцем к ней не прикоснусь. Довольно с меня, что едва без глаз не остался. Эту свирепую кошечку я теперь рад приберечь для вас, мессер, в самой изящной клетке. Тем более, что векселя, подписанные Гвидо, как я понимаю, вами же и будут теперь выкуплены.

«Так вот что хотел получить Сентилья от Фьямметты в уплату за долги братца!» — догадался я, но сдержал бешенство и спокойно предупредил его:

— Гвидо уплатит за себя сам.

— Вот как! — приподнял брови Сентилья. — Совсем благородное дело.

— Если вплоть до моего возвращения Фьямметте Буондельвенто не придется изведать всяких бед и невзгод, за исключением бедствий, над которыми мы не властны, то вы, мессир Магистр, получите от меня еще десять тысяч золотом, — чуть не скрипя зубами, пообещал я.

— Вы думаете обо мне слишком плохо, мессер, — проговорил Сентилья, внезапно омрачившись, и даже отвернулся от меня в сторону, конечно, сразу же наткнувшись взглядом на коленопреклоненного Гвидо, который своего шлема не снимал и потому остался неузнанным.

— Осталось только вызнать, кто же такие они, — обратился я к затылку Магистра, вовсе не опасаясь при этом за свое достоинство, — и что им в действительности от нас обоих нужно.

— О, мессер! — немедля повернувшись ко мне, вздохнул Сентилья, будучи, как ни странно, столь же хитер, сколь и быстро отходчив от приступов злости; впрочем, странного тут мало: такова вообще существенная черта флорентийского характера. — Уж если такой необычайный человек, как вы, и то рискует разбить себе голову об эту загадку, то я и вовсе, крепко ударившись об нее, останусь одним мокрым местом. Иногда мне кажется, что все дело затеяли иоанниты, глядя на денежки Храма и облизываясь, как коты. А иногда мне приходит в голову, что за кустами притаились настоящие тамплиеры.

— Настоящие? — удивился я.

— Не знаю, как их назвать, — пожал плечами Великий Магистр. — Многие слышали о каком-то «внутреннем круге» особо посвященных. Может быть, они сами и подставили королю Франции и Папе вроде приманки весь этот Соломонов Храм со всеми его рыцарями и первосвященниками. Но что за ловушку они готовят всему миру, я ума не приложу. И, честно признаюсь вам, додумывать, а тем более дознаваться у меня нет ни малейшего желания. Я так полагаю: чем больше тайна или чем больше окажется по размерам эта ловушка, тем меньше вреда лично для меня, для моих доходов и для моей благословенной Флоренции. В конце концов, после изгнания из Рая Адам с Евой оказались на грешной земле, которую тоже можно считать мышеловкой, но ведь согласитесь, мессер, эта мышеловка оказалась достаточно вместительной, чтобы не биться в отчаянии об ее решетки. И вот, что хочу еще вам сказать…

Но в это самое мгновение над толпой вновь прокатился Юпитеров глас шутовского Папы. Кривой лудильщик, завершив «ослиную мессу», торжественно покинул храм и повелел всем грешникам подняться на ноги и следовать далее по тропам покаяния.

Великий Магистр поспешил снова нахлобучить на голову свой рогатый шлем, однако я удержал его за руку.

— Мессир, вы совсем забыли о своих грехах, даже не успев получить отпущения, — напомнил я ему и указал на ящик. — Берите скорее, а то они достанутся кому-нибудь другому, «и будет то зло еще хуже первого».

Бросив на меня взгляд, как мне показалось не означавший ничего определенного, Сентилья накинул себе на шею цепную петлю, а затем, поместив на место магистерский шлем, попытался подняться на ноги со всем грузом «смертных грехов». Надо сказать, у меня самого колени онемели от долгого стояния на камнях, а уж Великий Магистр тамплиеров под тяжестью грехов Ордена и своих собственных вовсе застонал. Нам с Гвидо пришлось помочь ему обрести равновесие.

— Ну и денек, черт меня совсем побери! — хрипло пробормотал Тибальдо Сентилья, обхватив руками ящик и с трудом двигая ногами.

Празднество, между тем, переместилось от собора Санта Мария дель Фиоре к фасаду Дворца Народа, где обычно собирался приорат Флоренции и вершились важные судебные дела.

Здесь, прямо перед дверьми палаццо, из бревен, хвороста и дерна был сооружен огромный вертеп, изображавший ад, что уже был населен его законными, рогатыми и хвостатыми обитателями, которые пронзительно визжали и улюлюкали, мохнатыми лапищами маня к себе приближавшихся жертв. На вершине вертепа был установлен престол в виде ночной вазы с высокой спинкой. Шутовской Папа полез по лестнице наверх, притворяясь при этом, что вот-вот оступится и рухнет вниз, то ли на руки зрителей, то ли прямо в лапы чертей. Оказавшись у цели, Папа задрал по пояс свои священные одежды и, предъявив всему народу кривые и волосатые ноги, ничем не отличавшиеся от членов обитателей преисподней, под восторженный рев толпы уселся голым задом на свой престол. Еще больше восторга вызвало поднятие на вершину вертепа смиренного осла, которого, перепутав веревки, случайно перевернули вниз головой.

Наконец, как только Папу и осла окружили «епископы», дважды валившиеся с горы вместе с лестницей и начавшие было потасовку с чертями, судилище над грешниками началось.

Сначала святейший судия грозно повелел явиться пред ним полоумных пророков. Те сразу притихли, а их главарь, предстательствовавший за всю свою братию, смиренно сложил руки на груди и закатил глаза.

— О, Ваше Смутейшество! — возгласил он, подражая ослиному реву. — Мы-то и вовсе не грешили в сей бренной жизни, а, напротив, сами призывали весь народ к покаянию за ужасный грех, коим каждый из смертных грешит по тысяче раз на всякий час.

— Врешь, негодяй болтливый, котях тебе в глотку! — весело рявкнул с вышины Папа. — Тысячу раз на всякий час и выругаться толком не сумеешь, и подол девке не задерешь — скрючит всего да перекосит еще до заутрени. Что за грех такой, а ну признавайся, ж… велеречивая!

— Так ведь сказано, Ваше Своднейшество, — подбоченившись, отвечал верховный пророк, — ничего, что входит внутрь, не оскверняет человека, а оскверняет только то, что выходит изнутри. Дескать, вдыхать — не грех, а выдыхать — сущий грех. Вот и учили мы по закону грешный народ только вдыхать и ничего после того не выдыхать.

— И до чего ж вы допроповедывались, архизадницы вы эдакие?! — еще грознее набычился ослиный Папа.

— А до того, Ваше Сидейшество, — отвечал архипророк, — что раздулись людишки, как бычьи пузыри, и такие ветры учинили пускать, что занесло нас теми ветрами до самого седьмого неба, и видали мы там сонмы ангелов, затыкавших носы и уши. И пообещали нам ангелы, что за такие дела выльют они в День Гнева на грешную землю самый великий котел ангельского помета.

— Ах, вы негодяи препердобные! — заорал Папа. — Значит, все, что наружу выходит — грех? Так значит, и помочиться доброму человеку нельзя без покаяния?! А ну подойдите ближе!

И только пророки робко подступили к подножию вертепа, как Папа поднялся со своего престола, а двое епископов задрали его одежды повыше. Важно ступив на самый край обрыва, Папа предъявил всему городу свое мужеское достоинство и под общее одобрение принялся окроплять незадачливых пророков.

— А теперь в ад их всех, в ад! — закричал он, истощившись на орошение. — Пускай просыхают в пекле!

И двое архангелов принялись заталкивать пророков вглубь вертепа, откуда уже тянулись к ним мохнатые лапища чертей. Кто-то из народа пытался отбить их у демонов для пущего веселья, и тут разыгралась небольшая потасовка, быстро погашенная новыми потоками дождя, пролитого сверху сразу всем воинством преосвященных.

За пророками пришел черед праведных толстяков.

— Мы смиренно постились, Ваше Съядейшество, — похвалялся их главный предстоятель.

— То-то видно по вам, что всех акрид в пустыне поизвели, кишки ваши бездонные! — покатился со смеху Папа. — Как же это вы страдали, ну-ка поведайте нам.

— Да уж подвизались сверх всякой силы, Ваше Сгрызейшество, — гордился праведный обжора. — В Страстную-то Пятницу не больше дюжины колбас, полдюжины окороков, да десятка трех фазанов, да винца-то всего бочек пяток перед завтраком-то и в рот не брали!

— Ах, хороши постнички, — громогласно рек Папа, перекрывая хохот толпы, — ах дозрели мученички — как раз пора на убой! — а потом и вовсе завопил во всю глотку, потрясая своим кадуцеем: — В пекло их всех, в пекло! — и так завопив, от ярости даже вцепился зубами в кадуцей, прямо в завиток кровяной колбасы.

Ни от архангелов, ни от толпы те отъявленные постники не дождались никакого милосердия: пинками и тумаками их затолкали в преисподнюю, а с креста, что они тащили на своих спинах, мигом пообрывали все съестное и растащили в разные стороны. Крест, поломанный в нескольких местах, спустили туда же, в преисподнюю, на дрова под котлы. Папа уже веселым тоном подбадривал ревностных исполнителей его воли:

— Так их, так их! Лупи по пузу! А вон того — по толстой заднице! Эй, вставьте ему туда фитиль — весь год на сале не погаснет! Бросай их на сковородку! Поглядим, как на своем жирке-то зарумянятся и затрещат! Ой, пальчики оближешь!

Дошел черед и до девственниц-смиренниц.

— Ваше Соитейшество, мы-то вовсе не грешили, и всегда и во все времена правило священное чтили! — оправдывались девы. — Как к обедне зазвонят, так лобок — на замок.

И держали проклятого зверя,

чтоб не выломал он двери,

коль хватало мочи,

аж до самой ночи.

— А всегда ли сил хватало? — допытывался Папа.

— Ах, порой недоставало, — горестно плакали девы.

Зверь и юрок и силен,

глядь — в окошко лезет он.

Или так уж поднапрет,

что запоры все прорвет.

Мы, конечно, не сдавались,

до конца оборонялись.

В погреб зверя мы сманили

И приманкой угостили.

Пусть он бьется там в застенке,

на горшках взбивая пенки.

— Ага, так вы даже с дьявольского искушения доход возымели! — тут же уличил их Папа. — Так лучше бы вы в поте лица хлеб свой стяжали, да почаще бы подол перед благородными людьми задирали, да денежки за то праведным бы монахам на пропитание отдавали. Тогда б и простились вам ваши грехи, а теперь вас в … заклюют петухи. В пекло их! — повелел ослиный Папа. — К жареным петухам!

Тут архангелов и вовсе оттеснили от вертепа. Здоровенные лавочники принялись хватать девственниц и, задирая им подолы на голову, потащили их, словно в мешках, из которых только торчали голые ноги, пухленькие попки и даже самые сокровенные золотники, прямо к зеву преисподней. Черти только того и ожидали и тут же вцепились девам во все мягкие места, не обращая никакого внимания на их пронзительные визги и площадную ругань.

Наконец, когда за длинные носы увели в ад и карликов-евреев, наступил черед суда над тамплиерами.

Мы подступили ближе к преисподней, и взошли на невысокий помост, отделивший грешную землю от первого круга преисподней.

Теперь я мог получше разглядеть ослиного Папу. Он оказался старичком, на вид очень добродушным, хотя и не без лукавства, так и сверкавшего в его единственном, но весьма зорком глазу. Посмотрев на меня, он почему-то очень благожелательно улыбнулся мне и хитро подмигнул. Мне ничего не оставалось, как только ответить ему самой приветливой улыбкой.

Тем временем, Великий Магистр подробно докладывал о всех благодеяниях, кои были совершены бедными рыцарями Соломонова Храма в Палестине. Он назвал в точных числах, сколько было зарезано сарацин, свиней и чересчур богатых паломников, дабы пропихнуть несчастных скопидомов по частям через игольное ушко в Царство Небесное, сколько грязных бедняков было потоплено в море, дабы не осквернять Святой Земли их вшивыми лохмотьями и дабы не перевелись из-за них в пустыне священные акриды, коими питались некогда все пророки и праведники. Затем Великий Магистр, пуская слезы умиления, поведал суду, с каким благоговением поклонялись братья-тамплиеры жертвенному козлу отпущения, который, конечно же приходится единокровным братом и Золотому Ослу, стоявшему теперь по правую руку от Папы.

— Все хорошо делали, и, говорят, даже девок не прижимали, — впервые признал заслуги подсудимых первосвященник вселенной. — Только мнится мне, что утаил этот рогатый кое-какой грешок. Слышал я, что любите вы ближнего своего, как самого себя и даже более, чем братской любовью. А предъявите-ка всему люду вашу праведную любовь, дабы показать пример всем прочим смертным, погрязшим в ненависти и злопомнении.

Великий Магистр несколько смутился, оборачиваясь то вправо, то влево.

— Так кто же из доблестных рыцарей, братьев Великого Магистра, покажет нам образец чистой любви? — настойчиво повторил Папа, уже явно теряя терпение. — Вот! — ткнул он своим перстом прямо в меня. — Вижу славного маршала. Какой ясный взор у этого доблестного тамплиера. Так и горят глаза любовью к ближнему своему! Пускай он покажет пример всем остальным грешникам.

Менее всего желал бы я обмениваться любовным поцелуем с своим «братцем»-Магистром.

— Я могу показать, Ваше Спьянейшество! — раздался вдруг прямо позади меня ясный отроческий голосок, который я не мог не узнать и потому, облившись холодным потом, даже присел от неожиданности.

— А вот пригожий отрок! — обрадовался Папа. — Сразу видно, из новоначальных в Ордене, а значит, и самый послушный. Покажи, сын мой, какова должна быть истинная братская любовь; благословляю тебя.

И не успел я опомниться, как у меня из-под руки выскочила где-то успевшая переодеться тамплиером Фьямметта. Ослепив меня взором, пылавшим нежностью и любовью, она повисла у меня на шее и так и впилась своими устами в мои уста. Вся площадь вокруг нас потонула в рукоплесканиях, подобных шуму взволнованных бурею морских волн. И что мне оставалось делать, как только не обхватить мою спасительную соломинку, не прижаться к ней всем телом и всей душою и не дожидаться со смирением, пока она донесет меня до берегов отдаленных и сказочных царств.

Мы оторвались друг от друга только тогда, когда едва не насмерть захлебнулись поцелуем и у обоих поплыли в глазах круги. Пошатнувшихся, нас поддержали с двух сторон мои верные магрибские ифриты.

— Вот это настоящая любовь к ближнему! — торжественно возвестил Папа. — Что же мне делать с этими бедными рыцарями? — в некоторой растерянности пробормотал он, видимо все же озадаченный находчивостью Фьямметты. — Может, в самом деле помиловать? Ведь в аду и так уже набито как сельдей в бочке. Того и гляди треснет пекло у меня под зад… то есть под святым престолом. Не помиловать ли мне этих двух «беленьких»?

— Помиловать! Помиловать! — взревела толпа.

— Так тому и быть! — рек Папа и трижды стукнул кадуцеем по ноге стоявшего рядом с ним епископа, отчего тот трижды завопил по-ослиному. — Отпускаю и всем бедным рыцарям грехи, и только Великому Магистру повелеваю пройти через Чистилище еще в сей земной жизни, дабы вознеслась его душа на Небеса в хитоне брачном, достойном ангельского отличия! Сие же знамение моей всемилостивой воли да будет запечатлено во веки веков! Ныне сойду я на землю, дабы сей возлюбленный, хоть и рогатый, однако тоже, подобно пророку Илии, сподобился бы узреть не передняя моя, но задняя. Опускайте, говорю вам, чурбаны неотесанные, чтоб вам всем херувимы на макушку наделали!

И епископы, суетясь и мешая друг другу, принялись обматывать ослиного Папу веревками, а потом — и спускать его вниз, с вершины адской горы.

— Довольно! — рявкнул Папа, повиснув в двух пядях над помостом. — А теперь ну-ка, серувимы мои верные, приобнажите пред лицом народа моего задняя моя!

И архангелы задрали папские одежды, так что открылась для всеобщего обозрения кургузая задница кривого лудильщика с улицы Гнилая Труба. Толпа вновь разразилась бурей ликования.

— А теперь, рогатенький, — ласково обратился Папа через плечо к Великому Магистру, — снимай свой горшок и ставь печать на святейшую буллу о своем помиловании, а то хуже будет.

Висевшая на моей руке Фьямметта прыснула от смеха.

— Что за смешки! — рявкнул Папа. — Кто тут кощунствует в великий час праведного суда?! Дождетесь у меня: всех вас своей заднею припечатаю так, что никакой Моисей и за сорок лет вас из дерьма не выведет!

— О, простите нас грешных, Ваше Всемогущее и гущее и гущее и совсем густое Сратейшество! — взмолилась Фьямметта, пав на колени.

— То-то же! — удовлетворился такой повинной Папа и вновь накинулся на Великого Магистра. — А ты что замешкал, рогатенький, или не желаешь заключать со мной вечный завет любви?

Сам Гвидо Буондельвенто смиренно услужил Великому Магистру, приняв из его рук рогатый шлем. Придерживая на груди ящик со «смертными грехами», Сентилья опустился на колени и на глазах всей Флоренции приложил уста к не слишком живописному заду кривого лудильщика. В тот же миг ослиный Папа так громко и мощно пустил ветры, что Великий Магистр, отшатнувшись, не удержался и под тяжестью ящика с «грехами» повалился на спину. Площадь превратилась в огнедышащий вулкан восторга, и вряд ли кто, кроме нас, прощенных тамплиеров, а также Сентильи и самих архангелов, услышал новое повеление Папы, предназначавшего Великого Магистра огненному очищению, дабы душа его предстала перед вратами рая уже освобожденной от всех земных изъянов и грехов.

Архангелы подхватили Великого Магистра подмышки, вздернули вверх и поволокли к столбу, воздвигнутому с правой стороны от вертепа. По всему было видно, что столб ожидал своей жертвы и кто-то из грешников так или иначе был обязан стать жертвой «священного» пламени. Возможно также, что ослиный Папа подразумевал Сентилью с самого начала.

Тот совсем не сопротивлялся, а только крепче прижимал к груди ящик со своими греховными накоплениями. В два счета прикрутили Великого Магистра Сентилью толстой веревкой к столбу, а потом обложили, видать нарочно высушенным к празднику свиным калом. Им, кстати, снабдили архангелов сами служители ада, протянувшие из преисподней своим небесным недругам целых два мешка сего славного благовония.

Уж если двух малых кадильниц хватило на то, чтобы пять тысяч человек кривились, зажимали носы и жались по стенам, то при виде двух мешков толпа и вовсе закачалась, как пшеничное поле под порывом сильного ветра. Великий же Магистр тамплиеров стоял, готовый мужественно претерпеть ужасную муку. То ли стойкость характера, то ли пятнадцать тысяч флоринов придавали ему несказанную силу духа, и, признаюсь, он даже заставил меня уважать столь достохвальную непоколебимость.

Тем временем, свиное кало начало прегнусно тлеть, а толпа — медленно и неуклонно расступаться от места казни.

— Пускай прокоптится! — кто-то зычно крикнул из толпы. — Ворон отпугивать сгодится!

Никакого движения эфира, если не считать дыхания народа, не происходило, и Великого Магистра скоро окутал удушливый смрад. Мне стало жаль беднягу, когда он, не выдержав-таки столь отвратительной пытки, задергался и наконец испустил из себя струю рвоты, угасившей небольшую часть жертвенного огня, а заодно обдавшей и ящичек с грехами.

Наблюдавшие за казнью епископы все так же держали ослиного Папу подвешенным на веревках прямо напротив адского зева, подобно сладкой приманке. Искушение племени падших духов продолжалось так долго, что в недрах преисподней среди чертей и осужденных грешников успел созреть опасный сговор.

Внезапно ослиный Папа подвергся оттуда мощному обстрелу из пращей, арбалетов и осадных «скорпионов», так что нам самим, стоявшим на помосте, пришлось уворачиваться от костей, яиц, остатков колбас и даже от свежих котяхов.

— Тяните, черти лысые! — заорал Папа своим епископам, но такое повеление могло быть без всяких оговорок воспринято и служителями преисподней, что и случилось.

Рыжие, мохнатые лапища подцепили Папу за ноги и потянули в вертеп. Епископы натужились, пытаясь вытащить попавшего в беду апостолика обратно, на седьмое небо. Тут в дело ринулись и архангелы и, ухватив Папу за руки, принялись оттаскивать его в сторону, так что теперь бедный лудильщик вполне мог оказаться разорванным на части. Он вопил, брыкался и в довершение своих попыток вырваться из когтей демонов дернул за одну из веревок с такой силой, что самый старательный спасатель наверху оступился и кубарем сверзился вниз, прямо на головы и крылья архангелов. Тут народ, невзирая на вонь жертвенного огня, неумолимо распространявшуюся вокруг, скопом полез на возвышение. Между приверженцами и спасателями Папы, с одной стороны, и теми, кто желал его низвержения в пропасти ада, с другой, закипела веселая и поначалу как будто не грозившая кровавым исходом потасовка.

Досталось тут кое-кому и из тамплиеров. Досталось бы и мне, но только Фьямметта крепко потянула меня за руку, и мы, низко пригибаясь и уворачиваясь от ударов и пролетавших со всех сторон предметов праздника, протиснулись сквозь напиравшие ряды воителей и спрыгнули с помоста.

Фьямметта увлекала меня все дальше от вертепа, от ныне зловонного средоточия великолепной Флоренции, и, только оказавшись у самого края площади, я последний раз обернулся. Рыжие и багровые черти уже вырвались из преисподней наружу, и битва между ангелами и силами тьмы была в разгаре. Епископы успели спуститься вниз и доблестно сражались на стороне сильно пообщипанных архангелов. Осужденные грешники, крепя свое осуждение, всеми силами поддерживали адских демонов. Папа то всплывал над битвой, то снова пропадал в глубине, словно какой-то заметный овощ в кипящем котле. Про Великого Магистра тамплиеров, уже поникшего, вероятно, без чувств и, столь же вероятно, крепко прокопченного до самого скончания века, как будто совсем забыли. Золотой Осел, также оставленный без присмотра, неподвижно стоял на вершине покачивавшегося вертепа и смотрел вниз, на людей, тупым и жалостливым взором.

— Пойдемте, мессер! Ну, пойдемте же! — все торопила меня Фьямметта и увлекала куда-то все дальше от кипения адского огня.

Мы перебежали через улочку ювелиров, что дивно сверкала висячими гербами, украшенными снизками поддельного жемчуга, стеклянными изумрудами и рубинами, потом пробрались под неким мизерным подобием триумфальной арки, под которой мог бы гордо проехать на собачке какой-нибудь карлик, и наконец очутились на прелестной зеленой полянке, ярко освещенной солнцем, уже начинавшим клониться с вершины небосвода. Та зеленая и чистенькая полянка лежала в оправе из высоких стен. Всего лишь одно маленькое окошко, да и то явно из какого-то нежилого помещения, открывалось на этот потаенный уголок Флоренции. Ни одного постороннего звука не долетало сюда, и праздничный смрад, на наше счастье, еще не дотянулся до этого крохотного кусочка рая.

Посреди чудесной той полянки, Фьямметта порывисто повернулась ко мне и с преданностью, невыразимой никакими словами, посмотрела мне в глаза. У меня перехватило дыхание, и сердце забилось куда отчаянней, чем от самого отчаянного бегства.

— Мессер! — прошептала она и, подавшись навстречу, робко прикоснулась виском к моей щеке. — Разве вам так уж трудно предъявить братскую любовь еще один раз и при том в уединении? Брат-тамплиер, примите меня теперь в свой Орден по полному уставу. Умоляю вас. Доблестный комтур, я стану вам самым верным оруженосцем.

— Фьямметта! Я люблю тебя! — вырвался наконец ответ у того, кто был окончательно побежден нежной страстью к флорентийской красавице.

— Тогда обнимите меня крепче, мессер! — порывисто вздохнув, повелела Фьямметта.

Я обнял ее и покрыл поцелуями ее лоб и ее глаза цвета спокойного и глубокого моря, освещенного полуденным солнцем.

— Крепче обнимайте, мессер! Крепче! — шептала Фьямметта. — Так крепко, чтобы я запомнила навсегда. Чтобы я запомнила во веки веков, что только по вашей воле я отныне и смогу дышать. Только по вашей воле. Отныне и во веки веков. Ну же, не бойтесь. У меня крепкие кости.

Ее кости и в самом деле оказались чересчур крепки, и моих сил, кажется, все никак не доставало на то, чтобы смирить дыхание Фьямметты и остаться в ее памяти во веки веков. Наконец, надорвавшись, я повалился на траву и увлек ее вместе с собой, теперь уж невольно прибавляя к своим силам и полный свой вес, не слишком-то уж значительный.

И вот моя красавица содрогнулась и испустила такой сдавленный хрип, что я, не на шутку испугавшись, сразу оставил ее в покое. Как наслаждается водой путник в пустыне, добравшийся до колодца, что уже давно снился ему в пути, и ободряется от каждого нового глотка, так и моя возлюбленная ловила губами эфир, изливавшийся на нас с сияющих голубых небес. Грудь ее вздымалась все ровнее и умиротворенней, а в затуманившихся глазах все яснее открывалась дивная морская глубина.

Позволив теперь и самому себе облегченный вздох, я немного подвинулся к Фьямметте, и стал тихонько прикасаться губами то к уголкам ее губ, то к прекрасной шее, то к ресницам, то к прядям волос, с ароматом которых не смогли бы и поныне, и во веки веков сравниться ни мак сорока провидцев, ни голубой кориандр.

Фьямметта, закрыв глаза, улыбалась мне, нежно разглаживая своими прохладными пальцами на моем лице все будущие морщины и рубцы. Так могло бы миновать и мимолетное «ныне», могли бы миновать и «веки веков». Но, увы, кое-какие невзгоды все еще ожидали нас впереди.

— Вот они где, прощеные! — раздался вдруг над нами громоподобный глас, уже хорошо нам известный, а здесь, в маленьком дворике, многократно усиленный теснотою высоких стен.

Мы с Фьямметтой вскочили на ноги и увидели ослиного Папу, стоявшего в устье единственного прохода на улицу. Некогда белоснежные и сверкавшие золотым шитьем папские одеяния были теперь все перемазаны где грязью, где нечистотами. Изрядно помятая, с оторванным в потасовке фаллосом, тиара сидела набекрень и была подвязана широкими тесемками, придававшими Папе особенно глупый вид. Колбасный завиток кадуцея, наверно уже давно покоился в его желудке. По бокам от Папы и за его спиной толпились епископы, видно уже успевшие отслужить не одну мессу Бахусу. Выражения лиц у преосвященных мне совсем не понравились, а больше всего мне не понравились посохи, которые подпирали все это пьяное воинство.

— Вот они где! — важно грозя нам пальцем, повторил ослиный Папа. — Мы-то их в раю обыскались, а они вот где! Опять на грешной земле! Что я велел им, верные мои слуги? — проговорил он, привлекая к себе епископов. — Идите и больше не грешите. Верно?

— Верно! — как шершни в дупле, загудели епископы.

— Выходит, они меня обманули? — досадливо покачал тиарой Папа.

— Обманули! — с удовольствием подтвердили епископы.

— Да еще и девка с ним, верно?

— Верно! — пел нестройный хор епископов.

— Значит, такой-то у этих бедных храмовников обет целомудрия! — продолжал ехидно досадовать ослиный Папа. — А мы-то им поверили. Мы-то их помиловали.

Я вспомнил о деревянных мечах, заточенных накануне, а также о том, как, несмотря на десятикратные просьбы Гвидо, обращенные ко мне, я отказался-таки повесить один из них себе на пояс, отговариваясь тем, что и деревянного ящика с грехами Магистра мне будет достаточно. Короче говоря, мне теперь тоже нашлось о чем подосадовать.

— Где бы теперь мог быть Гвидо? — невольно высказал я вслух свои мысли.

Заслоненная мною от неумолимо надвигавшегося на нас преосвященного воинства, Фьямметта, не теряя хладнокровия, тихо и тоже досадливо проговорила:

— Найдешь его! Может, уже напился.

Папа наступал, епископы заполняли маленький зеленый дворик, а мы, попятившись всего на пару шагов, уже уперлись лопатками в стену, явно требовавшую от меня прекратить отступление и показать неприятелям пример рыцарской доблести.

— Что это вы там бормочите? — полюбопытствал Папа, добродушный вид которого, по моему чутью уже явно не соответствовал его намерениям.

— Да вот шепчет мне сошедший с небес ангел, которого вы, Ваше Стервейшество, случайно приняли за уличную девку, — начал я свою апологию, — что на единственный день в году, как раз на праздник Золотого Осла, открывается в этом самом месте благословенной Флоренции Рай для тех, кто от всей души пожелает его увидеть. Вот и вы, Ваше Свирепейшество, невзначай заглянули в райский уголок, где может отыскаться место и для грешного тамплиера. А еще сказал мне ангел, что в доказательство сего чуда можем мы показать Вашему Свинейшеству удивительные превращения самых никчемных грехов в настоящие золотые флорины.

— Что-то не нравятся мне льстивые речи этого мошенника, — с неторопливой торжественностью проговорил Папа. — Неужто зря пострадал за вас, храмовников, ваш предводитель? И речи мне твои не нравятся, сын мой, и сам ты напоминаешь мне одного негодяя, которому не откупиться от ада никакими флоринами.

— Вот что, Твое Свихнейшество, — придав себе самый серьезный вид, сказал я, когда уже стали нас достигать винные пары «преосвященного» воинства. — Ангела мы отпускаем, и за это тебе и твоей веселой братии пятьсот флоринов на руки.

— Ни за что я тебя с ними одного не оставлю! — горячо прошептала Фьямметта.

Как бы пропустив мимо своих ушей и мимо своего сердца порыв ее чувств, я окончил свое предложение:

— А мы с тобой, Слизнейшество, если желаешь, еще останемся и поговорим.

И я принялся неторопливо снимать с плеч тамплиерский плащ, совсем неудобный в сражении с пьяными лудильщиками.

Тут Фьямметта, словно ястреб, вцепилась мне в руку.

— Отпусти! — рявкнул я на нее. — Прошу тебя, только не мешай!

Циклопий глаз Папы, вперившийся во Фьямметту, пылал вожделением. Посохи уже не подпирали епископов, а, оторвавшись от грешной земли, угрожающе покачивались в их руках. Медлить было нельзя.

— А вот мы сейчас проверим, откуда взялся такой ангелок, — проговорил Папа, придавая своему уже совсем хищному оскалу вид умильной улыбки. — Проверим, где у него там флорины припрятаны вместо грешков. Нам-то известно, что должно быть у ангелочков за пазухой и вот тут.

Не успел он похлопать себя по срамному месту, как я ринулся в бой. Вмиг перевернувшись через голову, и тем ошеломив воинство, я вырвал посох из рук ближайшего ко мне и, на мой взгляд, самого крепкого верзилы и так треснул его по носу, что грязная физиономия сразу украсилась роскошной красной розой.

Опомнившись, преосвященные принялись вовсю размахивать и своим оружием. Я отбивал их удары, плющил уши и крушил челюсти, но и мне самому тут доставалось изрядно — пока только по плечам и лопаткам, а голову еще удавалось сберечь.

Внезапно раздался пронзительный крик Фьямметты. Обернувшись, я узрел, что двум пьянчугам удалось-таки проникнуть мне в тыл. Остальные теснили меня в сторону, а те двое свалили Фьямметту у стены навзничь и, придавив ей руки коленями, уже с остервенением разрывали на ней одежду. Ослиный Папа трясся от нетерпения, прыгая около них и задирая свой подол выше пупа.

Собрав все силы, я растолкал нападавших и, очутившись рядом с лудильщиком, ударил его палкой снизу, прямо между ног. Он завизжал, как резаный поросенок и откатился куда-то в сторону, а я, тем временем, успел достать посохом затылок одного из насильников, а другого, ближнего, схватив за шиворот, использовал в виде боевого тарана: основательная брешь в стене нам с Фьямметтой очень бы теперь пригодилась.

В тот же миг, однако, достали и меня самого. Я получил оглушительный удар по темени, второй — в скулу, и, наконец, пришедший в себя верзила с алой розой вместо безобразного носа, успел добраться до меня, пока я отмахивался от темных кругов, вертевшихся в моих глазах. Вместо благодарности за исправление природного недостатка он схватил меня сзади и с такой силой шлепнул об стену, что мне показалось, будто уже по другую сторону стены, не пользуясь никакой брешью, вылетела на улицу моя душа.

Однако мое бренное тело все еще не желало сдаваться. Едва не размозженное, лишившееся всех чувств, оно еще смогло повернуться и ткнуть палкой верзилу, попав ему наугад прямо в кадык. Тут враги принялись бы за меня вновь и наконец доломали бы и истолкли все мои косточки, если бы внезапно не раздался всевластный и громоподобный глас, в сравнении с которым все повеления Папы действительно показались натужным криком осла против спокойного рыка в меру разгневанного берберийского льва.

— Всем стоять! — прогремел Юпитеров глас. — Именем закона и народа Флоренции, стоять всем на месте!

И такую власть возымел тот глас над всеми сражавшимися в райском дворике, что епископы остолбенели, а моя душа, без всякого труда проникнув обратно сквозь стены, живо соединилась с моим телом, дабы скорее удержать его на месте и в стоячем положении.

Прозрев в единый миг, я увидел в устье дворика удивительную фигуру в очень широком балахоне плакальщика и в капюшоне, скрывавшем все лицо, кроме мощного, выдававшегося вперед подбородка. Рядом с неизвестным стоял пожилой, довольно упитанный священник, боязливо поглядывавший то на оцепеневших драчунов, то на таившего свою личность пришельца.

Воспользовавшись спасительной заминкой, я схватил Фьямметту и вырвал ее, и вырвался сам из зловещего кольца «преосвященных». Теперь с одной стороны было четверо — мы с Фьямметтой и двое необычных пришельцев, а с другой — полдюжины целых и полдюжины раненых негодяев.

Ослиный Папа закряхтел, и двое епископов помогли ему подняться с четверенек.

— А это что еще за пугало?! — послышался его сиплый, однако все еще — надо отдать должное его актерским способностям — слащавый и как бы совершенно доброхотливый голосок. — Ну-ка, вытряхните из мешка этого горлопана. Хочу посмотреть, что еще за архангел свалился на наши головы.

Я крепко сжал в руках обломанный посох и был готов дать врагу последний отпор и умереть на этом оскверненном алтаре моей любви, но тут вдруг за нашими спинами послышались боевые кличи, раздался топот наступающей конницы, и во дворик ворвалось — правда, без коней — доблестное воинство тамплиеров во главе с маршалом Ордена Гвидо Буондельвенто.

Фьямметта вскрикнула от радости и захлопала в ладоши, а Гвидо принялся крушить всех деревянным мечом направо и налево, без разбора. Вероятно, кто-то, недавно заглянув сюда, успел оповестить Гвидо о том, что обижают его сестру и лупят самого комтура, и он, совершенно озверев от гнева, примчался жестоко наказать всех, кого застанет на месте преступления, кроме нас самих.

— Гвидо! Стой! Это свои! — услышал я звонкий голос Фьямметты, уже бросившейся на защиту наших спасителей. — Дурень! Протри глаза!

В моих же глазах снова поплыли темные круги, и я поспешил скорее опереться на обломок посоха. Священник и человек в балахоне подхватили меня под руки и повели прочь от отчаянного побоища, кипевшего на крохотной полянке нашего с Фьямметтой Эдема, откуда мы были столь немилосердно изгнаны — и вовсе не Всемогущим и Всеблагим, а самыми захудалыми бесенятами, осквернившими чудесное место. Вот когда я получил самое первое и самое твердое убеждение в том, что по своему желанию никакого рая на грешной земле не воздвигнешь.

Я помню, как меня выносили из темной подворотни на улицу и прежде, чем лишиться чувств, я еще шевелил ногами, пытаясь отряхнуть с них прах покинутого мною царства.

Меня вызвали к жизни слова, чеканно произносимые тем же гласом, что возымел власть над неудержимой стихией войны и насилия. Каждое слово падало в мою душу, словно капля воскрешающей влаги, хотя общий смысл тех слов, соединенных в строки, удалялся все дальше от обещания счастливой жизни.

«…Здесь страх не должен подавать совета.

Я обещал, что мы придем туда,

Где ты увидишь, как томятся тени,

Свет разума утратив навсегда».

Столь невеселые посулы могли быть обращены и вовсе не ко мне, поскольку в те мгновения я и сам вполне бы сошел за томящуюся в муках тень, что давно утратила свет разума. В предыдущее, и трудно сказать, какое по счету, свое воскрешение я мог открыть глаза, но не хотел; теперь же хотел, но не мог: казалось, что тяжелая глина давит на мои веки.

«Если только обещают ад, значит, ад еще не здесь», — утешила меня тень моего рассудка, вызванная мною, тоже словно бы из подземной пропасти. Все мои чувства подсказывали мне, что ад, однако, неподалеку. Какие-то неприкаянные тени проносились передо мной. Кривые, оскаленные, окровавленные рожи пялились на меня. Вспыхивали, смешивались и гасли какие-то совершенно невероятные картины и события. Мощные волны подбрасывали объятый пламенем корабль, к мачте которого был привязан настоящий великан в рыцарских латах и белом плаще, а над ним среди туч мелькали всадники-тамплиеры, сражавшиеся с безобразным воинством. И от ударов рыцарей валились в море с облаков хвостатые бестии и тела в епископских одеяниях. Потом вдруг оказывалось, что море полно до самых туч не водой, а дерьмом, и я в нем болтаюсь по самую шею, вроде поплавка. И вот, задрав голову, я увидел стол, ломившийся от блюд, а у стола, на парчовом ложе, возлежал надо мной Лев Кавасит, который, наконец повернув голову и заметив меня, добродушно улыбнулся и протянул мне руку, чтобы вытащить меня из колыхавшихся нечистот.

Как раз в эти мгновения чеканный глас произносил такие слова:

«Дав руку мне, чтоб я не знал сомнений,

И обернув ко мне спокойный лик,

Он ввел меня в таинственные сени.

Там вздохи, плач и исступленный крик,

Во тьме беззвездной были так велики…»

И вдруг рука Льва Кавасита превратилась в ужасную мохнатую лапищу, и та бесовская лапища вместо меня ухватила сразу за обе руки Фьямметту и потащила ее вовсе не к столу с яствами, а прямо в разверзстый зев адского вертепа.

Все никчемные богатства моей памяти я готов был тут же признать за фальшивый блеск бессмысленных сновидений, все, кроме одного дорогого мне лика. Все, что я помнил, безо всякого сожаления я был готов вернуть Морфею, кроме образа моей Фьямметты, кроме ее прекрасных глаз.

«…Что поначалу я в слезах поник,

— продолжал неведомый голос. -

Обрывки всех наречий, ропот дикий,

Слова, в которых боль, и гнев, и страх…»

Я содрогнулся, увидев, как бедная Фьямметта исчезает в адской пропасти и невольно вскрикнул:

— Нет!

Теперь уже бескрайнее море боли охватило меня и подняло на самой высокой и гневной волне.

— Мессер, он уже очнулся, — послышался совсем рядом тихий и милосердный шепот.

— Надо дать ему воды, святой отец, — приглушенно, но при том и подобно рокочущему в отдалении грому, произнес в ответ тот самый глас, который спас меня уже, по всей видимости, дважды.

— Вот, мессер, я уже поставил, — снова послышался первый голос, и моего лба коснулась мягкая и теплая ладонь. — Сын мой, позвольте приподнять вам голову.

Последние слова были уже несомненно обращены ко мне, и я, с трудом разлепив веки, увидел перед собой мутное облако, вскоре принявшее определенные очертания. Надо мной стоял, склонившись, тот самый священник, который сопровождал загадочного человека при его опасной миссии на место побоища.

Глоток воды в один миг смыл с моей души власть тягостных сновидений.

— Как вы себя чувствуете? — ласково улыбаясь, спросил священник.

— Жив, слава Богу, — преодолевая боль в груди, ответил я. — Вашими молитвами, святой отец.

— Слава Богу! — искренне обрадовался священник и быстро перекрестился.

— Раз до сих пор кровь ртом не пошла, значит будете жить, доблестный юноша, — раздался за его спиной тот самый властный глас.

У священника на лице появилось растерянное выражение, и он невольно посторонился.

Теперь надо мной возвышался мой главный спаситель собственной персоной. Капюшон его траурного балахона был откинут на спину, и я смог наконец рассмотреть его благородные черты. На вид незнакомцу было лет сорок пять или даже пятьдесят. Линии его довольно узкого лица были очень резки и словно высечены из белого мрамора рукою самого искусного и уверенного в своем резце римского ваятеля, который вплоть до этой фигуры запечатлевал в камне только императоров и непобедимых полководцев. Высокий, с продольными неровностями лоб несомненно свидетельствовал о ранней старческой мудрости; сжатые, прямые губы и подобный тарану подбородок — о непоколебимой воле и, вероятно, известном деспотизме характера; выдающийся нос с горбиной — о последовательности устремлений, выходящей в упрямство. Взгляд его глубоко посаженных глаз был столь проникновенен, повелителен, но одновременно скорбен и полон такого искреннего сострадания, что как бы и усиливал, и, напротив, разом оправдывал все неумеренности грозного характера.

— Я рад приветствовать вас, доблестный воин! — чересчур торжественно, но при том безо всякой насмешки произнес незнакомец. — Надеюсь, вы уже готовы представиться, а потому я с удовольствием сделаю это первым. К вашим услугам, благородный юноша, не кто иной, как Данте Алигьери, гражданин благословенной Флоренции, который, подобно одному из пророков, был изгнан из нее за то, что, может быть, любил ее немного больше, чем правители, способные не к любви, а лишь к заключению брачного контракта, и желал ее процветания и благополучия немного больше, чем здешние торговцы, отдающие предпочтение лишь процветанию своих желудков и кошельков.

— Ах, мессер, мессер! — не выдержав, запричитал священник, качая головой. — Что же вы тут такого наговорили!

Не дав мессеру Алигьери продолжить свою речь, он подскочил к ложу, на котором я был распростерт, и, касаясь указательным пальцам своих губ, торопливо осведомил меня:

— Сын мой, не забывайте, что мессер спас вас от смерти, но ему самому грозит смерть в этом городе. Он находится в пожизненном изгнании по приговору суда, и никто не должен знать, что ему удалось на краткий срок проникнуть во Флоренцию.

— Следом за мной не узнает никто, клянусь честью, — пообещал я и поспешил спросить о главном. — Но где Фьямметта?

— Ваша Дама под надежной защитой, — очень убедительно ответил мне мессер Алигьери. — Полагаю, теперь она тщательно принаряжается, чтобы во всем блеске показаться своему спасителю. Вы так отважно сражались за нее с несметным числом врагов, что отказать вам в помощи было бы для меня бесчестьем перед самой Флоренцией.

— Услышав шум, я первым выглянул в маленькое окошко и увидел это ужасное нападение на вас, — тут же сообщил и о своей лепте мягкосердечный священник. — Ах, когда же наконец запретят эти отвратительные, празднества, эти языческие буйства! И вот скажу вам, сын мой, я прямо-таки хватал мессера за одежду, так боялся, что дело добром не кончится для всех нас. Но мессер, скажу я вам, двинулся на них, прямо как Давид на Голиафа. И все обошлось, хвала Провидению.

— Обошлось, если не считать, что юному Патроклу пустили кровь в трех местах на голове и сломали пару ребер, — совсем не шутя, тем же важным тоном уточнил мессер Алигьери. — Когда вы бились с этими дьяволами, доблестный рыцарь Роланд, мне вдруг представилось, что именно в таком положении, посреди тесного дворика, и мне самому некогда пришлось отстаивать честь моей прекрасной Флоренции. То был такой же неравный бой. Но каково же ваше имя, мой отважный друг?

— Мессер, называйте меня Джорджио, пока просто Джорджио, — ответил я. — Вы, мессер, открыли мне свое имя в положении весьма для вас опасном и тем обязываете меня говорить чистую правду. Правда в том, что мое исконное имя скрыто пока за семью печатями. Это долгая история, и у меня теперь нет сил поведать ее целиком, но я обещаю вам рассказать ее, как только приду в себя.

В распахнутое окошко, под которым я и был положен, донеслись вдруг отчаянные крики и отдаленный грохот. Священник опасливо выглянул наружу и перекрестился.

— Что там происходит? — спросил я.

— Ужасное побоище, — вздохнул священник. — После нынешнего омерзительного поклонения Ослу наш Всемилостивый Господь отвернулся от народа и лишил его разума. Вот народ теперь, обезумев, и занимается самобичеванием. Лудильщики и мясники объединились против суконщиков, но те оказались сильнее и загнали своих врагов в их квартал, за стены. Отсюда теперь можно видеть, как с квартальной башни мясников то и дело швыряют в осаждающих всякую рухлядь: сломанные бочки, колеса, корзины. А вон я вижу, — уже увлеченный своим дозором, рассказывал мне святой отец, — этих проклятых «архангелов», прости меня Господи. Им бросили сверху веревки, и они пытаются забраться по ним в ближайшее окно. Вот один сорвался! Боже мой, прямо головой об телегу!

Выходило, что все события и картины, какие я безо всякого сомнения мог бы записать в анналы причудливых сновидений, вызванных не чем иным, как демоническими чарами, запомнились мне в самой подлинной яви!

— Тамплиеров не видно? — полюбопытствовал я вдобавок.

— Какие теперь тамплиеры! — отмахнулся священник. — Там теперь один черт их разберет, прости меня Господи. Ага! Вот, наконец, и отряд городской стражи!

При этих словах священник спохватился и бросил опасливый взгляд на мессера Алигьери, но у того при упоминании о страже не дрогнула в лице ни одна жилка; святой отец тогда облегченно вздохнул и добавил:

— Ну, скоро потасовке конец.

Не успел он успокоиться, как за дверьми послышался шорох, будто начал скрестись какой-то зверек.

— Я же предупредил служанку, чтоб доносила! — сделав страшные глаза, прошептал священник.

Мессер Алигьери накинул на голову капюшон и быстро скрылся в каком-то потайном ходе или отделении комнаты.

Священник тихонько отодвинул засов, видно надеясь выглянуть в крохотную щелку, но дверь тут же распахнулась настежь, а он сам, прямо как мячик, отскочил в сторону.

Фьямметта, моя прекрасная Фьямметта, блистающая красотой и любовью, одетая, как в храм на венчание, невиданной райской птицей ворвалась в эту убогую комнатушку и озарила ее небесным сиянием!

От ослепительного сияния ее роскошных одежд и блеска ожерелья моим глазам стало больно. Слезы тут же увлажнили их, и Фьямметта объяснила мои слезы вовсе не собственной ослепительностью.

— О, мой милый, мой несравненный Джорджио! — горестно воскликнула она, бросилась к моему ложу и оцепенела в самой непростительной близи от поцелуя, так и не коснувшись меня губами: такой совершенной аллегорией боли выглядело мое распухшее от ударов лицо.

Фьямметта отстранилась и, закрыв свои глаза ладошками, прошептала:

— О, Боже, что же с тобой сделали эти изверги!

— Ему уже лучше, сударыня, — постарался утешить ее священник. — Он попил воды и даже поговорил с нами. Со мною то есть.

В таком же отчаянном порыве Фьямметта вдруг бросилась на колени перед ним и огласила тесное жилище настоящим воплем кающейся души.

— Я грешна, святой отец! Я так грешна! Я во всем виновата! Только я одна виновата, что он так пострадал, святой отец!

У меня не было сил, чтобы перекрыть своим голосом эти крики и донести до судии свое суждение по этому делу.

Священник невольно отодвигался от Фьямметты, а она схватила его за нижний край сутаны и принялась целовать ее и мочить слезами.

— Я каюсь, святой отец! Я каюсь! — восклицала она. — Я сама соблазняла его, он ни в чем не виноват! Это я, переодевшись в мужское платье, целовала его в губы, как своего любовника, при всем народе. Я завлекла его в этот уединенный двор, ибо мое сердце пылало от вожделения! Я каюсь в своих грехах, святой отец! Каюсь во всем, только не каюсь в своей любви к нему! Я не могу каяться в любви, святой отец, даже если за нее мне будут грозить самым глубоким дном Тартара и самыми страшными муками в огне.

— Зачем же каяться в любви, сударыня? — ласково, однако же с некоторой оторопью, отвечал ей священник. — Господь благословляет истинную любовь и законный брак.

— Я обещаю вам, святой отец, больше никогда не прижиматься к нему с желанием и буду целовать только в лоб до того самого дня, когда он, если того захочет, поведет меня под брачный венец, — твердым голосом произнесла Фьямметта, повергнув меня в великое смущение. — Я раскаиваюсь в своих грехах, святой отец. Умоляю вас, отпустите мне скорее мои грехи. Они так и давят мне на сердце.

— Сударыня, здесь не слишком подходящее место для священного таинства, — без упрека проговорил священник. — Приходите назавтра ко мне в храм.

Фьямметта разразилась неудержимыми рыданиями, а, едва уняв потоки слез, обессилено прошептала:

— Святой отец, я чувствую, что ему тяжелее от моих непрощенных грехов. А вдруг ему станет хуже! А вдруг он совсем умрет! Я ни на миг не переживу его смерти! Сжальтесь надо мною, святой отец, умоляю вас!

— Ваш возлюбленный не умрет, сударыня, — раздался вдруг голос мессера Алигьери. — Поверьте моему слову, Смерть еще не скоро отыщет его имя в своем списке.

Оба — и Фьямметта, и священник — вздрогнули и направили свои взоры в сторону потайного хода, откуда уже выступил, подобно грозному посланцу небес, наш великодушный спаситель.

— Ох, мессер, мессер! — вновь испуганно и сердито забормотал священник. — Что же вы такое делаете?!

Фьямметта, раскрыв свой прелестный ротик, неподвижно смотрела на пришельца и вдруг встрепенулась:

— Мессер Алигьери! — ошеломленно сказала она. — Так ведь вас же…

Тут она запнулась и, ахнув еще раз, закрыла лицо руками.

— Как я рад, сударыня, что вы запомнили меня, еще будучи несмышленым ребенком, — улыбаясь, проговорил мессер Алигьери. — Вот сейчас святой отец обязательно скажет вам, что меня здесь вовсе нет, что вам показалось, а если и показалось, то лучше вам будет никого в такие грезы не посвящать, а то, неровен час, вас обвинят в колдовстве.

— Мессер Алигьери, я очень рада видеть вас, — быстро справившись с собой, сказала Фьямметта с большой учтивостью и весьма изящно поклонилась таинственному гостю.

— Вот видите, святой отец, — развел руками мессер Алигьери. — А вы боялись. Ко всему прочему, прошу вас, не стойте тут, подобно каменному доминиканцу, и в самом деле отпустите несчастной не такие уж и великие, если рассудить по чести, грехи. Господь видит всех нас сверху, и не думаю, чтобы Он наслаждался теперь муками неутоленного раскаяния прекрасной госпожи Буондельвенто, ведь в ее сердце нет лицемерия.

Священник сначала немного покряхтел и повздыхал, а потом все-таки произнес над смиренно преклонившей колени Фьямметтой священные слова разрешительной молитвы.

Фьямметта поцеловала святому отцу руку, тут же бросилась целовать руки мессеру Алигьери, и, едва тот успел отнять их и спрятать за спиной, как она уже оказалась передо мной, озаряя меня своим взглядом, так и сиявшим от счастья.

— Посмотрите, посмотрите скорей! — воскликнула она. — Ему уже лучше!

И она наклонилась надо мной, и очень трепетно, очень невинно коснулась губами моего лба.

Мне действительно было уже лучше, уже гораздо лучше. Но не успел я и слова сказать моей прелестной, очистившейся от всех прошлых грехов Фьямметте, как раздался условный стук в дверь, и священник торопливо прислонив ухо к щели, узнал от своей служанки, что перед домом стоит Тибальдо Сентилья и требует, чтобы его пустили к больному. Все взоры обратились ко мне.

— Я готов узнать, чего он хочет, но только по позволению мессера Алигьери, — сказал я.

— У людей Ланфранко лучше не вызывать подозрений, — рассудил мессер Данте Алигьери. — Я укроюсь и обещаю вам, святой отец, не показывать своего чересчур большого носа. А вы, мой доблестный друг, можете принять этого, как я вижу не слишком желанного гостя.

Священник встал в стороне, загораживая своим тучным телом тайный проход, а Фьямметта, напустив на себя весьма холодный и величественный вид, воссела у моего изголовья.

Спустя несколько мгновений с лестницы донеслись неторопливые шаги, дверь открылась, и в комнату вошел сам трактатор Большого Стола Ланфранко, бывший «Великий Магистр» Ордена тамплиеров Тибальдо Сентилья.

Он был разодет так, будто шествовал прямо на королевский прием. Роскошный порпуэн ярко алого цвета, сверкавший золотыми лилиями и простеганный золотыми же нитями, так и вздувался у него на груди. Тяжелая цепь не менее, чем за полтысячи флоринов, охватывала его шею. Орлиное перо отважно торчало из его берета; на поясе был подвешен меч, мерцавший узорчатым эфесом; обтягивавшие его стройные ноги штаны, что были скроены из самого тонкого, лоснившегося сукна, светились такой непогрешимой белизной, будто и весь Сентилья произрастал из самородка наиболее чистой и совершенной материи, оставшейся от первых дней творения мира.

Не успел он сделать и шага, как с его стороны накатилась на меня такая сокрушительная волна благовоний, что я едва не лишился чувств. Судя по тому, как гневно засопела Фьямметта, ей тоже пришлось туго. Казалось, что Сентилья весь, с головы до ног, натерся амброй, а заодно прокоптился на дровах из сандалового дерева.

— Я рад приветствовать вас, мессер, — обратился он ко мне и подступил ближе.

С двух шагов сквозь чад благовоний пробился и другой запашок, от прошлого копчения. Фьямметта сердито шуршала своим платьем и хмыкала, отвернувшись к окну.

— Соболезную по поводу ваших ран, — продолжил Сентилья свою речь самым невозмутимым тоном, — и надеюсь, что по Божьей милости, вы скоро выздоровеете.

Я учтиво поблагодарил бывшего «Великого Магистра».

— Я также рад приветствовать вас, сударыня, — не менее учтиво обратился Сентилья к Фьямметте Буондельвенто, — и прошу принять мои уверения в полном к вам почтении.

Взглянув на меня, Фьямметта ответила своему давнему недругу тоже вполне вежливым образом.

— Уведомляю вас, сударыня, что ваш брат арестован, — неторопливо проговорил Сентилья и, понаслаждавшись смятением девушки, добавил весьма покровительственным тоном: — Однако я с нетерпением ожидаю завтрашней аудиенции у верховного судьи. Покончив с делами дома Ланфранко, я замолвлю словечко о вашем брате. В последнее время судья проявляет ко мне некоторую благосклонность, и я надеюсь, что вся эта история обойдется вашему брату в не слишком обременительный штраф.

С этими словами Сентилья фамильярно подмигнул мне, и я даже был не прочь подмигнуть ему, но огромная опухоль на моем глазу не поддавалась такому фокусу.

— Благодарю вас, мессер, — снова обратился он ко мне. — Я ваш должник. Вам удалось-таки вышибить последний глаз этому негодяю.

— Как «вышибить»?! — так и встрепенулся я, и был вновь повержен на ложе нестерпимой болью, охватившей все мое тело.

— Как так «вышибить»?! — вторила мне Фьямметта. — Джорджио только и стукнул его как следует туда, куда надо было, а глаза совсем не выбивал. Этот старик еще прекрасно видел нас, когда мы уходили со двора.

При упоминании о моем новом имени Сентилья удивленно приподнял брови и пристально посмотрел на меня, однако, не найдя на моем крепко побитом лице никакого определенного ответа, пожал плечами.

— Так или иначе, он остался теперь без глаза, как циклоп, ослепленный Одиссеем, — сказал он, — и ко всему прочему засажен в тюрьму за насилие.

Признаюсь, что мы с Фьямметтой тут горестно вздохнули, пожалев о несчастной участи этого, хоть и зловредного, но все же довольно остроумного балагура.

— Прежде, чем удалиться, я желал бы взбодрить ваш дух, мессер, добрым известием, — добавил Сентилья, поглядывая то на меня, то на Фьямметту с недоумением. — За минувший час я уже успел переговорить с некоторыми из посвященных в дело людей, и, как только вы оправитесь от ран, я смогу без промедления привести вас к занимающему ваши мысли человеку. К сожалению, мессер, обстоятельства сложились так, что явиться к вам и представиться самолично он никак не может.

— Кто к кому явится первым, не имеет никакого значения, — поспешно проговорил я в изрядном волнении, а потому вновь был вынужден отражать приступы телесной боли. — Во-первых, важна полная конфиденциальность. Во-вторых, необходимо, чтобы этот человек сумел доставить меня во Францию на должное место, установленное согласно первоначальному замыслу. Таким образом, мне самому ничего не остается как только полностью довериться вам, синьор Сентилья, и тому лицу, о котором вы сообщаете. Впрочем, условие вам известно: в том случае, если я буду избавлен от ловушек, вы и тот человек получите весьма солидное вознаграждение.

Пока я говорил, Сентилья стоял надо мной, так и вперившись в меня хитрым и очень проницательным взглядом. Дважды — при упоминании о пути во Францию и о вознаграждении — на губах его появлялась тонкая и многозначительная улыбка. Я давно знал, что, задумав отправиться во Флоренцию к Сентилье, начинаю всерьез искушать судьбу, а потому при виде такой улыбки нарочно отогнал от себя всякие подозрения.

— Первое обеспечено, даю вам слово чести, — ответил Сентилья. — Второе, как я полагаю, теперь тоже не составит труда.

Замечу, что Фьямметта, услышав про «слово чести» очень презрительно фыркнула, ничуть, впрочем, не поколебав бесстрастия Тибальдо Сентильи. Она с большой тревогой прислушивалась к нашему непонятному для нее и таившему какие-то опасные тайны разговору, а услышав про Францию, побледнела и не смогла сдержать порывистых вздохов.

— Не беспокойтесь, мессер, — твердо сказал Сентилья как бы даже назло Фьямметте. — Остаток дня я потрачу на то, чтобы уладить дела окончательно.

— Благодарю вас, синьор Сентилья, — сказал я.

— Если вам, мессер, потребуется какая-либо помощь, я всегда к вашим услугам, — проявил Сентилья преизбыток любезности, бросая снисходительные взгляды на Фьямметту. — В моих силах предоставить вам жилище, гораздо более способствующее выздоровлению.

Фьямметта взвилась бы ястребом, если бы я, подвигнувшись на неимоверное усилие, не сжал ее руку. Когда Сентилья удалился, она еще долго сидела в безмолвном оцепенении и наконец проговорила, не скрывая душевных мук:

— Франция. И зачем только нужна эта глупая Франция?!

— Увы, нужна, — так и не угасил я огорчения моей красавицы. — Пока еще, милая Фьямметта, я прикован к ней цепью, как гребец к галере. Только галера очень большая, а цепь очень длинна. Сначала мне нужно добраться до другого конца цепи. Там, по моим расчетам, найдутся молот и железный клин.

— Но ведь Сентилья твой враг, ты сам говорил! — все трепетала и от тревоги, и от недовольства моя Фьямметта.

— Месть уже свершилась, — сказал я моему ангелу. — К тому же такие люди, как Сентилья, имеют склонность покорно подчиняться силе и власти, которую не могут поколебать. Ты видела, какие поклоны отвешивал этот спесивец?

— Да, — вовремя и веско подтвердил мои слова повелительный голос мессера Алигьери, теперь вновь присоединившегося к нашему обществу. — Чтобы люди из дома Ланфранко проявляли столь похвальную учтивость, нужно быть весьма значительным лицом в этом городе. Честно признаюсь, меня самого теперь одолевает робость, столько намеков на какие-то великие тайны мне пришлось невольно услышать из-за двери.

— Я обещаю вам ночь необычайной истории, — обязался я перед теми людьми, которые внезапно стали для меня самыми близкими на свете.

Поначалу я действительно был плох, и тайный совет решил оставить меня на время в доме священника, дабы не тревожить лишний раз ни моего воистину бренного тела тягостным переездом, ни любопытства весьма остроглазых флорентийцев.

Благодаря не прерывавшимся ни на миг хлопотам и заботам Фьямметты, готовившей мне лечебное питье, тысячу раз менявшей всякие живительные припарки и компрессы и — вдобавок к искусному врачеванию — осыпавшей мне лоб тысячами поцелуев, я уже на третий день смог самостоятельно сесть на постели и подложить под спину и голову подушки подобающим для значительного лица образом.

В ту же ночь я и рассказал всем троим — мессеру Алигьери, священнику, которого звали Угуччоне Лунго, и наконец моей прелестной Фьямметте — свою полную чудес историю в том самом виде, в котором эта история, еще не завершенная к тому дню и к тому же перемешанная со сновидениями, запечатлелась на свежих папирусных листах моей памяти.

В продолжении всего рассказа, а длился он не менее трех часов, не изменилась ни одна складка на траурном балахоне мессера Данте Алигьери. Он словно бы превратился в мраморное изваяние, и только его глаза сияли каким-то неземным светом, почему мне казалось, будто он без труда прозревает потустороннюю суть вещей и легко разоблачит передо мной все тайны, стоит мне только добраться в своем путешествии до дома священника Угуччоне Лунго и закрыть рот. Сам священник, в противоположность мессеру Алигьери, пребывал в постоянном движении, вернее — в зримом трепете. Он поминутно осенял себя крестным знамением и призывал Господа Бога, всех его сил бесплотных и всех его святых. Фьямметта, словно держась примера мессера Алигьери, как и он, замерла по правую от него руку в царственной неподвижности и только беспрерывно теребила пальцами голубенький кружевной платочек, порой даже норовя надорвать его край.

Разумеется, я упустил из рассказа самую замечательную ловушку, что ожидала меня по приезде во Флоренцию, но также заменил и Акису Черную Молнию неким наиболее опасным ассасином. Однако я все же весьма опрометчиво упомянул Акису, когда она появилась на храмовой площади Трапезунда с целью убийства императора, да и то уточнил, что дело происходило вовсе не в яви, а в ночном бреду. Однако женского сердца не обманешь: Фьямметта сразу почуяла неладное, что-то про себя надумала и опустила взгляд. Я успел заметить, что глаза ее заблестели, и заблестели той самой женской росой, что опаснее любой отравы. Мне оставалось только взять себя в руки и невозмутимо продолжать свое повествование.

Когда я дошел до конца последней, написанной к тому часу страницы и, закрыв рот, стал переводить дух, мои слушатели потом еще долго сидели в молчании. Священник все поглядывал на мессера Алигьери, ожидая, как и я, что глава нашего общества произнесет об услышанном первое и самое веское слово. Однако мессер Алигьери, казалось, никак не мог оторваться от духовного созерцания каких-то таинственных и величественных картин и теперь явно был способен безмолвствовать в полной неподвижности хоть до скончания века. И вот святой отец не вытерпел и, изрядно покряхтев, решился заговорить первым.

— Вот так чудеса творятся на свете! — качая головой и разводя руками, оценил он по достоинству мой рассказ. — Скажу я вам, сын мой, что моих лет втрое больше вашего, а за всю мою жизнь не случалось со мной ни во сне, ни наяву ничего такого, что при общем подсчете хватило бы для сравнения хотя бы с одним днем вашей жизни. Я бы и не поверил вам, не знай наперед историю мессера Алигьери, не менее удивительную, чем ваша.

Тут я посмотрел на мессера Данте Алигьери не просто с надеждой, а прямо-таки с мольбой о помощи. Он же глядел сквозь меня и сквозь стены дома в пространства, отдаленные от грешного мира: сияние недоступных сфер и покой безбрежных вод отражались в его глазах.

— Что же мне делать? — невольно вопросил я окружавших меня людей, вновь теряя упование на свои собственные силы.

— Слишком мудреного я вам не посоветую, сын мой, — участливо проговорил святой отец Угуччоне Лунго. — Я простой клирик, приход мой невелик, и ходят ко мне исповедывать свои грехи по большей части вдовы да разные юные особы. — Тут он с осторожностью взглянул на Фьямметту, которая старательно избегала моего умоляющего взгляда. — Однако иной вдове, — продолжал священник, — в иную плохую ночь, бывает, такое привидится, что и вам, сын мой, икнулось бы от ее рассказа. Мне известно только одно средство от любого помрачения: искренняя молитва. Молитесь, сын мой, чаще, просите Господа нашего Иисуса Христа избавить вас от непосильных искушений, и уверяю вас, что, даже если вы вовсе потеряете сознание и всякое разумение происходящего, то и тогда Господь не оставит вас по вашему прошлому молитвенному упованию. Молитва — не флорин, не стирается и не уходит в чужие руки. Молиться, сын мой, возможно даже в глубинах ада. Вот мессер Алигьери подтвердит мои слова. Но если в глубинах ада вас настигнет взгляд самого князя мира сего, и от того взгляда вас охватит уже вовсе непреодолимый ужас, сковывающий уста и поражающий рассудок и память, то знайте, сын мой: и тогда вашу молитву, хотя бы одну единственную, но произнесенную ранее от всего сердца, не осилит власть темного духа. Та молитва будет как бы жить за вас и связывать вашу душу золотой нитью с небесами вплоть до самого Судного Дня, когда все тайное станет явным и память будет возвращена всем нам самой полной мерой. Не страшитесь, сын мой.

— Вот правда! Святой отец говорит правду, — раздался вдруг грозный глас мессера Алигьери, и от этого гласа вздрогнули мы все: и священник, и Фьямметта, и я.

Мы обратились к мессеру Алигьери, однако он вновь замер в созерцании неведомых сфер.

— И вот, что я вам еще посоветую, сын мой, — добавил святой отец, видя, что дожидаться новых откровений от мессера Алигьери можно еще долго. — Исповедуйтесь, как положено, и приобщитесь Тела Христова, а потом уже смело отправляйтесь в дальнейшие странствия, раз уж цель их представляется вам столь важной и благородной.

Первым ответом на его слова был печальный вздох Фьямметты.

— Да ведь мне даже не известно, крещен я или нет! — горестно воскликнул я, вторя Фьямметте своим, столь же печальным вздохом.

Священник нахмурился, опустил взгляд и некоторое время сидел, пожевывая мясистые губы.

— Если ваше чуткое сердце не обманывает вас, сын мой, и вы действительно родились и провели младенческое время вашей жизни во Флоренции или в какой-нибудь иной христианской земле, то несомненно вы были крещены, — так, подумав, рассудил священник. — Однако ваша история столь необычна, что можно сомневаться во всем. Я хотел бы предварительно поговорить с епископом.

При слове «епископ» я невольно передернулся, и был рад, что святой отец не заметил моего греха.

— Я мог бы сказать ему, — продолжал он, — что вы остались сиротой, с малолетства обретались на Востоке среди неверных и не ведаете, была ли принята вами благодать Божья во святом крещении. Полагаю, что его высокопреосвященство предпочтет повторное осуществление таинства. Тогда и моя молитва за вас, сын мой, окажется куда более действенной.

— Тогда и я буду молиться день и ночь, — кротко прошептала Фьямметта, — и укреплю мою молитву строгим постом.

— Не переусердствуйте, дочь моя, — ласково обратился к ней священник. — Под венцом вы должны оказаться розочкой ухоженной и полной жизненных соков. Уж позвольте мне самому поруководить вашими трудами.

Некоторое время мы молчали, и у меня в продолжении той тишины, проникнутой самыми добрыми чувствами, почти нестерпимо разгорелось лицо. Признаюсь, что, мы с Фьямметтой теперь оба прятали друг от друга глаза, и старый священник наблюдал за нами с нескрываемым удовольствием.

— Слушайте, слушайте святого отца! — раздался из неведомых сфер глас мессера Алигьери, обращенный то ли к одному из нас, то ли к обоим вместе. — Если бы я не был осенен благодатью Божией во святом крещении, никогда бы не выбраться мне из ужасного жерла.

Он вновь замолк, и мы долго глядели на него с недоумением, если не сказать со страхом.

— Мессеру Алигьери однажды довелось побывать в сумрачных долинах, в тех кругах мирозданья, кои находятся под прямой властью самого Люцифера, — пояснил священник. — Чувства, им испытанные, и картины, им увиденные, были куда сокрушительнее тех, что испытали вы, сын мой. Однако то, о чем рассказывали вы, наводит меня на мысль, будто какие-то каббалисты вознамерились с помощью неверных создать на самой земле подобие преисподней. Разумеется, на этом свете и так невесело, но всемилостивый Господь дает нам в сей жизни известную свободу волеизъявления, то есть выбора между добром и злом. Господь оберегает трезвенность нашего рассудка и укрепляет твердость памяти. Теперь, судя по вашему рассказу, сын мой, какие-то демонические силы пытаются поработить и этот земной мир до такой степени, чтобы люди, живущие в нем, еще до разлучения души с телом напоминали бы собой бесплотные тени, в беспамятстве мечущиеся по кругам Аида, царства мертвых язычников. Притом эти демонические силы готовы облечь новый ад беспамятных неким подобием благополучия и даже состоятельности. Его лишенным памяти обитателям будут сниться великие подвиги и великие страсти, в сущности своей не имеющие для их судеб никакого значения. Его уже бессильным обитателям будет сниться их собственная, но уже отторгнутая от них, непоколебимая воля, и при этом, замечу вам, их собственные силы станут грезиться им в образах самого величественного, наивысшего проявления. Им, безумцам, будет сниться украденная у них совершенная мудрость. Каким-то новым, изобретенным в самых недрах дьявольской механики и совершенно недоступным моему разумению способом темные силы намереваются отравить смертных своего рода поддельным преображением их личности. Демоны замыслили придать душам человеческим поддельное ангелоподобие, или вид первоначального Адама, а для этой цели они хотят перемешать сон с явью и спутать добро со злом.

Моего воображения никогда ранее не хватало на то, чтобы представить происходившие вокруг меня события шире некоего и так-то уж совершенно не объятного разумом государственного заговора. Глубокомысленные рассуждения священника Угуччоне Лунго потрясли меня до глубины души.

— Таковы лишь мои предчувствия, сын мой, не пугайтесь, — поспешил прибавить к своим словам святой отец, заметив, как расширились мои глаза и как быстро сбежала краска с моего лица.

В самом деле мне показалось, будто ледяной ветер подул мне навстречу.

— Я — простой клирик, мессер. Простите меня за то, что я увлекся суемудрием и без спроса полез в сферы, доступные лишь ученым богословам. Однако, признаюсь, все-таки есть чему ужасаться, — вздохнул святой отец и обратился к мессеру Алигьери уже с откровенной настойчивостью. — Скажите же нам что-нибудь, мессер, ведь вам такие вещи понять легче, чем нам.

— Круги, круги… Круг змеи, — изрек мессер Алигьери как бы колдовское заклинание, и снова в комнате воцарилась тишина.

Внезапно складки на его траурном балахоне пришли в движение; он глубоко вздохнул. Взгляд же мессера Алигьери воспламенился и пронзил меня огненными стрелами.

— Я обращаюсь именно к вам, доблестный молодой человек, — произнес он громко и с таким царственным недовольством, что поверг меня в холодный пот и трепет. — Ведь это вы говорили о «круге змеи», я не ослышался?

— Да, да, мессер, — поспешил я оправдать заминку. — Об этом загадочном «круге змеи» здесь упоминал ваш покорный слуга. Из намеков столь же таинственных лиц, встречавшихся на моем пути, я могу вывести заключение, что «круг змеи» является тайным средоточием тайного же «внутреннего круга» Ордена тамплиеров и охватывает он иерархию особо посвященных лиц, иерархию, неведомую даже для прочих избранных «внутреннего круга». При том, однако, что «круг змеи» охватывает крохотное ядро огромного сообщества воинов и жрецов, его границы непостижимым образом простираются далеко за пределы этого сообщества, замыкая в себя некие иные иерархии, на первый взгляд весьма отдаленные и даже враждебные Ордену.

— Картина верна! — возгласил на этом месте моих рассуждений мессер Алигьери. — Средоточие круга — одна точка; чем мельче и неуловимей для всякого глаза такая точка — тем полнее обладает она всеми свойствами и силами, заключенными в сфере. Ведь в самом средоточии преисподней я зрел три пасти сатаны, поперхнувшиеся грешниками и их грехами, которые сатана же и породил. Но ведь можно сказать, что и весь необъятный ад помещается в этом тройном зеве!

Теперь святой отец Угуччоне Лунго в недоумении переводил взгляд то на меня, то на Данте Алигьери, а мессер Алигьери стал рассказывать о том, как некоторое время тому назад не то во сне, не то наяву он пережил невероятное путешествие по кругам ада, как поначалу оказался он в сумрачном лесу и воспринял ту дикую глушь в качестве предсмертного видения.

Он повествовал о том, как тщился выбраться из тьмы на свободную от мрака возвышенность, но страшные хищники — рысь, лев и волчица — с разных сторон преграждали ему путь. И вот, когда его, странника поневоле, сковал тяжелый гнет страха, явился ему некий муж, оказавшийся самим великим Вергилием, который потом и проводником мессера Алигьери по кругам ада.

— Круги ада вполне возможно сравнить с кольцами свернувшегося змея, — изрек Данте Алигьери, заключая свой удивительный рассказ, длившийся никак не менее двух часов и поразивший всех нас образами подземных глубин и картинами страданий. — Я спускался по этим кольцам к сужению, к сердцевине, туда, где голова Мирового Змея как бы сливается с головой самого Люцифера. Вы, мой юный друг, вероятно, движетесь по земному отражению Змея, по самому широкому кольцу, по расширению спирали, но там, где эта спираль как бы должна уже оборваться в бесконечность, вы вдруг наткнетесь на страшную голову, ведь Змей, охватывая своими кольцами сей мир, замкнулся на себя, на последний предел своего владычества. Змей закусил конец своего хвоста и тем самым принял вид бесконечности, довольно фальшивый вид, скажу я вам, но пугающий многих. Когда увидите — не страшитесь.

— Мне бы такого провожатого, какой был у вас, — искренне позавидовал я мессеру Алигьери, — всезнающего и беспристрастного, к тому же такого, о ком есть полная уверенность, что он послан волею свыше, а не окажется вдруг сам игрушкой из набора бесовских проделок.

— Почтенный Вергилий хоть и всезнающ, однако ж мертвец, — многозначительно заметил Данте Алигьери. — Вы же, мой юный друг, странствуете вкруг мира живых. Вы нуждаетесь в ином путеводном образе. К тому же, если вы по совету святого отца, примите крещение, у вас появится надежда выбраться в конце концов в иные, славные Миры и предаться созерцанию светлых обителей истинной любви и мудрости, как и случилось со мной. Однако я вижу, что вы уже порядочно утомлены, потому намерен приберечь свой рассказ про восхождение в небесную высь до следующего вечера.

— Вот мудрое решение, мессер, — торопливо вступил в разговор святой отец. — Посмотрите на нашего юного героя. Можно подумать, что не он удивлял нас своей необыкновенной историей, а, напротив, мы сами поразили его нашими элоквенциями. У него такой вид, будто вот-вот начнется горячка.

Слова священника были недалеки от истины. Меня бросало то в жар, то в холод; предметы и лица собеседников начинали трепетать передо мной, точно в дали знойного полдня пустыни, и я различал их в сгущавшейся дымке, уже напрягая последние силы.

Внезапно донеслись до нас тихие звуки, напомнившие журчание родника. Все обратились к Фьямметте, а ко мне вдруг вернулась живость чувств, и сразу прояснился мой замутненный взор.

Фьямметта, отвернувшись в сторону, чтобы не слишком тревожить нашего слуха, и спрятав лицо в кружевной платок, тихо и безутешно рыдала. Видно, моя участь показалась для нее совершенно непредставимой, а потому и совершенно безотрадной.

— Вот вам прекрасная путеводная песнь в вашем странствии, мой доблестный друг, — глубокомысленно изрек мессер Алигьери.

Священник, тем временем, занялся утешением Фьямметты и, как человек, имевший в таких делах большой опыт, быстро достиг успеха. Так, всеобщим успокоением и завершился очередной день моего пребывания в гостеприимном доме святого отца Угуччоне Лунго.

Однако, увы, последовать за удивительным мессером Данте Алигьери в небесную высь и узнать, как же выглядит блаженство праведников, пребывающих в райских садах, мне так и не довелось. Вечером следующего дня святой отец в большом беспокойстве сообщил нам, что мессер Алигьери при входе в Санта Мария дель Фиоре вызвал к себе подозрения, начав громогласно изрекать не слишком благоприятные пророчества о нынешнем правительстве города, а потому был вынужден укрыться в более надежное место, и уже нынешней ночью ему, по-видимому придется покинуть Флоренцию. Это известие огорчило всех нас, оставшихся прозябать на грешной земле.

На другой день, чтобы более не стеснять добросердечного священника, я перебрался в дом, где царил храбрейший Гвидо Буондельвенто, а управляла его прелестная сестра Фьямметта. Однако я имел твердое намерение долго не пользоваться гостеприимством и в этом уже полюбившемся мне доме.

Два человека нетерпеливо ожидали моей скорейшей поправки: я сам и Тибальдо Сентилья. Трактатор навещал меня каждое утро в одно и то же время, с точностью самого порядочного торговца. Принимали его со всей учтивостью, и даже буйный Гвидо проявлял чудеса вежливости и благоразумия.

— Мессер, — торопил меня Сентилья, с видимым, однако, сочувствием приглядываясь к моим заживающим ранам. — Человек, которого мы имеем в виду, обязан уже на днях отбыть в Париж. Мне и так удалось задержать его на целую неделю, но в определенной мере он не хозяин себе и тоже должен подчиняться обстоятельствам. Постарайтесь поскорее окрепнуть, прошу вас.

Я старался изо всех своих молодых сил, а на следующий день по своей единоличной воле издал эдикт о своем полнейшем выздоровлении. Тот эдикт пресекал на корню любые препирательства по поводу моих синяков и болей. Сам Гвидо ударил ладонью по столу и грозно сказал сестре:

— Раз мессер говорит, что «пора», значит, «пора». Не цепляйся за хвост рыцарского коня.

Встретив же на пороге своего дома Сентилью, которого сопровождали двое вооруженных людей, он, в меру учтиво с ними поздоровавшись, довольно громко и недовольно шепнул мне на ухо:

— Мессер, не худо бы и вам укрепить свои силы приличной вашему званию свитой.

— Нет, Гвидо, — мягко ответил я ему. — Именно сегодня не должно быть никакой охраны.

И вот, чувствуя некоторую слабость в коленях и дрожь во всем теле, я двинулся по улицам Флоренции, отдав себя на произвол человека, от которого можно было ожидать всякое. Признаться, поначалу, свернув в первый проулок, я оперся не только на его совесть, но также и на его плечо, поскольку меня охватило сильное головокружение. Сентилья был весьма польщен этим моим движением. Впрочем, силы вскоре вернулись ко мне; я, что называется расходился и даже ощутил приятное, упругое тепло в своих мышцах.

Сентилья вел меня по городу такими же скрытными и не слишком живописными путями, какими вел Гвидо, когда мы торопились на праздник Золотого Осла. Я невольно вспомнил о провожатом, который водил мессера Алигьери по кругам преисподней, и мне впервые за последнюю неделю стало смешно.

Когда мы вышли к реке, к местам, вид которых мне был знаком, я стал испытывать тревогу, но виду не подал. Мы прошли по берегу вдоль грубой каменной ограды, напоминавшей уменьшенную крепостную стену, и остановились у ворот кладбища.

Два бледнокожих незнакомца неопределенного возраста, обряженные в черные балахоны, предстали перед нами, и тут Сентилья произнес слова, кои придали больше сил моим членам, ясности — уму, но и трепету — душе.

— Он пришел, — тихо, но властно сказал Сентилья.

Люди в черном кротко поклонились, при том — более в мою сторону, и, повернувшись к нам спинами, повели важных гостей по лабиринту среди высоких надгробий.

Нашей целью оказался огромный гранитный склеп, похожий на базилику. Над его железными дверьми был выбит в сером камне знакомый мне, вещий знак, тот самый, коим был отмечен и Удар Истины, прикрепленный на моем плече: то был восьмиконечный крест.

— Братский мавзолей Ордена Соломонова Храма, — шепнул мне на ухо Тибальдо Сентилья.

Замка на дверях уже не было. Люди в черном согласными жестами постучали в двери и отступили в стороны. Двери как бы сами собой начали приотворятся и наконец раскрылись настежь.

Я увидел два ряда факельщиков, выстроившихся на лестнице, что вела вниз. К моему удивлению, из подземелья на меня дохнуло сухое тепло и повеяло благовонным ароматом, который показался мне очень знакомым.

Сентилья двинулся вперед, и я — вместе с ним: двери и лестница были достаточно широки, чтобы принять двух человек, идущих плечом к плечу.

— Он пришел! — громко повторил Сентилья, когда мы ступили на лестницу, и голос его был превращен подземельем в устрашающий утробный звук.

Чем ниже мы спускались, тем большее меня охватывало изумление. Я видел внизу весьма широкую площадку, посреди которой был установлен внушительных размеров очаг: в нем ярко пылали дрова, согревая днище большого медного котла. Из-под его крышки уже доносился глухой рокот кипящей воды, а дым и пар, не наполняя склепа, поднимались прямо ввысь. Вокруг котла неторопливо двигались полуобнаженные люди в кожаных фартуках, их мощные торсы блестели потом. За их работой наблюдали еще трое неподвижных людей в черных балахонах, но эти, в отличие от встречавших нас, были подпоясаны белыми шнурками. Замечу, что они как бы вовсе не замечали нас, пока мы не достигли площадки. К увиденному еще с верхних ступеней лестницы добавлю также мощный дубовый стол о восьми ногах, вырезанных из цельных стволов, который был установлен около очага.

Однако вовсе не странная обстановка, не черные духи и не адский котел были причиной моей все возраставшей растерянности. Мне все яснее представлялось, будто я уже побывал однажды на этом самом месте и вдыхал этот подземный аромат: смесь елея и гвоздики. Оказавшись же на последних ступенях лестницы и увидев то, что до того мига было скрыто низким сводом, я испытал истинное потрясение души.

Моему взору открылись за очагом глубокие ниши, а в тех нишах — не что иное как каменные гробницы, одна из которых, самая правая, несомненно послужила однажды мне не только убежищем, но также источником власти, благополучия, справедливой мести и, возможно, будущего счастья. Невольно я закрыл глаза, а когда открыл их вновь, то опять увидел перед собой адский очаг и ряд гранитных гробниц. Я испытывал выдержку судьбы, судьба же испытывала мою собственную выдержку.

Так же невольно я стал озираться, ища глазами тайный лаз в колодец.

— Вы удивлены, мессер? — хладнокровно прошептал Сентилья.

— Есть чему удивиться, — ответил я, отдавая хладнокровию куда больше сил, коими и так не мог похвалиться. — Дым идет, а в склепе так же свежо, как на берегу реки.

— Особое устройство тяги, — пояснил Сентилья. — Взгляните вверх, мессер. Видите там отверстие?

Я подтвердил, что вижу: указанное Сентильей зарешеченное отверстие находилось в зените самого широкого свода, в средоточии восьмиконечного креста, что был выведен на своде алой охрой.

— Особые отверстия прорублены также в стенах, у самого пола, — добавил трактатор. — Вытяжкой служил и колодец, но теперь он замурован. Через колодец сюда однажды удалось пробраться грабителям.

— Вот как! — изумился я, изо всех сил хмуря брови. — Что же они похитили с голого пола?

— Кое-что, — сухо усмехнулся Сентилья. — Вернее не все, что могли. Однако воры уже пойманы, казнены, и прах их расклеван воронами и растащен крысами.

— Вот как! — сказал я на такую новость.

— Мессер, не желаете ли узнать, кто должен был быть вашим провожатым во Францию, — уже с нетерпением полюбопытствовал Сентилья.

— Догадываюсь, что один из тех, кто покоится теперь в какой-то из этих гробниц, — сказал я, не удивляясь более ничему.

Сентилья долго молчал, глядя то себе под ноги, то на кипящий котел, то на трех незнакомцев в черных балахонах.

— Человека, столь проницательного, как вы, — глухо проговорил он наконец, — я еще не встречал в своей жизни. Признаюсь, приятно, что я хоть немного похож на вас.

На такую любезность я решил не отвечать грубостью.

— Это так, — добавил Сентилья. — Вы, наверно, рассержены. Я не сказал вам сразу, что ваш проводник мертв. Действительно, сенешаль флорентийской капеллы Ордена скончался за неделю до вашего прибытия во Флоренцию. Я опасался, что вы мне не поверите, а, значит, и не воспримите моего замысла.

— Мне непонятно только одно, — безо всякого гнева ответил я Сентилье. — С какой стати он теперь так торопится?

— В этом-то вся и загвоздка! — обрадовано проговорил Сентилья. — Насколько мне было известно, в его обязанности входило доставить вас в Париж на кладбище Невинноубиенных младенцев.

— Живым или мертвым? — полюбопытствовал я.

— Вы — шутник, мессер, — сдержанно рассмеялся Сентилья, бросив взгляд на бездвижную троицу в черном. — На том месте вас должен был принять под свою опеку следующий провожатый, уже из адептов «змеиного круга». Теперь положение таково: умирая, сенешаль возжелал, дабы его кости нашли последнее упокоение на кладбище Невинноубиенных. Замечу вам, что многие крестоносцы оставляли подобные завещания. Таким образом, его последний путь лежит на то самое место, куда предназначалось попасть и вам самим.

«Ты захотел обрести себе провожатого из мертвецов, — с насмешкой над самим собой подумал я. — Ты такого получил».

— Теперь по старому обычаю крестовых походов пробальзамированное тело рыцаря будет разрублено на части, — сообщил Сентилья, — затем выварено в котле до костей, кости будут уложены в шкатулку-реликварий, и на этот раз не сенешаль, а как бы вы сами, мессер, станете его провожатым вплоть до места последнего упокоения. Мне пришлось приложить немало трудов, чтобы отправление праха в Париж было задержано и чтобы прах был передан непосредственно в ваши руки. В Париж вас перевезет торговая миссия Большого Стола Ланфранко.

— Благодарю вас, синьор Сентилья, — только и сказал я.

— Кроме того, я задержал пурификацию тела, — усугублял свои заслуги Сентилья, — дабы вы смогли сами убедиться, что дело идет именно о сенешале капеллы.

— На корабле вы уверяли меня, что не знаете моего следующего провожатого, — заметил я.

— Лжи в том не было, — решительно и даже сердито ответил Сентилья. — Но обстоятельства изменились. Вы сами изменили их. Прикажете начинать?

— Начинайте, — без дальнейших рассуждений ответил я, чувствуя новый приступ слабости и озноба.

Двое полуобнаженных служителей подошли к гробнице. Титанические мышцы вздулись на их плечах, отливая бронзой, когда они с помощью особых рычагов сдвигали мраморную крышку. Двое других, тем временем, густо обмазывали ароматическим маслом темную поверхность дубового стола, имевшего, как я заметил, узкий желобок со щелью, рассекавшей стол вдоль на две равные половины.

Тело усопшего сенешаля, обернутое белым орденским плащом с алым тавром, было осторожно вынуто из гробницы. Только в эти мгновения один из черных людей ожил, тронулся со своего места и, подойдя к телу, еще висевшему на руках служителей, бережными движениями рук снял с усопшего плащ. Сложив плащ ввосьмеро, он опять удалился в сторону. Затем, положенное на стол тело было разоблачено полностью, что произвели двое других людей в черных балахонах.

И вот мои глаза увидели набальзамированное и, как мне показалось, крепко прокопченное тело темно-коричневого цвета, сильно усохшее, с веревчатыми жилами и тонкими костями. Череп тамплиера был так туго обтянут кожей, что нос представлялся острым клювом, рот — рыбьей пастью, а провалившиеся щеки должны были вот-вот порваться на грубо выпиравших скулах. Зубы были редки и сильно зачернены.

— В каком возрасте он скончался? — тихо спросил я Сентилью.

— Он прожил не меньше шестидесяти лет, — ответил тот.

В руке одного из служителей сверкнул короткий конусовидный нож, сделанный, как я узнал, из позолоченной бронзы. Этот нож сначала пронзил шейные позвонки под затылком, затем гортань и пищевод и наконец перерезал все жилы, еще скреплявшие голову с телом. Голову поместили в сетчатый мешочек, вроде того, в котором оказалась некогда моя собственная голова на эшафоте в Конье. Не сразу вспомнил я, что происходила такая неприятность с моей головой не наяву, а во сне. Пока я предавался воспоминаниям, усиливавшим озноб, мешочек поместили в котел, а шерстяную веревку, к которой он был привязан, оставили снаружи, прикрутив ее конец к одному из крючков, торчавших на краю котла.

После того другим, серебряным ножом, изогнутым в полукольцо, от тела был отделен уд. Для органа был предназначен кожаный мешочек и особый маленький котел, наполненный горячим маслом. Затем засверкал тяжелый топор с округлым лезвием. Одним мощным и умелым ударом была отделена левая нога, следующим ударом — правая, третьим — левая рука, четвертым — правая. Конечности поместили в отдельную сеть и погрузили в котел со стороны, противоположной голове.

— Сечение производится по особому, флорентийскому уставу, — сообщил мне на ухо Тибальдо Сентилья.

Меня охватывал то жар, то холод, но не скажу, что происходило это от страха или от омерзения. Я наблюдал за происходящим безо всякого живого чувства, вроде как за какой-то обычной полевой работой простого поселянина, трудами мельника или мясника. Некое собственное недомогание все сильнее подтачивало мои силы, вызывало головокружение и затрудняло дыхание.

— Вам нехорошо? — наконец участливо спросил Сентилья, заметив, какие усилия я прилагаю к тому, чтобы держаться на ногах прямо.

— Не беспокойтесь, — крепясь, отвечал я. — Ребра пока что немного ломит.

Сквозь щель в столе было пропущено лезвие пилы, и титанические руки служителей стали разделять тамплиерское тело надвое. Звук раздался такой, будто ломали вороха сухой соломы и рвали листы пергамента. По завершении продольного сечения каждую из половин — сначала левую, потом правую — положили поперек стола и вновь распилили надвое, так что все тело оказалось рассечено крестообразно. Останки были разложены по сетчатым мешкам, и мешки были погружены в котел по оставшимся его сторонам.

Мне принесли низкий стульчик, и я вынужден был принять оказанную мне услугу. Сентилья остался стоять по левую от меня руку и навис надо мной неприятной тяжестью. В моем присутствии ритуал некротической пурификации продолжался еще около двух часов. Иногда мешки вынимали из котла, и люди в черных балахонах рассматривали окутанные паром останки, молча указывая, нужно ли отскабливать ножом обрывки жил и другой плоти.

По столь же безмолвному указанию тех же черных людей, которые, судя по их белым поясам, являлись посвященными Ордена, в обозримые мною, пределы подземелья — и замечу, что обозримые со все большим напряжением сил, — была внесена и поставлена на темный дубовый стол большая шкатулка из слоновой кости, украшенная крупными рубинами, как ни странно похожая на ту, которую я заказывал сам у флорентийского ювелира.

— Вот и реликварий, — тихо проговорил надо мной Сентилья. — Скоро все завершится.

Что должно завершиться, я уже едва мог понять: мне становилось все хуже и хуже. Мне начинало казаться, что варят в адском котле не чужие кости, а меня самого. Уже по отдельности вываривались мои ноги и руки, моя голова, мое туловище. Наконец котел, дубовый стол со шкатулкой и мрачные люди, занимавшиеся каким-то страшным делом, — все задрожало и закипело в моих глазах, подобно миражу в напитанной зноем пустыне. Так продолжалось несколько мгновений прежде, чем я провалился во тьму.

В списке жителей Флоренции, пораженных моровым недугом, который был признан врачами за разновидность антонова огня, я оказался в первом десятке. Два последующих месяца я пребывал в жару и бреду, изредка прерывавшимся только ласковыми прикосновениями прохладных пальцев и губ Фьямметты Буондельвенто.

Она наотрез отказалась покидать мое бренное тело, выгоравшее на мучительном огне, и ни на мгновение не отходила от меня дальше, чем на пяток шагов, меняя подо мной белье и готовя морсы и бульоны, поддерживавшие во мне жизнь.

В редкие часы слабого просветления я предавался страху за ее собственную жизнь, но менее всех остальных имел право проявлять хоть малую власть над ее волей. Благодарение Господу, Фьямметта не заболела. Тем более недуг оказался бессильным против ее крепкого братца. К моей радости, остался здоров и Тибальдо Сентилья. Болезнь овладела в городе лишь пожилыми и немощными, и я, по всей видимости из-за своих «боевых увечий», оказался приписанным к «цеху» последних. Всего заболевших насчитывалось около полутысячи, и за целой сотней пришлось явиться ангелам, дабы препроводить их в отдаленные царства загробного обиталища душ.

Два светлых дня казались мне двумя путеводными звездами грядущего в то тяжелое время: день моего выздоровления и день, когда свершит надо мной великое таинство добрый святой отец Угуччоне Лунго.

Поначалу мне говорили, что он в отъезде и занят какими-то неотложными делами, затем, спустя почти месяц, признались, что добрый священник так же, как и я, не избежал мучительного недуга, и наконец, когда страшные угли в моем теле остыли и мой разум прояснился, я узнал, что вторая звезда погасла. Мне открыли печальное известие о том, что святой отец Угуччоне Лунго скончался. Мы с Фьямметтой, держась за руки, прослезились оба.

Фьямметта сказала мне, что теперь, когда после бреда и лихорадки, здравый рассудок вернулся ко мне и я смогу поведать любому святому отцу такую складную историю своей жизни, которая не приведет того в смущение или вызовет какие-нибудь подозрения, вполне благоразумно креститься у любого другого священника.

В те молодые свои годы я был крайне горделив, а обладание неким священным Ударом Истины было к тому же причиной безудержного тщеславия. Я возымел такую прихоть, чтобы таинство было совершено только самым добродетельным и благочестивым священником Флоренции, которому можно было бы довериться всей душой, а — не каким-нибудь «ослиным епископом». Фьямметта и Гвидо стали перебирать всех святых отцов, каких знали, и наконец пришли в некоторое замешательство.

— Ангелов мы не найдем, все — люди, — вздыхая, говорила Фьямметта, теряясь в раздумьях. — У всякого вы сумеете обнаружить черту характера, которая вам не понравится. Что же теперь делать? Не устраивать же смотрин?

На исходе болезни душа моя была очень уязвима и раздражительна: во что бы то ни стало мне хотелось призвать к своему одру именно ангела во плоти. Пьяные и неотесанные «епископы» ослиного празднества все еще плясали у меня в голове. Сбил меня с толку и не в меру рассудительный Сентилья, который ежедневно захаживал в дом проведать больного и в своем нетерпении поскорее застать его бодрым и здоровым, кажется далеко превзошел всех — и Гвидо, и меня самого, и даже Фьямметту.

— В самом деле, мессер, — говорил он, зная о моем духовном чаянии, — советую вам брать пример со святого императора Константина. Он разом очистился от грехов, приняв крещение в самом конце жизни. Также поступали и многие благоразумные и образованные люди апостольских времен. Без греха ведь никак не проживешь, а потому, как благородный человек, вы ведь понимаете, что лучше приносить оммаж и присягу высокому господину только тогда, когда уже обладаешь способностью строго исполнять свой вассальный долг. И насколько вы уверены, что исполняемая вами миссия во Францию, богоугодна? Действительно, богоугодна ли эта миссия?

Каким словом я мог бы подтвердить то, в чем трактатор процветающей торговой компании выражал сомнение?

— Ваше молчание, мессер, еще раз свидетельствует о вашем истинном благородстве, — продолжал свои здравые рассуждения Сентилья. — Дело чести движет вами. Так пусть же честь пока послужит лучшим оправданием ваших невольных грехов, если таковые случатся по дороге. Ведь отречься от чести ни одному истинно благородному человеку не под силу. Насколько же мне известно по слухам, честь на небесах не в большом ходу. Так не смешивайте же сейчас земное с небесным. Пусть всему будет свое время. Выздоравливайте и поскорее отправляйтесь во Францию. Знали бы вы, каких усилий и каких средств стоит мне теперь удержать этого нетерпеливого мертвеца на месте.

Первый и последний раз Тибальдо Сентилья, мой хитроумный двойник, возымел надо мной существенную власть. Каждый день приходил он и каждый день выражал искреннюю радость словами:

— Сегодня вы прекрасно выглядите, мессер, куда лучше, чем вчера.

На тридцатое по счету заклинание я поднялся на ноги.

— Больше откладывать нельзя, — наконец весьма решительно изрек Сентилья, отвернувшись от горько опечалившейся Фьямметты. — Через три дня во Францию отправляется один весьма добропорядочный торговец, мессер Боккаччо, или, как его все именуют во Флоренции, Боккаччино ди Келлино. Он двинется с большим грузом и немалым числом людей. Мессер Боккаччо — неугомонный весельчак и замечательный рассказчик, хотя и весьма грубоват по своей природе. Поверьте мне, дорогою вы прекрасно взбодритесь. Бургундское вино укрепит ваши силы, а общество мессера Боккаччо несомненно поднимет ваш дух. К тому же мессер Боккаччо хорошо знает Париж и легко укажет вам дорогу к кладбищу Невинноубиенных младенцев, так что вам не потребуется задавать лишних вопросов жителям Парижа.

И вот я издал второй эдикт о своем выздоровлении и в один день собрался в дорогу.

Не стану описывать нашего прощания с Фьямметтой, ибо уста наши молчали, а объяснялись только глаза, и я не знаю слов ни на одном из вправленных в мою голову языков, которые могли вместить хотя бы одно мгновение того священного безмолвия.

Только я собрался дать Фьямметте самую страшную клятву и сделал ради этой клятвы глубокий вздох, как она прикрыла мой рот своими нежными пальчиками и тихо проговорила:

— Не нужно клятв, мессер. Не гневите Бога. Я просто обещаю вам, что будут ждать вас. Вот и все.

Я молча поцеловал ее руку, а потом молча поцеловал вторую. Она же, верная своему обету, величественно прикоснулась губами к моему лбу, вновь охваченному жаром.

И вот в первых числах первого же месяца года одна тысяча триста девятого от Рождества Христова я покинул благословенную Флоренцию и, помнится, оглянулся издали на ее открытые врата, посреди которых остался в печали и тревоге мой верный и ласковый ангел-хранитель.