"Волк среди волков" - читать интересную книгу автора (Фаллада Ханс)

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ДУШНАЯ ЛУННАЯ НОЧЬ

1. АМАНДА И ФРАУ ГАРТИГ ПОНЯЛИ ДРУГ ДРУГА

Порывисто дыша, стояла Аманда Бакс в кустах. Тайный советник гнусавил сдавленным старческим голосом на самых высоких нотах:

— Что это, господин Мейер, какой у вас нынче голос? Вы верещите точно баба!

Голова Мейера-губана высунулась из окна.

— Это просто оттого, господин тайный советник, — пояснил он, — что я со сна. Во сне я всегда верещу!

— Мне-то все равно, — сказал старец. — Главное, чтобы ваша жена потом поверила, что верещали вы, а не кто другой. У меня тут письмо, господин Мейер.

— Так точно, господин тайный советник, все будет исполнено в наилучшем виде.

— А вы не спешите, молодой человек! Успеете еще, над вами не каплет. Письмо отдадите моему зятю!

— Так точно, господин тайный советник. Завтра же утром, как только он со станции приедет.

— Ну нет, это не годится. Вы отдадите при жене, а письмо-то деловое, понятно, господин Мейер?

— Так точно, господин тайный советник. Тогда я передам его…

— Да подождите же, юноша! Это ничего, что кровать скрипит! Кровать, верно, скрипит просто от скуки! А?

— Так точно, господин тайный советник.

— Ну то-то. И простудиться вы не простудитесь у открытого окна, вы ведь к прохладе привыкли. Оказывается, вы нагишом спите, господин Мейер?

— Господин тайный советник, я…

— Скажите лучше, так точно, господин тайный советник, это ведь ваш любимый ответ? Вы думаете, я в темноте не вижу? Я вижу в темноте не хуже кота, понятно?

— Очень уж жарко, господин тайный советник, извините…

— Конечно, извиняю, сын мой. Что тебе нынче вечером жарко, это я вполне извиняю. Свозить ты не свозил, а потом еще выпил как следует — конечно, станет жарко!

— Господин тайный советник!..

— Что тебе нужно от тайного советника? Знаешь что, сын мой, я передумал. Прикажу-ка я отнести письмо моему Элиасу, боюсь, что тебе завтра так намылят голову, где уж тут помнить о письме…

Мейер повторил умоляющим тоном:

— Господин тайный советник…

— Значит, покойной ночи, господин Мейер, и лучше надень-ка ты ночную рубашку, мне почудилось, будто я сейчас видел Аманду в парке…

Старик, шаркая, удалился, Аманда стояла в кустах, и сердце у нее отчаянно колотилось. Она знала всегда, что ее Гензекен — порядочная дрянь и бегает за каждой юбкой. Но она надеялась, что сможет удержать его, если всегда будет у него под рукой… Оказывается, счастье не для нас!

Коротышка Мейер все еще стоял у окна. Он еще раз жалобно заныл:

— Господин тайный советник… — Словно тайный советник мог тут чем-нибудь помочь или что-нибудь изменить тем, что он все-таки доверит ему письмо.

Со своего места Аманда отчетливо видела Мейера, он лежал на подоконнике. Господи, какой он глупый, ее Мейер! И как ей не везет с парнями! Непременно — или дурак, или шляпа… Да и толку от них никакого. Почему так получается? Ей стало грустно.

Женщина в комнате завозилась, зашептала. Гензекен повернул голову и оборвал ее:

— А ну заткнись!

Аманда обрадовалась: раз он так дерзок с той, значит, не больно ею дорожит. С ней, Амандой, он не посмел бы так обращаться, она задала бы ему перцу. И все-таки ей ужасно хотелось узнать, кто же эта другая — она не из замка, все тамошние на молитве.

— Одевайся же скорее! — снова донесся голос Гензекена. — Сейчас заявится Аманда и будет чертов скандал. Только этого мне еще не хватало!

Аманда чуть не расхохоталась. Глуп как всегда. Скандал-то стоит у него под окошком, да он не видит его, ничего не замечает. Гензекен всегда задним умом крепок! Но бабе этой она охотно бы надавала по роже — всем деревенским пора бы знать, что она гуляет с Гензекеном. А уж о здешней челяди и говорить нечего!

Та, в комнате, кажется, в самом деле поторапливалась: Аманда слышала, как там топают. Вот ее голова появилась рядом с головой Мейера.

— Закрой же наконец окно и зажги свет. Я своей одежи никак не найду… — сказала она сердитым шепотом.

(Кто бы это? Когда так шепчут, разве угадаешь?)

— Шш!.. — прошипел Мейер столь громко и яростно, что даже Аманда за кустом вздрогнула. — Не можешь заткнуться? Если я зажгу свет, поймут, что я не сплю!

— Кто поймет-то? Твоя Аманда?

(Не Гартиг ли? Ну, уж это безобразие! У самой восемь ребят, а отбивает у девушки ее дружка! Нет, этого Аманда так не оставит!)

— Кто — это тебя не касается! Сейчас же выкатывайся отсюда!

— Но моя одежа…

— Не зажгу я никакого света! Плевал я на твою одежу!

С бранью вторая голова исчезла.

Аманда была теперь почти уверена, что это Гартиг. Но только почти, не совсем. Спешить ей некуда. Гензекена она успеет уличить. Сначала надо поймать эту бабу! Поймать во что бы то ни стало! Аманда готова всю ночь простоять тут! Никуда та не денется, либо в дверь, либо в окно, а выйдет. Значит, терпение!

Чудно, однако: после того как Аманда на молитве так взбеленилась, теперь, когда оснований было гораздо больше, она никак не могла по-настоящему разозлиться. А особенно на Гензекена. Как был дураком, так и остался, и если за ним не присматривать, он наделает кучу глупостей. Но и та женщина не вызывала в ней настоящей злобы. Аманда сама на себя дивилась. Может, ярость еще придет, когда она узнает, кто эта нахалка, и поговорит с ней. Тут она еще, наверное, разойдется. Пусть та не воображает, будто Аманда позволит отнять у нее что ей принадлежит.

И вот она стояла и ждала — то терпеливо, то нетерпеливо, смотря по тому, какие мысли приходили ей на ум. Пока наконец не без удовольствия увидела, что неведомая гостья, бранясь, вылезает из окна; не без удовольствия, ибо раз соперница вынуждена лезть в окно, значит Гензекен не больно ею дорожит. Она не имеет над ним власти. Уж если ему лень даже входную дверь отпереть…

Женщина не задержалась для нежного прощания, она даже ни разу не оглянулась, а прямиком пошла к дому, выходившему углом во двор.

"Ладно же", — подумала Аманда Бакс и устремилась следом. В комнате управляющего с шумом захлопнули окна, и это все же разозлило Аманду. Ибо, если господину управляющему Мейеру понадобилось закрывать окна в такую душную ночь, значит он больше не желает принимать гостей — и Аманда отнесла это на свой счет.

— Эй, Гартиг, подожди-ка! — крикнула она.

— Ты, Мандхен? — спросила жена кучера, отыскивая глазами Аманду. — И напугала же ты меня! Спокойной ночи. Мне надо идти. Я спешу.

— И я с тобой! — заявила Аманда и поспешно зашагала рядом с Гартиг через двор к дому кучера. — У нас одна дорожка!

— Разве? — спросила фрау Гартиг и пошла медленнее. — Да уж ты с утра до ночи на ногах, такую барыне нелегко найти!

— И меня не так легко повалить, как иных прочих, — ответила Аманда многозначительно. — Ну, беги себе, муженек-то небось заждался.

Но Гартиг остановилась. Это было посреди двора. Справа тянулись свинарники, из которых временами еще доносился шорох (по случаю духоты двери хлевов были раскрыты настежь), слева — навозная куча. Женщины стояли так, что Аманде был виден свет в квартире кучера на одном конце двора, лицо же фрау Гартиг было обращено в другую сторону: там, в окнах у Мейера, теперь тоже горел свет — и то, что он все-таки зажег лампу, рассердило ее.

— Какая я тебе Мандхен! — запальчиво бросила наконец Аманда после довольно долгого молчания.

— Я могу называть тебя и фройляйн Бакс, если тебе больше нравится, миролюбиво предложила Гартиг.

— Да, зови фройляйн, — я еще барышня, и могу делать что хочу.

— Конечно, можешь, — согласилась жена кучера. — Такую птичницу, как ты, любая барыня с радостью возьмет.

— Ну что ж, будем говорить или не будем? — крикнула Аманда сердито и топнула ногой.

Гартиг молчала.

— Я ведь и с мужем твоим могу на этот счет поговорить, — продолжала Аманда угрожающе. — Слышала я, как он последний раз диву давался, почему у тебя ребята такие пестрые!

— Пестрые? — рассмеялась Гартиг, хоть и несколько принужденно. — Такое скажешь, Мандхен, просто удивительно!

— Не смей называть меня Мандхен! — гневно заявила Аманда. — Не желаю я этого!

— Я могу сказать и фройляйн Бакс.

— Ну, так и зови! И вообще постыдилась бы, замужняя женщина, а у девушки дружка отбиваешь!

— Я же не отбила его у тебя, Мандхен, — умоляюще сказала Гартиг.

— Нет, отбила! И потом, если у женщины восемь ребят, неужели она не сыта?

— Господи, Мандхен! — продолжала Гартиг вполне миролюбиво. — Ты не знаешь, каково бывает замужним! В девушках-то думаешь — все будет иначе…

— Пожалуйста, брось эти разговорчики, Гартиг! — угрожающе прервала ее Аманда. — Мне ты очков не вотрешь!

— Когда у тебя есть постоянный, — с готовностью пояснила Гартиг, воображаешь, что все в порядке. А потом вдруг так чудно делается…

— Чудно? Нечего мне голову морочить!

— Господи, Мандхен, да не морочу я, ведь и ты небось знаешь, как бывает иной раз чудно, по всему телу будто муравьи ползают, нигде места себе не находишь, и хочется, чтобы все шло побыстрее, точно и ждать невтерпеж, — а потом вдруг замечаешь, что уже чуть не четверть часа стоишь как дура с ведром картофельных очистков для свиней.

— Ни до каких очистков мне дела нет, — ответила Аманда Бакс неприязненно. Однако ее неприязнь вовсе уж не была так сильна, она говорила скорее задумчиво.

— Нет, конечно же нет! — поспешно согласилась Гартиг. И добавила, уже немного осмелев: — Ну, а у тебя — очистки для кур…

Но птичница даже не заметила этой наглости.

— На то у тебя муж есть, — сказала она с вновь пробудившейся суровостью, — когда тебе чудно становится. И нечего нам дорогу перебегать.

— Но ведь, Мандхен, то-то и есть, что наперед не знаешь! — горячо воскликнула Гартиг.

— Чего наперед не знаешь?

— Да что собственный муж тут не поможет! Знай я девушкой все, что знаю теперь, никогда бы я замуж не пошла, истинный бог!

— Это в самом деле правда, Гартиг? — спросила Аманда Бакс в глубокой задумчивости. — Разве ты своего мужа совсем не любишь?

— Господи, ну конечно, люблю — он очень ничего. И человек хороший. Ну, а та-а-ак — нет. Уж давно нет.

— Значит, Гензе… управляющий Мейер тебе милее?

— Господи, Мандхен, чего ты только не выдумаешь! Ведь я же сказала, не отниму я его у тебя!

— Выходит так, будто он начал, да? Мейер начал? — разгневанно настаивала Аманда.

Гартиг помолчала, обдумывая ответ. Все же она решила сказать правду.

— Нет, Мандхен, не буду я тебе брехать. Я первая захотела — а мужчины… они сразу чуют. Да он и выпивши был к тому же…

— Так, и выпивши он был! Да уж не заливай! А говоришь, он тебе не нравится?

— Понимаешь, Мандхен, я сама не знаю, только когда по телу будто что-то ползает и любопытство берет…

— А ты не смей! — И Аманда в заключение принялась ее отчитывать, однако гораздо мягче, чем предполагала вначале. Ведь в конце концов она понимала Гартиг…

Но Аманде пришлось замолчать.

На дворе показались, друг за другом, три фигуры: впереди — мужчина, потом женщина, затем опять мужчина.

Осторожно ступая, прошли они в темноте через двор, не проронив ни словечка, а Гартиг и Аманда Бакс стояли, выпучив на них глаза.

Когда первый мужчина поравнялся с ними, он приостановился и спросил резко и властно:

— Кто тут?

Одновременно на обеих женщин упал свет электрического фонарика, вспыхнувшего в руках женщины (луна только что взошла, да и конюшни заслоняли ее свет).

— Я, Аманда, — спокойно ответила Аманда Бакс, тогда как жена кучера невольно закрыла лицо руками, словно пойманная на месте преступления.

— А ну, живо по домам и спать! — сказал передний, и все трое беззвучно проследовали мимо женщин — через двор и за угол дома, где жил управляющий; а Гартиг увидела, что, пока они с Амандой пререкались, свет уже снова погас…

— Это кто же такие? — спросила жена кучера опешив.

— Мне кажется, это была барышня, — задумчиво промолвила Аманда.

— Барышня? Среди ночи? Да еще с двумя мужчинами? — ужаснулась Гартиг. В жизни не поверю!

— Тот, сзади, может быть, лакей, — соображала Аманда вслух. — Переднего я не знаю. Он нездешний — я и голоса его никогда не слышала.

— Чудно… — сказала Гартиг.

— Чудно… — сказала Бакс.

— И какое ему дело, что мы здесь стоим? — громко спросила Аманда. — Сам нездешний, а спать посылает!

— Вот именно! — отозвалась, как эхо, Гартиг. — А барышня спокойно разрешает ему командовать.

— Куда только они пошли? — спросила Аманда и уставилась в конец двора.

— Может быть, в замок? — заметила Гартиг.

— Еще что? Чего ради они пойдут отсюда? Зачем барышне черный ход? усомнилась Аманда.

— Тогда остается только дом управляющего, — осторожно нащупывала почву Гартиг.

— Я тоже подумала, — призналась Аманда. — А что им там делать?.. Чудно… идут гуськом, и так тихо, точно от всех прячутся.

— Да, чудно, — согласилась Гартиг. — Что, если нам посмотреть?..

— Тебе пора идти к мужу! — строго остановила ее Аманда Бакс. — Если кто и заглянет в дом управляющего, так это я.

— Но мне до смерти хотелось бы узнать, Мандхен…

— Ты должна называть меня фройляйн Бакс. И потом — что ты наплетешь мужу насчет того, где ты пропадала? А твои дети?

— Ох… — равнодушно вздохнула Гартиг.

— И вообще, ты моего Ганса оставь в покое! В другой раз это тебе так не пройдет! Если я тебя еще застану…

— Нет, нет, Мандхен, клянусь тебе! Но ты мне завтра расскажешь…

— Спокойной ночи! — отрезала Аманда Бакс и зашагала к темному дому управляющего.

Жена кучера все-таки постояла на том же месте, с завистью глядя ей вслед. Она думала о том, как хорошо живется таким вот незамужним девушкам, а они этого не ценят. Потом тихонько вздохнула и направилась домой, где ее ждал детский крик и, наверно, уже рассерженный муж.

2. В ДОМЕ ТАЙНОГО СОВЕТНИКА ЛОЖАТСЯ СПАТЬ

После потрясения, пережитого фрау фон Тешов во время вечерней молитвы, она почувствовала глубокую потребность в отдыхе. Ничего она больше не желала ни видеть, ни слышать, только поскорей бы лечь в постель.

Поддерживаемая с одной стороны своей подругой, фройляйн Юттой фон Кукгоф, с другой — лакеем Элиасом, добралась она, пошатываясь, до большой, в три окна, спальни, обставленной красным деревом. Фройляйн фон Кукгоф раздела дрожавшую и всхлипывавшую приятельницу, и вот она лежала на широкой кровати красного дерева, маленькая, точно девочка, с высохшей птичьей головкой, в белом чепчике на жиденьких космах и в белой шерстяной кофточке крупной вязки.

— Господи боже мой, Ютта, как ужасен этот мир! — причитала она. — Боже, прости меня за то, что я осуждаю, но какая бессовестная молодежь! Ах, что скажет Лених? А тем более суперинтендант Кольтерьян?

— Всякая вещь на что-нибудь да годится, Белинда, — изрекла Ютта с премудрым видом. — Ты, главное, не волнуйся! Тебя все еще знобит?

Да, фрау фон Тешов все еще знобило. Фройляйн фон Кукгоф позвонила. Лакею Элиасу было приказано налить в кухне две грелки.

Лакей уже хотел уйти.

— Ах, Элиас!

— Что угодно, барыня?

— Скажите кухарке, пусть еще вскипятит мне чашку мятного чая. Да… и покрепче. И пусть положит побольше сахару. Да… ах, боже!

— Слушаюсь, барыня.

Лакей хотел уйти.

— Ах, Элиас!

— Что угодно, барыня?

— Пусть она лучше сварит мне глинтвейн, мятного чаю не нужно. Мятный чай вызывает отрыжку! Только без воды, одно красное вино. В красном вине и так много воды. Ах, боже, и немного мускатного ореха. И одну гвоздичку. И очень много сахару. Не правда ли, Элиас, вы скажете все как надо?

— Слушаюсь, барыня!

— И… ах, Элиас, еще минутку! Пусть прибавит чуточку рому — мне, правда, очень нехорошо, — немного. Но, конечно, чтобы вкус чувствовался не так уж мало, Элиас, понимаете?

Лакей Элиас — ему почти семьдесят, и он совсем облысел — понимает. Он ждет еще несколько мгновений, затем делает попытку удалиться, но слабый голос еще раз возвращает его от самой двери:

— Ах, Элиас!

— Что угодно, барыня?

— Ах, Элиас, пожалуйста, пойдите-ка сюда… справьтесь на кухне… но как будто это не от меня исходит, а так, между прочим…

Лакей Элиас ждет молча. Вероятно, барыне опять очень худо, она едва в силах говорить. Надо бы в самом деле поскорее принести ей глинтвейну, но он еще не может заказать его, у хозяйки еще что-то на сердце.

— Элиас, спросите — но только как будто между прочим, что она… ну да вы знаете… легла спать?.. Да, спросите, только между прочим…

В течение еще нескольких минут больная чувствовала себя очень плохо, и фройляйн фон Кукгоф пришлось немало потрудиться; она успокаивала подругу назидательными изречениями и благоразумными уговорами, грела ее холодные руки в своих, гладила голову. Но вот появляются грелки и глинтвейн, крепко благоухающий ромом; уже один запах живительно действует на фрау фон Тешов. Сидя на кровати и строго поджав губы, выслушивает она сообщение о том, что «та» вышла.

— Хорошо, Элиас. Мне очень грустно. От души желаю вам доброй ночи, Элиас. Я едва ли смогу заснуть.

При этих словах Элиас выражает на своем лице подобающую скорбь и, тоже пожелав доброй ночи, уходит.

Он усаживается в вестибюле. Ему еще надо дождаться тайного советника, чтобы снять с него сапоги. Затем его рабочий день окончен.

Но ожиданием старик Элиас не тяготится, у него есть занятие. Он вытаскивает из кармана толстый, когда-то коричневый, а теперь ставший почти черным, бумажник и длинный список номеров, фамилий, слов. Из бумажника он извлекает пачку побуревших банкнот, развертывает список и начинает сравнивать, вычеркивать, делать пометки.

У старой барыни сегодня неприятный вечер, а у лакея Элиаса приятный: ему сегодня удалось купить еще пять старых с красной печатью коричневых кредиток мирного времени, по тысяче марок каждая.

Подобно множеству немцев, главным образом стариков, на глазах у которых происходят дьявольские чудеса инфляции, не хочет и Элиас верить всеобщему обесцениванию. Ведь что-нибудь же должно остаться человеку, который свыше пятидесяти лет усердно откладывал; не может этого быть, чтобы водоворот поглотил все.

Самый обыкновенный здравый смысл подсказывает, что «настоящие» деньги довоенного времени так и должны остаться настоящими. Это подтверждает и надпись на кредитном билете, что он-де подлежит обмену на золото в государственном банке. А золото всегда останется настоящим. Ненастоящие деньги — это, конечно, те, которые выпущены во время войны и, уж конечно, после войны. Еще во время войны обман начался с полотняных рубашек из бумаги и кожаной обуви из картона.

Когда старик Элиас почуял первые признаки инфляции, он начал скупать кредитные билеты в тысячу марок. Всегда найдутся люди, нуждающиеся в деньгах, и банкноты ему перепадали. Всегда найдутся люди, не умеющие так ловко все обмозговать, как старик Элиас. Верно, до Элиаса доходили слухи, будто государственный банк в Берлине уже не обменивает эти банкноты на золото. Но это, конечно, блеф, это для дураков. Просто государственный банк сбивает цену на собственные билеты, чтобы сэкономить золото. Но Элиас не дурак, он не собирается отдавать банку свои кровные денежки по дешевке. Он выждет, ждать он может — и настанет день, когда он все-таки получит за них золото, — в точности как на них напечатано.

Так старик Элиас начал собирать кредитки — вначале это было просто капиталовложением. Затем оказалось, что и тут — целая наука, и Элиас познал на склоне дней все радости коллекционерства (не подозревая о том).

Существовало столько разнообразных коричневых банкнот в тысячу марок! Правда, сразу же выяснилось, что годятся только те, на которых красная печать. А все с зеленой — выпущены уже в военное и послевоенное время, их ни в коем случае не следует брать! Но существовали банкноты с одной красной печатью и с двумя красными печатями. Банкноты без полосатых водяных знаков и банкноты с голубой полосой слева и с голубой полосой справа. На одних имелось восемь подписей, на других девять, а на некоторых расписалось даже десять человек! Затем попадались банкноты с буквами A, B, C, D или с семизначными и восьмизначными цифрами. Все тот же банкнот, те же картинка и надпись — и вместе с тем какое бесконечное разнообразие!

Старик Элиас записывает и сравнивает, он уже давно собирает не просто коричневые банкноты в тысячу марок, он собирает особенности, различия, варианты. Его большая круглая лысая голова багровеет. Он сияет, найдя новую разновидность, которой не имел до сих пор! Он твердо уверен в том, что различия — это тайные приметы, сделанные знатоками для знатоков. Они непременно что-нибудь да означают: кто сумеет их истолковать, загребет кучу золота!

Пусть старый барин смеется над ним. Как ни хитер его господин, а в этих тайнах он ничего не смыслит! Он верит всему, что ему наплетут чиновники в банке, всему, что напечатано в газете. Старик Элиас не так доверчив — зато он уже сейчас богаче своего хозяина, у него больше ста тысяч марок. Золотом! Деньгами, которые все равно что золото.

Сегодня ему очень повезло. Среди его приобретений — три совсем новеньких банкнота. Один из них — 1876 года. Старик и не подозревал, что существуют такие старые кредитные билеты в тысячу марок, самая старая у него 1884 года. О, надо будет еще очень и очень подумать, стоит ли менять и этот — в тот день, когда Элиас будет менять бумажки на золото! Они так красивы, эти банкноты с величественными фигурами, изображающими, как говорят, Промышленность, Торговлю и Транспорт.

— Промышленность, Торговля и Транспорт, — шепчет он, взволнованно разглядывая банкноты.

"Тут все, над чем трудится народ, — соображает он, — только сельского хозяйства нет, это очень жалко!"

На что ему золото? Ведь сто тысяч золотом нельзя же таскать на себе. Только страху за него натерпишься, а эта бумага так красива!

И он счастлив, старый лакей! Осторожно складывает он банкнот за банкнотом, прежде чем спрятать их обратно в бумажник. Берлин и его банкнотные станки вгоняют людей в горячку, которая становится все более мучительной, — а ему эти станки дали счастье, большое счастье! Прекрасные банкноты!

Глинтвейн оказал свое действие. Фрау фон Тешов ожила; она сидела, обложенная подушками.

— А не почитаешь ли ты мне, Ютта? — сказала она своей подруге.

— Из Библии? — с готовностью спросила фройляйн фон Кукгоф.

Однако сегодня вечером предложение это оказалось неуместным. Вечерняя молитва с обращением грешницы не удалась. Поэтому и Библия и ее бог попали в некоторую немилость.

— Нет, нет, Ютта, — нужно же нам когда-нибудь сдвинуть с мертвой точки нашу работу над Гете!

— С удовольствием, Белинда, дай, пожалуйста, ключи.

Фройляйн фон Кукгоф были выданы ключи. На верхней полке гардероба, среди шляп, лежал тщательно запрятанный прекрасный тридцатитомный Гете, переплетенный в полукожу, — подарок фрау фон Тешов ее внучке Виолете фон Праквиц ко дню конфирмации. Конфирмация Виолеты уже давно состоялась, но работы уйма, трудно даже предугадать, когда ей можно будет, наконец, вручить этот подарок.

Фройляйн фон Кукгоф извлекла из шкафа седьмой том: "Лирика I".

Он как-то странно распух. Рядом с книгой фройляйн фон Кукгоф положила на стол ножницы и бумагу.

— Клей, Ютта, — напомнила фрау фон Тешов.

Подруга поставила на стол и баночку с клеем, открыла книгу и начала читать в указанном месте стихи о "Золотых дел подмастерье".

После первой же строфы фрау фон Тешов одобрительно закивала головой.

— На этот раз нам повезло, Ютта!

— Подожди радоваться, Белинда, — возразила фройляйн фон Кукгоф. Цыплят по осени считают.

И она прочла вторую строфу.

— Прекрасно, прекрасно, — снова кивнула фрау фон Тешов; последующие строфы она также нашла достойными похвалы.

Пока они не дошли до строк:

Малютка-ножка стук да стук.

Как мил на ней чулочек!

Подвязка — из моих же рук

Подарок, мой дружочек.

— Постой, Ютта! — воскликнула фрау фон Тешов. — Опять, — жалобно продолжала она. — Как тебе кажется, Ютта?

— Я же тебе сразу сказала, — заявила фройляйн фон Кукгоф. — Не перестанет кот мышей ловить.

— И это называется министр! — возмутилась фрау фон Тешов. — Ничем не лучше теперешних! Как ты находишь, Ютта? — Однако она не стала ждать ответа. Приговор был произнесен. — Заклей его, Ютта! Заклей хорошенько вдруг девочка прочтет!

Фройляйн фон Кукгоф уже начала с помощью бумаги и клея налеплять пластырь на непристойное стихотворение.

— Немного же от него осталось, Белинда, — сказала она и взвесила том в руке.

— Какой позор! — возмутилась фрау фон Тешов. — А еще классик! Ах, Ютта, лучше бы я купила девочке Шиллера! Шиллер гораздо возвышеннее, он не такой плотский.

— Вспомни старинную поговорку, Белинда: нет быка без рогов. И Шиллер не для молодежи. Вспомни-ка "Коварство и любовь", Белинда. И потом эта ужасная женщина, эта Эболи…

— Верно, Ютта. Мужчины все такие. Ты не представляешь, как я намучилась с Хорст-Гейнцем.

— Да, да, — сказала Кукгоф. — Свинья любит свою лужу. Ну, читаю дальше.

Слава богу, следующим шло стихотворение о спасительнице Иоганне Зебус. Все это, конечно, было очень возвышенно. Но совершенно непонятно, почему поэт все время называет Иоганну «прелесть».

— Не хватало, чтобы он еще написал "красотка Ганхен", не правда ли, Хорст-Гейнц?

Тайный советник только что вошел. Весело ухмыляясь, смотрел он на работу этих двух сухоньких старушек.

— "Ганна" — вероятно, показалось ему слишком банальным, — заметил, подумав, тайный советник. Он ходил по комнате в носках и в жилете, держа в руках книгу.

— Но отчего же «прелесть»?

— Я думаю, Белинда, это вроде уменьшительного — вам не кажется, Ютта? Лицо тайного советника было совершенно серьезно, и только морщинки в уголках глаз вздрагивали. — Перси-Персик-Прелесть — тоже не совсем пристойно, а?

— Заклеивай, Ютта, заклеивай! Что, если у девочки появятся такие мысли! — взволнованно воскликнула фрау фон Тешов. — Ах, от стихов совсем ничего не остается! Ноги этой Бакс не должно быть в моем доме, Хорст-Гейнц. Выгони ее немедленно!

— Единственно, что я сделаю, так это немедленно лягу в постель. И кроме того…

— Я ухожу, — пробурчала Кукгоф. — Дайте мне только запереть Гете.

— Кроме того, ноги Бакс уже нет в доме. Я видел эту девицу недавно в парке.

— Ты отлично знаешь, что я имею в виду, Хорст-Гейнц.

— А если я знаю, что ты имеешь в виду, так тебе незачем мне это повторять, Белинда. — И продолжал с угрожающим покашливанием: — Фройляйн фон Кукгоф, обращаю ваше внимание на то, что я сейчас снимаю брюки.

— Не торопи ее, Хорст-Гейнц, должна же она мне пожелать спокойной ночи!

— Я уже иду. Спокойной ночи, Белинда, и не думай больше о сегодняшней молитве! Спи спокойно. Подушки удобно лежат? Грелки?..

— Фройляйн фон Кукгоф! Очередь за кальсонами, а затем я предстану перед вами в одной рубашке! Вы же не захотите, чтобы прусский тайный советник в одной рубашке…

— Хорст-Гейнц!

— Сейчас ухожу! Спи крепко, Белинда, спокойной ночи, а порошки…

— Перси-Персик-Прелесть! — завопил тайный советник. Он был уже в рубашке, но не решался сбросить этот последний покров… — Каждый вечер та же комедия с этими старыми наседками! О женщины! — воскликнул он.

— Желаю вам спокойной ночи, — с достоинством процедила фройляйн фон Кукгоф. — И подумать только, что господь бог создал людей по образу своему и подобию… давно это было!

— Ютта! — нерешительно запротестовала фрау фон Тешов против такой клеветы на ее Хорст-Гейнца, но дверь за подругой уже захлопнулась, и как раз вовремя.

— А что же произошло на молитве? — спросил тайный советник, нырнув в ночную сорочку.

— Пожалуйста, не уклоняйся, Хорст-Гейнц, рассчитай эту Бакс завтра же.

Кровать мощно вздохнула под тайным советником.

— Это твоя птичница, а не моя, — заметил он. — Ты скоро потушишь свет? Я спать хочу.

— Ты знаешь, что мне нельзя волноваться, а когда такая особа начинает нахальничать… Мог бы, кажется, хоть раз исполнить мою просьбу…

— Она стала нахальничать на вечерней молитве? — осведомился тайный советник.

— Она развратная, — заявила фрау фон Тешов в бешенстве. — Вечно лазит к управляющему в окно.

— Мне кажется, и сейчас она тоже лазила, — заметил тайный советник. Вероятно, твоя вечерняя молитва еще не успела подействовать, Белинда.

— Ее нужно прогнать. Бакс неисправима.

— А тогда начнется опять история с твоей птицей. Ты же знаешь, как обстоит дело, Белинда. Ни у одной еще не было так мало убыли в цыплятах, и столько яиц мы тоже не получали. И корма она изводит меньше, чем все другие.

— Оттого, что у нее шуры-муры с управляющим!

— Верно, совершенно верно, Белинда!

— Просто она получает гораздо больше корма, чем показывает!

— А нам это только на руку, ведь это же зерно нашего зятя! Нет, нет, Белинда, она отличная работница, и у нее легкая рука. Я бы не стал рассчитывать ее. Какое нам дело, чем она занимается ночью!

— Но в доме не должно быть греха, Хорст-Гейнц!

— Она же к нему ходит, в контору, а не он к ней в людскую!

— Хорст-Гейнц!

— Ну как же, Белинда, ведь правда же!

— Ты отлично знаешь, что я имею в виду, Хорст-Гейнц! Она такая развратная…

— Верно, — согласился тайный советник, зевая. — В сущности так всегда бывает. Дельные люди хотят жить по-своему. Этого прохвоста Мейера, ее дружка, можешь часами пинать в задницу, он становится от этого только вежливее…

Грубых слов в устах своего мужа фрау фон Тешов старалась не замечать. Она сделала вид, что не слышит слова «задница».

— Скажи Ахиму, чтобы он его выгнал. Тогда я могу оставить Бакс.

— Если я скажу господину зятю, чтобы он выгнал своего служащего, задумчиво проговорил старик, — так он наверняка не расстанется с ним до конца своей жизни. Но утешься, Белинда, мне кажется, дружок Аманды завтра и так вылетит… А если нет, я его немножко похвалю, и ему тут же придется укладывать чемоданы.

— Сделай это, Хорст-Гейнц!

3. УПРАВЛЯЮЩИЙ МЕЙЕР НАПИВАЕТСЯ

Большинство людей имеет склонность приписывать собственные ошибки другим: в рассказе о страусе, от страха прячущем голову в песок, вероятно, нет ни слова правды, однако, истинная правда то, что многие люди, перед лицом приближающейся опасности, закрывают глаза, а затем утверждают, что ее не существует.

Управляющий Мейер, после ухода фрау Гартиг, лишь потому зажег свет, что ему хотелось чего-нибудь выпить. Отчаянная головная боль после пьянства, неудачный разговор с тайным советником, на чье расположение он всегда мог рассчитывать, приближение мстительницы Аманды — все это не пробудило в нем ничего, кроме желания пропустить стаканчик. Он жаждал "выкинуть все это дерьмо из головы".

Оградив окна от вторжения Аманды, он, ища сорочку, постоял некоторое время среди хаоса своей захламленной комнаты с развороченной постелью и раскиданной повсюду одеждой. Такой же хаос царил у него и в голове, к тому же лоб изнутри колола резкая боль. Какие-то обрывки мыслей выступали из мрака и уносились раньше, чем он успевал схватить их. Он знал, что дома у него выпить нечего — ни коньяку, ни водки, ни даже бутылки пива — но, когда у человека такое самочувствие, всегда должно найтись что-нибудь, надо только мозгами пораскинуть.

Нахмурив лоб, он усиленно размышлял, но единственное, что пришло ему в голову, это еще раз пойти в трактир и принести бутылку водки. Однако Мейер тут же с досадой покачал головой. Ведь он уже давно решил не показываться там из-за грозного счета. Кроме того, он нагишом — и хитрый старый хрыч тайный советник, заметил это. Другие тоже заметят, если он в таком виде отправится в трактир!

Мейер оглядел себя и горько усмехнулся. Хорош мальчик! Этакое тело прямо для адских вил!

— Сорочка не прикроет срама, — произносит он вслух поговорку, которую однажды услышал и запомнил, так как ему казалось, что она оправдывает любое бесстыдство.

Но все-таки искать рубашку надо было, и он принялся расшвыривать ногами валявшееся на полу платье, в надежде, что рубашка найдется. Она так и не нашлась, а он всадил себе занозу в пятку.

— Свинство! Сволочь! — громко выругался он; однако свинство напомнило ему о свиньях, свиньи — о ветеринарной аптечке, находившейся в конторе. Аптечка навела его сначала на мысль о гофманских каплях, но их слишком мало, чтобы они возымели действие, да, кроме того, их, вероятно, в аптечке нет.

Гофманские капли — с каких это пор свиньям дают гофманские капли? На кусочке сахару, да? Он невольно расхохотался от этой дурацкой мысли, вот уж действительно дурацкая мысль!

Мейер круто обернулся, на лице его отразились недоверие и страх. Кто вздумал смеяться над ним? Он же отчетливо слышал, как кто-то засмеялся! Да и один ли он в комнате? Ушла жена кучера? Может быть, пришла Аманда, или она еще должна прийти? Выпучив глаза, он медленно огляделся, но осмыслить увиденное так трудно! Долго приходилось ему созерцать какой-нибудь предмет, пока мозг, наконец, не возвещал: "Шкаф!" или "Штора!" "Постель, и в ней никого!" А потом: "И под ней никого!"

Медленным, мучительным путем пришел он, наконец, к выводу: в комнате действительно никого нет. Ну, а как насчет конторы? Может быть, там кто-то есть и смотрит на него? Дверь в контору открыта, темная комната залегла, словно подстерегающее его чудовище… Да и заперта ли еще входная дверь в контору? О господи, господи! Сколько еще нужно дел переделать, сколько всего убрать, а рубашку он до сих пор не нашел. Когда же он наконец ляжет?

Торопливо, спотыкаясь, идет Мейер-губан нагишом в контору, дергает дверь. Дверь заперта, он же знает, и занавески задернуты. Кто это плетет такой вздор? Он включил свет и враждебно взглянул на занавески — конечно, они задернуты — все наглое вранье! Только чтобы его разыграть. Занавески задернуты и задернутыми останутся — пусть только придет кто-нибудь и посмеет притронуться к его занавескам! Это ведь его занавески, его! Он как хочет ими распорядится, захочет сорвать и сорвет, это его дело!

В величайшем волнении он сделал несколько шагов к несчастным занавескам — и в поле его зрения попала ветеринарная аптечка — коричневый еловый шкафчик.

— Алло! Вот ты где! Наконец-то! — Мейер-губан радостно захихикал. Ключ торчал в замке, дверца привыкла к послушанию, она открылась при первом нажиме: вот, на двух, битком набитых, полках и вся музыка. Совсем спереди стоит большая коричневая бутыль, что-то написано на сигнатурке — но кто станет разбирать аптечные каракули? Нет, тут что-то напечатано, ну все равно.

Мейер берет бутыль, вытаскивает пробку и нюхает.

Затем нюхает еще раз. Глубоко втягивает он носом пары эфира и вот стоит недвижно перед аптечкой, только тело тихонько начинает дрожать. Неземная ясность охватывает его мозг, мудрость и проникновенность, каких он никогда не ведал, наполняют его — он нюхает и нюхает, — какое блаженство!

Его черты становятся все резче, нос острее. Глубокие морщины бороздят лицо. Тело дрожит. Но он шепчет:

— О, я все понимаю! Все! Понимаю весь мир… Ясность… Счастье… Голубое небо…

Бутылка с эфиром выпадает из его дрожащих рук, гулко стукается об пол и разбивается. Он смотрит на нее, выпучив глаза, еще опьяненный. Затем быстро подходит к выключателю, гасит свет, возвращается в свою комнату, гасит свет и там, ощупью добирается до кровати и валится на нее.

Он лежит неподвижно, закрыв глаза, поглощенный созерцанием воздушных образов, проплывающих через его сознание. Образы блекнут, их окутывает серый туман. От границ сознания надвигается темнота, она становится все чернее и чернее — и вдруг все сплошь черно: Мейер-губан спит.

4. ЛЕЙТЕНАНТ ЛЕЗЕТ В ДОМ, НО АМАНДА НАЧЕКУ

— Вы же должны знать, у кого ключи от дома, — сердится лейтенант.

Они стоят втроем перед конторой, лакей Редер нажал дверную ручку, но дверь заперта.

— Ключ, конечно, у господина Мейера, — заявляет лакей.

— Должен же быть еще ключ, — настаивает лейтенант. — Фройляйн Виолета, вы не знаете, у кого второй ключ?

Хотя ситуация совершенно ясна, лейтенант продолжает звать Виолету «фройляйн».

— Второй ключ, наверно, у папы.

— А где ваш отец держит ключ?

— В Берлине! — И в ответ на гневный жест лейтенанта Вайо поясняет: Папа же в Берлине, Фриц!

— Не потащит он ключ от этого сарая в Берлин!.. А я тороплюсь на собрание!

— Мы можем прийти позднее!

— А тем временем он побежит дальше с письмом! Да и там ли он еще?

— Я же не знаю! — обиженно отвечает лакей Губерт. — Я с господином Мейером не имею ничего общего, господин лейтенант!

Лейтенант кипит яростью, досадой, нетерпением. И вечно встревают эти проклятые бабы! В таком деле бабы только помеха! Вот и Вайо — стоит и смотрит. Пользы от нее не больше, чем от этого идиота лакея! Все самому делать приходится! Что ей опять нужно?

Вайо замечает:

— Наверху открыто окно, Фриц.

Он смотрит кверху. В самом деле, на чердаке открыто одно из окон.

— Великолепно, фройляйн! Сейчас мы нанесем этому господину визитец! Ну-ка, молодой человек, я посажу вас на каштан, а с ветки вы легко перелезете в окно.

Однако лакей Редер отступает на шаг.

— Пусть барышня извинит меня, но я предпочел бы уйти домой.

Лейтенант в ярости:

— Не будьте же таким идиотом, — ведь это с разрешения барышни!

— Я охотно служил вам, барышня, — с несокрушимой твердостью заявляет лакей Редер, он знать не знает никакого лейтенанта, — и я надеюсь, вы не забудете этого. А теперь мне, право, пора спать…

— Ах, Губерт, — молит Вайо, — не отказывайтесь, пожалуйста! Как только вы отопрете нам дверь, можете сейчас же уходить домой. Ведь это одна секунда!

— Извиняюсь, но тут до известной степени наказуемое деяние, барышня, скромно вставляет лакей. — А у навозной кучи только что стояли две женщины. Право же, я предпочел бы пойти спать.

— Да оставь ты этого болвана, Виолета, пусть идет! — кричит взбешенный лейтенант. — Он наложил в штаны от страха. Катитесь, юноша, и не вздумайте в кустах подслушивать!

— Премного благодарен, барышня, — говорит лакей Редер с непреклонной вежливостью. — Пожелаю затем спокойной ночи.

И твердым, несокрушимым шагом (он знать не знает никакого лейтенанта) скрывается лакей за углом дома.

— Вот олух! — бранится лейтенант. — Много о себе воображает… Ну-ка, помоги мне влезть на дерево. Не будь ствол таким чертовски скользким от росы, я бы и сам справился. Но думаю, то, что может этот идиот, смогу и я…

В то время как Вайо помогает своему лейтенанту взобраться на дерево, лакей Редер, засунув руки в карманы пиджака, шествует, тихонько насвистывая, по двору имения. У него зоркий глаз, поэтому он отлично видит фигуру, старающуюся проскользнуть мимо него в тени конюшни.

— Добрый вечер, фройляйн Бакс, — здоровается он очень вежливо. — Так поздно прогуливаетесь?

— Ведь вы тоже прогуливаетесь, господин Редер! — воинственно отвечает девушка и останавливается.

— Да, я тоже! — ответствует лакей. — Но я нахожу, что время ложиться спать. Вы утром когда встаете?

Но Аманда Бакс словно не слышит этого вопроса.

— А куда же, господин Редер, пошли барышня и тот господин? — спрашивает она с любопытством.

— Не все сразу, — назидательно заявляет Губерт нетерпеливой девушке. Я спросил вас, фройляйн Бакс, когда вы утром встаете?

Не будь Аманда настоящей женщиной, она бы ответила "в пять" и потребовала бы ответа на свой вопрос. Но она говорит:

— Вам это совершенно неинтересно, когда я встаю, господин Редер! — И начинаются бесконечные препирательства.

Однако после долгих разговоров господин Редер узнает в конце концов, что Аманда встает вместе с солнышком, так как куры просыпаются на заре. И он узнает, что сейчас, в июле, солнце восходит часа в четыре и что Аманда должна быть на работе самое позднее в пять.

Он находит, что это довольно рано, сам он встает только в шесть, а иногда и позже.

— Ну да, вы… — замечает Аманда довольно презрительно, так как, говоря по правде, мужчина, прибирающий комнаты, заслуживает презрения. И он еще посылает ее спать!

— А куда же все-таки барышня с тем господином пошла так поздно? спрашивает Аманда весьма ядовито. — Ей-то ведь только пятнадцать и давно пора быть в постели!

— Ну, я не в курсе, когда барышня ложится, — говорит Редер. — Когда как.

Однако Аманда не отступает.

— А кто он, господин Редер? Я его что-то не помню.

Но лакей Редер решил, что свой долг он выполнил. Барышня с лейтенантом, наверное, теперь уже в доме. Большего он сделать не в состоянии, чтобы защитить, их от соглядатаев.

— Возможно, что и не помните, — соглашается он. — Ведь у нас бывает очень много господ. Ну, спокойной ночи!

И, не дав Аманде задать больше ни одного вопроса, он шествует дальше. Она долго смотрит с досадой ему вслед и только потом решает пойти домой. Хоть он и очень хитер, этот молодчик Редер, а все же она поняла, что он ее провел. И так как он невесть что о себе воображает и обычно никогда с ней не разговаривает, то уж, наверное, не зря водил он ее за нос! Нет, это неспроста!

Задумчиво идет Аманда дальше. Двор уже позади, она огибает угол неосвещенной конторы и в нерешительности останавливается под окнами своего дружка.

Сперва окна были распахнуты, потом он закрыл их. Затем, когда она бросила беглый взгляд на ту сторону двора, в окне горел свет, а теперь там темно. Аманда уверяет себя, что все в порядке, что ее Гензекен спит, что пьяному надо дать выспаться — а тем более после ее объяснения с Гартиг. Действительно, смысла нет снова подымать историю — да ей совсем и неохота. Больше Гартиг с Гензекеном не спутается — в этом Аманда твердо уверена.

Значит, можно дать ему выспаться, можно лечь и самой — ей сон тоже не повредит, очень даже не повредит. Но в пальцах у нее точно зуд какой-то, она чувствует себя так чудно, и постель еще совсем не манит, даром что ей хочется спать. Аманда всегда знает, чего ей хочется, но сейчас, хоть она и не намерена ему мешать, ее так и тянет постучать пальцем в стекло, только чтобы услышать его злой, заспанный голос и знать, что там все в порядке… Она решает то так, то этак…

— Подумаешь! Возьму да и постучу, — наконец говорит себе Аманда и вдруг видит в комнате Гензекена маленький белый круг света, как от карманного фонаря. Невольно отступает она в сторону, хотя успела заметить, что занавески задернуты. Точь-в-точь такой круг света был направлен на нее, когда они с Гартиг стояли возле навозной кучи, ну точь-в-точь.

Растерянно стоит она и ломает голову, стараясь понять, зачем барышня и незнакомый барин так поздно тайком забрались к ее Гензекену и что они там ищут с электрическим фонарем. Она видит, как луч света бродит, гаснет, снова вспыхивает, снова бродит…

Но не такой она человек, чтобы долго торчать без дела под окном да раздумывать. Быстро идет она к входной двери, осторожно пытается открыть ее. Когда она нажимает на дверь плечом, та поддается.

Тихонько входит Аманда в темные сени и снова закрывает за собою дверь.

5. ЛЕЙТЕНАНТ НАХОДИТ ПИСЬМО

Через чердак и чердачную лестницу лейтенант проник в темные сени конторы. Вспышка карманного фонаря показала ему, что ключ, слава богу, торчит в замке входной двери, — он отпер, и Вайо впорхнула к нему.

Правда, дверь в контору была заперта, но уж тут Виолета ориентировалась: ключ с двойной бородкой лежал в жестяном почтовом ящике, висевшем на двери конторы, и она этим ключом легко открывалась — очень удобный для Мейера порядок, так как ему не надо было утром вставать, когда конюх приходил за ключами от конюшни.

Вайо и лейтенант вошли в контору. Запах стоял здесь удушающий лейтенант осветил осколки бутылки и сказал:

— Хлороформ или алкоголь — надеюсь, он ничего над собой не сотворил, этот прохвост? Осторожно, Виолета, стекло, не наступи!

Нет, он ничего над собой не сотворил. Достаточно было прислушаться, чтобы в этом убедиться по доносившимся из спальни звукам. Мейер-губан храпел и сопел так, что просто жуть брала. Виолета взяла своего друга под руку и почувствовала себя здесь, посреди этой разгромленной, вонючей, душной комнаты, в полной безопасности.

Больше того: она находила эту ночную вылазку, эти волнения из-за ее письма "чертовски интересными", а своего Фрица "удивительным молодцом"! Ей было пятнадцать лет, ее аппетит к жизни был очень велик, а в Нейлоэ жилось невероятно скучно. Этот лейтенант, о существовании которого ее родители даже не подозревали (она сама знала его только по имени), встреченный ею во время прогулок по лесу, причем он с первого же взгляда ей понравился, этот вечно торопящийся, иногда непонятно рассеянный, а чаще всего холодный и дерзкий человек, из холодности которого время от времени словно вырывалось пожирающее пламя, казался ей воплощением мужественности и безмолвного героизма…

Он представлялся ей совсем другим, чем остальные знакомые мужчины. Хоть он и был офицером, но ничем не напоминал тех офицеров рейхсвера, которые приглашали ее танцевать на балах в Остаде и во Франкфурте. Они обращались с ней безукоризненно вежливо, и всегда она была для них «фройляйн», с которой они добродетельно и скучно рассуждали об охоте, лошадях и непременно — об урожае.

Лейтенант Фриц не обнаруживал по отношению к ней и следа этой вежливости. Он шатался с ней по лесу, болтал, словно она первая попавшаяся девчонка; однажды схватил ее за локоть, взял под руку, потом снова отпустил, словно это с ее стороны никакая не милость. Протянул ей покоробленный портсигар с таким равнодушным «пожалуйста», точно строго запрещенное курение само собой разумелось, а затем, когда она закуривала, сжал ладонями ее голову и расцеловал… как будто так и надо…

— Да не притворяйся же! — засмеялся он. — Девчонки, которые притворяются, мне просто противны!

А она не желала, чтобы он считал ее "просто противной".

Можно предостерегать молодое существо от опасностей, может быть даже уберечь его. Но как быть с опасностями, которые кажутся чем-то самым обыкновенным, чем-то само собой разумеющимся, ничуть не похожим на опасности? В отношении лейтенанта Фрица у Виолеты никогда не было ощущения, что она совершает что-то запретное, что ей грозит опасность. А когда это случилось, и в ней все же проснулось чувство какого-то ужаса, инстинктивное желание защититься, он сказал с таким искренним возмущением:

— Прошу тебя, Виолета, не ломайся! Я не выношу это нелепое дурацкое притворство! Ты думаешь, не со всеми девушками так бывает? Ведь ты для этого и создана! Ну, так, пожалуйста…

"Я для этого создана?" — чуть не спросила она, но тут же поняла, что она просто дура. Ей было бы стыдно не сделать того, чего он хотел. Именно потому, что он ни во что ее не ставил, что его посещения были так случайны и кратки, а все обещания так ненадежны ("Я в пятницу хотел быть? Не говори глупостей, Виолета, право же, у меня, кроме тебя, есть заботы"), потому что он никогда не был с ней вежлив, — именно поэтому она отдалась ему, почти не сопротивляясь.

Он ведь был так непохож на всех! От него веяло тайной и приключениями. Все его недостатки становились в ее глазах достоинствами, оттого что у других этих недостатков не было. Его холодность, его внезапная страсть, столь же быстро угасавшая, его развязность и презрение к условностям, отсутствие уважения к чему бы то ни было, все это представлялось ей деловитостью, безумной любовью, мужественностью!

Все, что он делал, было хорошо. Этот ветреный молодой человек, разъезжавший по стране с весьма неопределенным поручением — на всякий случай мобилизовать сельских жителей, этот холодный авантюрист, которого увлекала не цель борьбы, а самая борьба, этот ландскнехт, готовый сражаться за любую партию, лишь бы возник беспорядок — ибо он любил беспорядок, а порядок ненавидел и сразу же испытывал скуку и чувствовал свою никчемность, не знал куда себя деть, — этот Ганс-удалец был ее героем! И сожги он всю вселенную, он для нее и тогда остался бы героем!

То, как он, держа карманный фонарь в руке, которую повыше локтя слегка сжимают ее дрожащие пальцы, освещает развороченную постель, с лежащим на ней голым человеком, и равнодушно предупреждает ее, набрасывая на спящего одеяло.

— Лучше не смотри, Виолета! — потом рычит: — Свинья! — и усаживает ее на стул возле кровати, говоря: — Следи, чтобы он не проснулся! Я посмотрю в его карманах! — Эта его бесшабашность, которая по сути есть хамство и прикрывает жестокость, неуважение и грубость, — она все находит великолепным!

Виолета сидит на стуле, почти совсем темно, лунный свет едва проникает сквозь грязно-желтые занавески. Человек в постели храпит, хрипит, стонет, ей не видно его, но он начинает метаться, словно чует во сне врагов. А тот, за ее спиной, роется в вещах и бранится вполголоса:

— Не так-то легко с одним карманным фонарем найти что-нибудь в незнакомой комнате!

Он шуршит, натыкается на стулья, круг света, заплясав на оконных занавесках, гаснет. Затем снова слышится шуршанье…

Конечно, она должна вечером вовремя ложиться спать; правда, ее иногда берут с собой на бал — до одиннадцати, ну, до двенадцати часов, или в виде особой милости разрешают ей ходить с лесничим и лакеем на тягу. Вторую половину дня мать говорит с ней — один день по-французски, другой по-английски: "Чтобы ты не забыла языки, Вайо! Тебе потом придется играть роль в обществе, не то, что твоей маме, я ведь всего-навсего жена арендатора!" О, каким чопорным, каким изолгавшимся и пошлым кажется ей мир, когда она дома. А вот сейчас она сидит в вонючей комнате управляющего, и жизнь имеет вкус крови, хлеба и грязи. Жизнь — она вовсе не такая спокойная, ласковая, вежливая, как уверяют родители, учительницы, пасторы, она темная… и это волшебная темнота!..

А из темноты выступает рот, — белые сверкающие зубы, острые клыки, губы сухие, тонкие, дерзкие… этот рот, рот мужчины, создан, чтобы целовать, а хищные зубы, чтобы кусаться. И этот рот выступает из темноты навстречу ей…

Родители, дед и бабушка, Альтлоэ и Нейлоэ, Остаде с его горизонтом, осенняя ярмарка во Франкфурте-на-Одере, кафе «Канцлер» в Берлине — тесный допотопный мирок, в котором все стоит на месте. Сидишь за мраморным столиком, перед тобой склоняется обер-кельнер, папа и мама спорят, можно ли их подрастающей дочке съесть еще одно пирожное со сбитыми сливками, нахал за соседним столиком дерзко уставился на тебя, и подрастающая дочь отводит глаза — добропорядочный мирок, которого уже давно не существует уцелевшая развалина! Ибо наступила другая жизнь, в которой все это не имеет цены, она мчится, переливается, сверкает — о, бесконечное пламя, таинственные приключения, чудесная темнота, где можешь быть нагой и не стыдиться! Бедная мама, она никогда ничего подобного не испытывала! Бедный папа — такой старый, с его седыми висками! Я живу, пьянею, танцую — дороги и снова дороги (а какую чувствуешь легкость!), вихрем нестись по ним, по все новым дорогам, к новым приключениям! Глупый и безобразный Мейер-губан, ни на что не годный, — только и добился того, что у меня четверть часика мурашки бегали по спине — и вот его должны подвергнуть суровому и долгому наказанию!

— Не это? — спросил лейтенант и осветил сырой, измаранный лоскут. Прохвост вымочил его в водке!

— О, пожалуйста, дай мне! — восклицает она, вдруг устыдившись своей злосчастной писульки.

— Ну уж нет, покорно благодарю, деточка! — решительно возражает он. Чтобы ты опять потеряла его, а я гоняйся за ним! — Письмо уже у него в кармане. — И вот что я скажу тебе, Виолета, не вздумай еще раз писать мне! Никогда! Ни слова!

— Я же так стосковалась по тебе! — восклицает она, обвив руками его шею.

— Да, естественно. Понимаю, я все понимаю, — а скажи, дневник ты ведешь?

— Я? Дневник? Зачем? Нет, конечно, нет!

— Ой! Боюсь, что ты врешь! Придется мне как-нибудь и твою комнату обыскать!

— О да! Прошу, прошу, прошу тебя, Фриц, приходи ко мне в комнату, это замечательно, если бы ты побывал в моей комнате!

— Ладно! Ладно! Как-нибудь устроим! А теперь мне надо торопиться, ведь у меня собрание; там, наверно, уже ругаются!

— Сегодня… ты сегодня придешь ко мне? После собрания? Ах, Фриц, приходи!

— Сегодня? Исключено! Мне же придется после собрания еще раз вернуться сюда — поговорить с этим типом, выведать, не разболтал ли он еще кому-нибудь о письме…

Лейтенант размышляет.

— Да, Фриц, проучи его хорошенько. Надо, чтобы он боялся, а то всем раззвонит. Он такой гадкий и пошлый…

— И ты еще рекомендовала мне его как связного! — Однако лейтенант спохватывается, умолкает. Бесполезно указывать женщинам на их ошибки, вступать с ними в спор, спор сейчас же становится бесконечным. Лейтенанту пришла другая, гораздо более страшная мысль: этот вот тип на кровати может разболтать не только насчет письма; ведь он знает и кое-что другое; что, если Книбуш проболтался…

— Да, я непременно должен с ним еще поговорить! — повторяет он.

Она словно угадала его мысли.

— А что ты сделаешь с ним, Фриц, если он предал вас?..

Лейтенант стоит неподвижно. Даже этой дурочке пришла в голову такая мысль, даже она почуяла опасность, которая всегда угрожает «делу» и которой все боятся: предательство! Поэтому все и держится в тайне, посвящены только немногие. Почти никто не знает, что именно задумано. Только намеки в самой общей форме. В деревне накопилось достаточно недовольства, ненависти, отчаяния. Станок, печатающий в Берлине банкноты, каждой новой волной бумажных денег вызывает новую волну озлобления, — тут достаточно двух-трех слов, заглушенного бряцания оружием пустяка!

Но вовсе не нужно все понимать, вовсе не нужно знать много, достаточно, если ландрату шепнут: кто-то ездит по округе, подбивая людей на путч. Сегодня прошел слух, будто в деревне даже оружие считают…

Лейтенант наводит фонарь на лицо спящего — нехорошее лицо, такому лицу нельзя доверять. Инстинкт, видно, не обманывал его, когда он был против участия этого прохвоста… Но тут вмешалась Виолета. Она предложила его, такой удобный, незаметный посредник между ними. Он один имеет постоянный доступ в дом ротмистра, и всегда его встретишь в поле, в лесу… А при первом же поручении вот что вышло — и вечно эти бабы, эти длинноволосые дуры напортят! Ни о чем они не способны думать, кроме их так называемой любви!

Лейтенант резко оборачивается и говорит со злостью:

— Сию же минуту отправляйся спать, Виолета!

Она перепугана его тоном.

— Но, Фриц, я же хотела тебя здесь подождать! И потом мне еще надо переговорить с лесничим относительно косули…

— Здесь подождать? Не будь смешна! А что, если негодяй проснется или кто-нибудь зайдет сюда?

— Но как же быть, Фриц? Вдруг он проснется и хватится своего письма, то есть моего письма, побежит к дедушке или к маме и все выложит…

— Довольно, Виолета! Прошу тебя! Я все улажу, после собрания я займусь им, и основательно, будь уверена!

— А если он до того убежит?

— Не убежит! Он же пьян!

— Ну, а если все-таки убежит?

— Господи боже мой, да не ори же ты, Виолета! — почти кричит он. И, сам напуганный, шепчет: — Прошу тебя, будь благоразумна, здесь тебе ждать совершенно невозможно. Ну, если хочешь, следи за домом… Примерно через час я вернусь.

Они выходят вместе. Ощупью пробираются через темную комнату и темные сени. И вот они опять перед домом.

Ночь, полная луна, кругом все тихо и мирно, очень тепло.

— Проклятая луна! Каждый дурак может нас увидеть! Иди туда, в кусты. Значит, через час…

— Фриц! — кричит она ему вслед. — Фриц!

— Ну что еще? Ты когда-нибудь замолчишь?

— Фриц! Ты даже не поцелуешь? Ни разу?

"О черт! О дьявол!" — И вслух:

— Потом, детка, потом все наверстаем.

Скрипит гравий. Лейтенант ушел. Виолета фон Праквиц стоит в тех же кустах, где стояла Аманда Бакс. Как и та, она смотрит на окна Мейеровой комнаты.

Она слегка разочарована и вместе с тем гордится, что стоит на страже.

6. ЛЕСНИЧИЙ КНИБУШ ЛОВИТ БРАКОНЬЕРА

Лесничий Книбуш с перекинутой через плечо трехстволкой медленно брел по ночному лесу. Полная луна стояла уже довольно высоко, но внизу, между стволами, ее свет придавал неверным очертаниям еще большую зыбкость. Лесничий знал лес, как горожанин — свою квартиру. Во все часы дня и ночи ходил он здесь. Он знал каждый поворот дороги, каждый куст можжевельника, который возникал как призрак человека то там, то здесь между стволами сосен. Знал, что вот это прошуршал еж, охотясь за мышами. Но, хотя все здесь было Книбушу известно и переизвестно, сейчас он брел через лес не слишком охотно.

Лес-то остался тем же, каким был испокон веков, но времена стали иными, а с временами и люди. Конечно, порубщики и раньше крали. Но то были просто темные личности, промышлявшие сомнительными делами и имевшие еще более сомнительную репутацию. Их ловили, — но что с такого возьмешь, и именно оттого, что взять было нечего, сажали в тюрьму. Не стоило тратить на них свою досаду и злость — досада и убыток приходились всегда на их долю, в наказание за воровство.

Но слыханное ли дело, чтобы целая деревня, человек за человеком, дом за домом, крала лес? Вот и бегаешь, следишь, из себя выходишь, а поймаешь в кои веки одного, так или ждешь, что он тебе отомстит, или стыд берет, что такой человек стал вором.

Когда лесничий Книбуш еще был молод, в первые годы его службы в нейлоэвском лесничестве, в этих местах жил знаменитый браконьер Мюллер-Томас, впоследствии повесившийся в камере Мейенбургской исправительной тюрьмы. Долго шла борьба с этим негодяем не на жизнь, а на смерть: хитрость против хитрости, насилие против насилия, но как-никак борьба велась одинаковыми средствами… А теперь эти бандиты выходят "на промысел" целой шайкой с пистолетами военного образца и с карабинами. Они поднимают дичь там, где ее находят, не щадя ни котных животных, ни самок с детенышами, стреляют пулями в фазанов и даже куропаток! Если бы еще охота была для них тем же, что для Мюллер-Томаса, или хоть средством добыть себе жаркое и утолить голод, — но они убивают просто из жажды убийства, они убийцы и разрушители!

Старик наконец вышел из строевого леса, он идет узкой просекой через заказник. Сосенкам пятнадцать лет, их уже два-три года назад следовало прочистить — да ведь где людей возьмешь? Так заказник превратился в непролазные заросли, в чащу тесно переплетенных ветвей и бурелома, где даже днем на три метра вперед ничего не видно! А сейчас, при лунном свете, все это стоит черной стеной… Если у тебя есть враг и он должен пройти этой дорогой, достаточно засесть в зарослях, и ты уж ни за что его не упустишь!

Напрасно лесничий уверяет себя, что никто не может поджидать его на этой просеке, ведь это совершенно непредвиденная охотничья прогулка; а держал бы язык за зубами, так и ее не было бы! Нет, никто не подстерегает его в чащобе!

Все же он старается ступать бесшумно. Он знает, где тянется мшистая полоска травы, по которой шагается так неслышно. И все же стоит хрустнуть веточке под ногой, он останавливается, настораживается, и сердце его испуганно стучит. Трубку он давно уже сунул в карман, в лесу запах курева слышен издалека. Курок он держит на взводе, ибо выстрелить и промахнуться все же лучше, чем не выстрелить вовсе.

Лесничий очень стар, ему хотелось бы давно уйти на покой. Но это оказалось невозможным, и вот теперь тащись ночью через эту чащу только потому, что глупая девчонка не уберегла своего сердца и своих писем. Бессмысленное путешествие, не встретит он косулю, а если встретит, так не попадет в нее! А если даже и подстрелит — что толку? Ни барыня, ни господин ротмистр — никто не удивится, если барышня заявит, что охота не удалась. "Вот видишь, — самое большее, что скажет ротмистр: — Ты бы сделала умнее, Вайо, если бы осталась в постели". И только слегка посмеется над ней.

Так нет, об этом они и не думают. Они послали его взаправду искать косулю, и вот теперь бегай по лесу, пока те трое улаживают историю с окаянным Мейером! А кому они обязаны тем, что узнали? Ведь только ему одному! Кто вытащил от старосты Гаазе ветрогона лейтенанта? Именно он! И этот нахальный щенок, задрав нос, еще заявляет ему:

— Вы нам здесь не нужны, Книбуш. Ступайте и пристрелите косулю! Но чтобы вы у меня тут в кустах не подслушивали! Я с вами разделаюсь по-своему, сударь!

А фройляйн Виолета стояла тут же и слышала каждое слово этого нахала. Могла бы, кажется, хоть немного быть благодарной Книбушу, так нет, она только сказала:

— Да, идите, Книбуш, и постарайтесь, чтоб завтра было что показать папе!

Тут уж ничего не оставалось, как ответить: "Слушаюсь, барышня", и марш в лес! Так и не узнаешь никогда, что они там сделают с управляющим Мейером. Сам-то Мейер, конечно, словечка не проронит, лакей Редер могила, лейтенанта завтра и след простынет, а барышня тоже не любит рассказывать, хоть и очень любит, чтобы ей рассказывали.

Чего же он достиг этим столь тщательно обдуманным наушничеством, на которое возлагал такие надежды? Охотничьей прогулки ночью по лесу да вечной ненависти коротышки Мейера! А уж тот — прямо гадюка, когда взбеленится!

Вздохнув, лесничий Книбуш останавливается и вытирает лоб — ему жарко, очень жарко! Но не от парной и неподвижной духоты в лесу его бросает в жар, а от досады на самого себя. В тысячный, в десятитысячный раз решает он больше не слышать, не видеть того, что его не касается, ни о чем не болтать, что бы ни довелось проведать. Идти просто своей дорогой те несколько лет, что ему осталось жить, больше не быть умным, сметливым, хитрым, предусмотрительным — нет, нет!

И словно точка, поставленная вслед за этим бесповоротным решением, словно аминь, провозглашенный в церкви, по лесу гулким эхом вдруг прокатывается выстрел!

Лесничий вздрагивает, останавливается и слушает, окаменев. Ружейный выстрел — резкий, как удар кнута. Явно стрелял браконьер — кому же еще в такой поздний час околачиваться в лесу?

И то и другое лесничему ясно, но ему не вполне ясно, с какой стороны раздался выстрел. Высокая стена леса, обступающая со всех сторон заказник, перебрасывает звук туда и сюда, словно мяч. Все же лесничий готов поклясться, что выстрел донесся именно оттуда, куда он направлял свои стопы: из засеянного сераделлой участка Гаазе, куда забралась косуля! Кто-то другой выстрелил по барышниной косуле!

Лесничий все еще стоит на том же месте, где стоял, когда прогремел выстрел. Ему незачем спешить, он полон непоколебимой решимости. Ведь он мужчина, он делает только то, что захочет, и ничего другого! Неторопливо вешает он на плечо трехстволку, неторопливо вытаскивает из кармана трубку, набивает ее и после минутного колебания чиркает спичкой. Глубоко затянувшись, зажимает спичку между большим пальцем и указательным, еще раз осторожно приминает табак, захлопывает никелевую крышку трубки и пускается в путь. Вполне сознательно, полный непоколебимой решимости, удаляется он, шаг за шагом, от того места, где раздался выстрел! Мое дело сторона. Точка. Аминь.

Но ведь бывает же так, что за иным человеком, даже против его воли, новости прямо следом бегут, а другой проживет целую жизнь и ничего-то не услышит. Он всегда жует вчерашний хлеб. По сути дела лесничий и сегодня ведь пальцем не шевельнул, чтобы узнать про барышнино письмо. Напротив, он с омерзением отверг Мейерову клевету, он и слушать не захотел этого бахвала — и тем не менее узнал все про письмо!

И что же, лесничий, благодушно посасывая трубку и посмеиваясь над собственной хитростью, попросту уходил от браконьера, он решил не спеша обойти самые безопасные участки леса, чтобы потом с полным основанием утверждать, что как он ни старался, как ни высматривал, косуля нигде ему не попалась. И все-таки этот отчаянный трус волею судеб подстрелил зверя и даже без ружья!

Новость, от которой он так усердно удирал, неслышно и поспешно катила на велосипеде по ложбинке между высокими елями, куда не проникал ни один луч месяца. А лесничий шел, посасывая трубку, именно по этой ложбинке.

Столкновение было жестоким. Но если старику Книбушу был уготован мягкий песок, достаточно толстый слой его, чтобы предохранить старые кости от ушиба, то велосипедиста подстерегал огромный валун: незнакомец налетел на него сначала плечом и крепко выругался, хотя в этот миг еще не подозревал, что сломал ключицу. Потом проехался щекой по шершавой поверхности камня, содрав кожу до живого мяса так, что щеку будто ожгло огнем. Но упавший велосипедист вряд ли это почувствовал, ибо его висок тут же свел знакомство с другим острым выступом. Тогда велосипедист, уже в беспамятстве, произнес: "Ух!" — и затих.

Честный лесничий Книбуш сидел на песке и растирал себе ляжку, которой больше всего досталось при столкновении. Он был бы очень доволен, если бы упавший снова сел на свой велосипед и покатил дальше; он, Книбуш, не стал бы предъявлять каких-либо требований или задавать вопросы, ведь он раз и навсегда решил больше ни во что не ввязываться, и его решение было непоколебимо.

Он всматривался в темноту, отыскивая незнакомца. Но так как в лощине под елями было слишком темно, чтобы разглядеть хоть что-нибудь (только тот, кто знал лес как свои пять пальцев, мог отважиться проехать на велосипеде по этой дороге, тонувшей в непроглядной тьме!), то лесничий постепенно внушил себе, будто все же видит что-то. Он вообразил, что видит черную фигуру, сидящую, подобно ему, на песке и растирающую себе бока.

Поэтому лесничий не двигался и только вглядывался в темноту. Теперь он был совершенно убежден, что и велосипедист сидит и наблюдает за ним, сидит и ждет его ухода. Сначала лесничий не знал, на что решиться, затем, по зрелом размышлении, пришел к выводу, что незнакомец прав. Книбушу как представителю власти надлежало уйти первым, тем самым дав понять, что от расследования этого случая он отказывается.

Не спуская глаз с черного пятна, лесничий медленно, неслышно и осторожно поднялся, сделал шажок, еще шажок, но на третьем снова упал, разумеется споткнувшись именно об того, от кого хотел уйти. Там, где ему примерещилось черное пятно, ничего не было; и вот возле своего открытия лесничий и шлепнулся — почти что на него!

Он охотно тут же вскочил бы на ноги и пустился наутек, но угодил в велосипедную раму и крепко в ней застрял, к тому же в первый миг он растерялся, запутавшись в педалях, цепях, ружейных чехлах и сумках, уже не говоря о том, что он ушибся при стремительном падении на тонкие стальные трубки рамы и зубцы педали.

Так лесничий и сидел, еще не опомнившись от весьма чувствительной встряски, телесной и душевной, но если им сперва владела единственная мысль — "надо убираться подобру-поздорову", — то спустя немного он все же заметил, что тело, в которое уперлась его рука, было как-то чересчур неподвижно.

Однако прошло еще немало времени, прежде чем непоколебимое решение уступило место другим решениям. Наконец Книбуш все же принудил себя зажечь карманный электрический фонарик. А когда это было сделано и световой конус упал на бледное, с ободранной скулой лицо лежавшего без памяти человека, дело пошло живее: и от сознания, что известный всей округе бродяга Беймер из Альтлоэ сам дался ему в руки, беззащитный как баран, до решения упрятать драчуна и браконьера в кутузку — оставался уже один только шаг.

Пока лесничий с помощью ремней и веревок увязывал Беймера как пакет, искусней и крепче, чем любая продавщица в универсальном магазине, он раздумывал о том, что этой «поимкой» стяжает себе славу не только в глазах тайного советника и ротмистра. Дело в том, что Беймер был отъявленный негодяй и забияка, первый вор и буян в округе, язва на теле любого хозяйства, о чем достаточно наглядно свидетельствовали и косуля в его рюкзаке, и пристегнутый к велосипеду карабин! Но важнее, чем слава, было для старика Книбуша сознание того, что он без всякого для себя риска избавится теперь от опаснейшего врага, не раз грозившегося разделаться с лесничим, если только тот вздумает обыскать его тачку с дровами. Что этот опаснейший враг, втрое сильнее его, попал к нему в руки беззащитным, было поистине милостью неба, это могло поколебать самое непоколебимое решение и даже вовсе его отменить. И лесничий затягивал узлы с истинным удовольствием, словно ему выпала необыкновенная удача.

Правда, фройляйн Ютта фон Кукгоф, наверное, заметила бы по этому случаю, что цыплят по осени считают.

7. НА УЛИЦЕ ПЕРЕД ИГОРНЫМ ДОМОМ

Вольфганг Пагель смотрел то в один конец темной улички возле Виттенбергплац, то в другой. Изредка еще попадались спешившие домой прохожие. Было самое начало первого. Позади, там, где в белесоватом свете ширилась площадь, стоял, прислонясь к стене дома, какой-то человек. Спекулянтская кепка, во рту сигарета, руки, несмотря на летнюю жару, засунуты в карманы — словом, все как полагается.

— Вот он, — сказал Вольфганг и мотнул головой. Его вдруг зазнобило ведь он так близок к цели. Волнение и тревога овладели им.

— Кто это? — спросил Штудман довольно равнодушно. Скучная штука, когда тебя, смертельно уставшего, тащат ночью через весь Берлин и в результате показывают человека в спекулянтской кепке.

— Стремный, — сказал Вольфганг без всякого сочувствия к усталости своих спутников.

— Делает честь вашему знанию Берлина! — сердито воскликнул ротмистр фон Праквиц. — Это, без сомнения, страшно интересно, что такого субъекта зовут стремным, — но не будете ли вы так добры, наконец, объяснить нам, что вы, собственно говоря, затеяли?

— Сейчас! — отозвался Пагель, продолжая вглядываться.

Стремный свистнул и исчез в свете Виттенбергплац, а где-то совсем рядом с тремя мужчинами скрипнул ключ в воротах, но никто не появился.

— Они заперли входную дверь; дом все тот же, номер семнадцать, пояснил Пагель. — Вон идут полицейские. Пройдемся пока вокруг площади.

Однако ротмистр взбунтовался. Он топнул ногой и запальчиво воскликнул:

— Я отказываюсь, Пагель, участвовать в этих глупостях, вы должны нам сию же минуту объяснить, что вы затеяли! Если это что-нибудь сомнительное, тогда покорно благодарю! Откровенно говоря, я очень хотел бы лечь спать, да и Штудман, верно, тоже.

— Что такое стремный, Пагель? — мягко спросил Штудман.

— Стремный, — с готовностью пояснил Пагель, — это человек, который стоит на страже и следит, не идет ли полиция, и вообще все ли спокойно. А тот, который только что запер входную дверь, это зазывала, он зазывает гостей наверх…

— Значит, там что-то запрещенное! — воскликнул ротмистр еще запальчивее. — Очень благодарен вам, уважаемый господин Пагель, но на меня не рассчитывайте! Я не желаю иметь дело с полицией, тут я придерживаюсь старомодных взглядов…

Он замолчал, так как приближались двое полицейских. Они брели рядом, один — плечистый верзила, другой — низенький толстяк, под его подбородком темнел ремешок от каски; тихонько звякали цепочки, на которых висели резиновые дубинки. Стук подбитых гвоздями башмаков, подхваченный каменными стенами, раздавался в ночи.

— Добрый вечер, — сказал Пагель вполголоса, вежливо.

Только верзила, ближайший к ним, слегка повернул голову. Но он не ответил. Медленно проследовали мимо блюстители порядка. И вот уже издали донесся стук подбитых гвоздями башмаков, врываясь в молчание этих трех людей. Затем полицейские свернули в Аугсбургерштрассе, и Пагель с облегчением расправил плечи.

— Да, — сказал он, почувствовав, как сердце стало биться ровнее, ибо до последней минуты боялся, что возникнет какое-нибудь препятствие. — Теперь они прошли, и мы можем подняться наверх!

— Едем домой, Штудман! — заявил ротмистр с досадой.

— А что там наверху? — спросил Штудман, кивнув головой на окна неосвещенного дома.

— Ночной клуб, — ответил Пагель и посмотрел в сторону Виттенбергплац. Стремный снова вынырнул из светового квадрата площади, и все так же — руки в карманах, сигарета в углу рта, — медленно зашагал по улице.

— Фу, дьявол! — воскликнул ротмистр. — Значит — раздетые бабы, дешевое шампанское, голые танцовщицы, я так и знал! Я сразу же решил, что будет именно это, когда увидел вас. Идемте, Штудман.

— Ну что же, Пагель? — спросил Штудман, не обращая внимания на ротмистра. — Это верно?

— Ничего подобного, — отвечал Пагель. — Рулетка! Самая обыкновенная рулетка.

Стремный остановился в пяти шагах, под фонарем, и, насвистывая с глубокомысленным видом "Муки, назови меня Шнуки!", глядел вверх. Пагель понял, что стремный подслушивает, что он, худший из посетителей игорных притонов, узнан, и боялся, что его не впустят.

Раздраженный задержкой, помахивал он зажатой в руке пачкой денег.

— Рулетка! — воскликнул ротмистр удивленно и сделал шаг к Пагелю. Разве она разрешена?

— Рулетка? — изумленно повторил за ним и Штудман. — И с помощью подобного жульничества, Пагель, вы и пытаете судьбу?

— Игра ведется честно, — вполголоса возразил Пагель, не спуская глаз со стремного.

— Нет на свете человека, который признал бы, что его надувают, отозвался Штудман.

— Я, когда-то давно, еще желторотым лейтенантом, играл в рулетку, мечтательно проговорил ротмистр. — Может быть, мы все-таки заглянем туда, Штудман? Разумеется, я не поставлю ни пфеннига.

— Да уж не знаю, — нерешительно ответил Штудман. — Наверно, все-таки жульничество. И потом вся эта мрачная обстановка, понимаешь, Праквиц, пояснил он с некоторым смущением, — я, разумеется, время от времени тоже играл в азартные игры. И мне не хотелось бы… говорят — лиха беда начало… а в моем сегодняшнем состоянии.

— Да, конечно, — согласился ротмистр, однако не уходил.

— Значит, идем? — спросил своих колеблющихся спутников Пагель.

Они вопросительно переглянулись, им и хотелось и не хотелось, они боялись жульничества, а еще больше боялись самих себя.

— Вы же можете просто посмотреть, господа! — сказал стремный, волоча ноги и небрежно сдвинув на затылок кепку. Он подошел ближе. — Простите, что я вмешиваюсь.

Он стоял, подняв к ним бледное лицо, темные мышиные глазки испытующе перебегали с одного на другого.

— За это денег не берут. Учтите, господа, ни залога, ни вешалки, ни алкоголя, ни женщин… только солидная игра…

— Ну, я иду наверх, — решительно заявил Пагель. — Я _должен_ сегодня играть.

Уже не в силах терпеть, он поспешно направился к входной двери, постучал, его впустили.

— Подождите же, Пагель! — крикнул ротмистр ему вслед. — Мы тоже идем…

— Право, вам следовало бы пойти с вашим другом, — убеждал его стремный. — Он-то знает, он-то видел, в какую игру там играют. Не проходит вечера, чтобы он не уносил оттуда кучу денег… Его у нас все знают…

— Пагеля? — воскликнул ротмистр удивленно.

— Как его настоящая фамилия, нам, конечно, не известно, у нас гости не представляются. Мы называем его просто "Барс аль-пари", так как он всегда ставит только на черное и красное… Но как! Он игрок до мозга костей! Его у нас каждый знает. Пусть себе идет вперед, он и в темноте дорогу отыщет. А я посвечу вам…

— Значит, он часто играет? — осторожно осведомился фон Штудман, так как Пагель интересовал его все больше.

— Часто? — переспросил стремный с явным уважением. — Да он ни одного вечера не пропускает… и всегда сливки снимает! Уж и злимся мы на него иной раз! Ну и хладнокровен же он, скажу я вам, таким хладнокровным я бы не мог быть. Просто диву даешься, как это он умеет остановиться, когда у него в кармане достаточно! Его мне, собственно, совсем не следовало пускать наверх! Все там очень настроены против него. Ну да сегодня уж так и быть, раз вы с ним, господа…

Фон Штудман от души расхохотался.

— Чего ты смеешься? — спросил ротмистр, недоумевая.

— Ах, прости, Праквиц, — ответил Штудман, все еще смеясь. — Таким комплиментам я всегда рад. Как ты не понимаешь: они решили впустить хитрого, хладнокровного Пагеля потому, что с ним мы — дуралеи. Идем, теперь и мне захотелось! Посмотрим, сможем ли и мы быть хитрыми и хладнокровными.

Все еще смеясь, он подхватил ротмистра под руку.

Засмеялся и стремный.

— Вот что я натворил! Да вы не обижайтесь, господа. А так как вы на него не похожи, то не дадите ли вы мне сколько-нибудь? Я, конечно, не знаю, но, судя по вас, — с поместьем в кармане вы отсюда не выйдете.

Стоя на площадке лестницы, он ловко осветил бумажник Праквица, в котором тот искал мелочь.

— Он действительно воображает, что мы выйдем оттуда без единого пфеннига, — раздраженно сказал ротмистр. — Лучше бы не каркал!

— Немножко поныть перед игрой никогда не мешает, — заметил стремный и с мягкой убедительностью добавил: — Еще один банкнот, господин барон. Я вижу, вы не знаете наших обычаев. Я-то всегда, так сказать, одной ногой уже в полицейской тюрьме на Алексе!

— А я? — чуть не вскипел ротмистр, рассерженный этим новым напоминанием о запретности того, что он собирался делать.

— Вы? — отозвался тот сочувственно. — Ну, с вами-то ничего не случится! Тот, кто играет, самое большое лишится своих денег. Но тому, кто подбивает на игру, не миновать тюрьмы. Я же подбиваю вас, господин барон…

По лестнице спускалась чья-то темная фигура.

— Эй! Эмиль! Вот эти двое господ пришли с Барсом аль-пари. Проводи-ка их наверх, а я пошел сторожить. Что-то у меня сегодня под ложечкой сосет, как бы чего не вышло.

Они втроем стали подниматься по лестнице. Стремный громким шепотом еще раз их окликнул:

— Эй, Эмиль! Послушай-ка!

— Ну что такое? Нельзя шуметь!

— Я уже получил с них! Не вздумай доить еще раз!

— Ах, заткнись! Сторожи-ка лучше!

— Ладно, Эмиль! Буду сторожить, что бы там ни случилось.

И он исчез в темноте.

8. ПАГЕЛЬ ПРОИГРЫВАЕТ

Вольфганг Пагель уже сидел в игорном зале.

Весть об огромной сумме, обмененной Барсом аль-пари на фишки, каким-то образом успела проникнуть из вестибюля в зал и дойти до похожего на коршуна крупье и его двух помощников, после чего Пагелю тотчас освободили место на верхнем конце стола. А Пагель обменял у вахмистра с печальным лицом только четверть своих денег. Остальные банкноты он снова наспех рассовал по карманам и вошел в зал, перебирая рукой лежавшие в кителе прохладные костяные фишки. Они негромко, с приятным сухим звуком постукивали.

Этот звук тотчас вызвал у него представление об игорном столе: неровно натянутое зеленое сукно с плоскими, нашитыми на него желтыми цифрами, озаренными светом электричества, несмотря на все смятение вокруг, всегда так тихо и бело сиявшего над столом; жужжание и постукивание шарика; тихое гудение колеса.

С глубоким облегчением вдохнул Пагель привычный воздух этой комнаты.

Игорный зал был переполнен. Несмотря на поздний час, позади сидевших двумя плотными рядами толпились игроки. Для Вольфганга все эти бледные напряженные лица сливались в одно.

Помощник крупье проводил его на освобожденный для него стул, — этой чести ему еще ни разу не оказывали.

Когда Пагель проходил мимо одной из женщин, на него пахнуло почти одуряющими духами, — и запах этот показался ему странно знакомым. Ему следовало сейчас думать об игре, но, к своей досаде, им овладела какая-то непонятная рассеянность.

Упорно старался он припомнить название духов. В голове пронеслось множество названий: Убиган, Милльфлер, Пачули, Амбра, Мистикум, Юфть. Лишь усевшись, он сообразил, что, вероятно, даже и не знает названия этих духов и знакомыми они показались лишь оттого, что это были духи его врага Валютной Пиявки. Эта женщина ведь как будто улыбнулась ему.

И вот Пагель сидел у стола, но все еще запрещал себе смотреть на окружающих и на зеленое сукно. Медленно и осторожно положил он перед собой пачку "Лакки Страйк", которые добыл у Люттера и Вегнера, коробок спичек и серебряный держатель для сигарет в виде маленькой вилки, надевавшейся с помощью кольца на мизинец, чтобы предохранить пальцы от желтизны. Затем он отсчитал тридцать фишек и разложил перед собой кучками по пять. В кармане у него остался еще большой запас фишек. Не поднимая глаз, перебирал он их, наслаждался их сухим постукиванием, словно это была чудесная музыка, которая легко вливалась в него. Затем вдруг, — решение это возникло так же внезапно, как первая вспышка молнии в грозовой туче, — поставил кучку фишек, сколько мог забрать в горсть — на цифру 22.

Крупье бросил ему быстрый загадочный взгляд, шарик застрекотал, он стрекотал без конца, наконец резкий голос возвестил:

— Двадцать один — нечет, красное…

"Может быть, я ошибаюсь, — подумал Пагель со странным чувством облегчения. — Может быть, Петре только двадцать один!"

Он вдруг пришел в хорошее настроение, рассеянность пропала. Без сожаления смотрел он на то, как крупье загреб лопаточкой его ставку, вот она исчезла, и им овладело смутное чувство, будто этими поставленными на лета Петры и проигранными фишками он откупился и может теперь, совершенно с ней не считаясь, играть как вздумается. Он чуть улыбнулся крупье, внимательно смотревшему на него. Крупье почти неприметно ответил на эту улыбку — его губы едва дрогнули в чаще взъерошенных усов.

Пагель посмотрел вокруг.

Как раз против него, по ту сторону стола, сидел пожилой господин. Черты его были столь резки, что в профиль нос казался лезвием ножа, кончик угрожающим острием. Бесстрастное лицо было неправдоподобно бледным, в одном глазу сидел монокль, другой прикрывало явно парализованное веко. Перед господином лежали не только стопки фишек, но и пачки банкнот.

Раздался голос крупье, и бледнолицый господин, вытянув худые холеные руки, с длинными, отогнутыми на концах пальцами, судорожно сгреб фишки и деньги. Потом разместил ставки на нескольких номерах. Пагель следил за его руками. Затем быстро и презрительно отвел взгляд. Этот бледный бесстрастный господин, видно, спятил! Он же играет против самого себя, ставит одновременно на ноль и на числа, чет и нечет.

— Одиннадцать — нечет, красное, первая дюжина… — возгласил крупье.

— Еще раз красное!

Пагель был уверен, что сейчас выйдет черное; вдруг решившись, он поставил все свои тридцать фишек на черное и стал ждать.

Казалось, время тянется бесконечно. Кто-то в последнюю минуту взял свою ставку обратно, потом опять поставил. Вольфом овладело глубокое, неодолимое уныние. Все шло слишком медленно, и эта игра, которая в последний год заполняла всю его жизнь, показалась ему вдруг чем-то совершенно идиотским. Эти люди сидят вокруг стола, точно дети, и с замиранием сердца следят за тем, как шарик падает в лунку. Ну, конечно, он должен упасть в лунку! В одну или в другую — не все ли равно! И шарик бегает и жужжит, ах, если бы он перестал бегать, если бы, наконец, упал, чтобы все было уже позади! Монокль на той стороне поблескивал коварно и злобно, зеленое сукно словно притягивало, — скорее бы отделаться от этих денег… а он еще жаждал игры! Какая глупость!

Пагель просадил свои деньги. Под лопаткой крупье исчезли все тридцать фишек.

— Семнадцать, — возвестил крупье.

Семнадцать — тоже неплохо! Семнадцать плюс четыре — все же лучше, чем эта дурацкая игра. Для "семнадцати и четырех" все же нужно кое-что соображать. А здесь только сидишь и ждешь приговора судьбы. Глупейшая штука на свете, развлечение для рабов!

Пагель вдруг решительно встал, протолкался между выстроившимися позади игроками и закурил. Обер-лейтенант фон Штудман, безучастно стоявший у стены, бросил на него быстрый взгляд.

— Вы что ж? Уже кончили?

— Да, — сказал Пагель сердито.

— А как шла игра?

— Средне. — Он несколько раз жадно затянулся, затем спросил: — Пошли?

— Охотно! Глаза бы мои на все это не глядели, — я сейчас вытащу и господина фон Праквица! Он хотел забавы ради посмотреть…

— Забавы ради! Так я жду здесь.

Штудман стал протискиваться между играющими, Пагель занял его место у стены. Юноша устал и обессилел. Таю вот он каким оказался, этот вечер, которого он так ждал, знаменательный вечер, когда в руках у тебя, наконец, крупная сумма и можно ставить как захочется! Но в жизни все бывает наоборот. Сегодня, когда он мог играть сколько душе угодно, именно сегодня у него пропала охота. "То кубка нет у нас, то нет вина", — вспомнилось ему.

Значит, с игрой навсегда покончено, он чувствовал, что никогда уже больше его не потянет к зеленому столу. Он может завтра утром преспокойно уехать с ротмистром в деревню, вероятно, чем-нибудь вроде надсмотрщика над рабами — и ровно ничего он тут в Берлине не упустит. Ровно ничего! Что бы ты ни делал, все одинаково бессмысленно. Поучительно наблюдать, как жизнь растекается между пальцами, словно сама лишает себя смысла и цены, так же как деньги, текущие все более стремительным потоком, сами себя обессмысливают и обесценивают. За один короткий день он утратил мать и Петера — нет, Петру, а теперь и страсть к игре… Пустая никчемная штука… Право, можно бы с таким же успехом прыгнуть с моста под ближайший трамвай — это было бы так же осмысленно и так же бессмысленно, как и все остальное!

Зевнув, он снова закурил.

Пиявка, казалось, только этого и ждала. Она подошла к нему.

— Угостите сигареткой?

Безмолвно протянул ей Пагель пачку сигарет.

— Английские? Нет, не выношу их, они для меня слишком крепкие. А других у вас нет?

Пагель покачал головой, чуть улыбаясь.

— Как это вы можете курить их? Там же опий!

— Чем опий хуже кокаина? — спросил Пагель и вызывающе посмотрел на ее нос. Вероятно, она сегодня не очень нанюхалась, нос еще не побелел. Впрочем, это может быть от пудры, ну конечно, нос напудрен… Он стал разглядывать ее с деловитым спокойным любопытством.

— Кокаин! Вы что же думаете, я нюхаю кокаин?

Отзвуки былой враждебности придали ее голосу резкость, хотя она сейчас изо всех сил старалась ему понравиться и действительно была красива. Фигура высокая, стройная, грудь, открытая глубоким вырезом платья, кажется маленькой и упругой. Только злая она, эта женщина, вот чего нельзя забывать: злая, жадная, ненасытная, скандальная, холодная, кокаинистка. По природе злая — Петер не была злой, или нет, Петра все-таки была злой. Но это не так бросалось в глаза, ей удавалось скрывать свою злость, пока он ее не уличил. Нет, и с Петрой покончено.

— Значит, не нюхаете? А я думал, да! — равнодушно заметил он и стал искать глазами Штудмана. Ему хотелось уйти. Эта статная корова надоела ему до смерти.

— Ну, изредка, — призналась она, — когда очень устану. Но ведь это все равно что пирамидон принять, правда? Пирамидоном тоже можно разрушить организм. У меня была подруга, так она принимала по двадцать порошков в день. И она…

— Хватит, сокровище мое! — прервал ее Пагель. — Не интересуюсь. Разве ты не хочешь игрануть?

Но не так легко было от нее отделаться. И она ничуть не обиделась: она обижалась, только когда ее не замечали.

— А вы уже кончили играть? — спросила она.

— Ну да, всю валюту просадил! Полный банкрот.

— Ври больше, плутишка! — игриво хохотнула она.

Он видел, что она не верит ему. Должно быть, кое-что пронюхала насчет содержимого его карманов, иначе ни за что бы не стала тратить время и любезности на какого-то голодранца в потертом кителе, она же признавала только кавалеров во фраках!

— Сделайте мне одно одолжение! — воскликнула она вдруг. — Поставьте разок за меня!

— Зачем? — спросил он раздраженно. И куда только Штудман провалился! От этой дуры никак не отделаешься. — По-моему, вы и сами играть умеете.

— Вы наверняка принесете мне счастье!

— Возможно. Но я больше не играю.

— О, прошу вас, — хоть раз!

— Вы же слышали, я больше не играю!

— Это правда?

— Правда!

Она засмеялась.

А Пагель раздраженно продолжал:

— Почему вы так глупо смеетесь? Я сказал, что больше не играю!

— Вы — и не играете! Да я скорее поверю…

Она осеклась, в ее голосе вдруг зазвучали ласковые, убеждающие нотки:

— Пойдем, дорогой, поставь разок за меня, я тебя за это приласкаю…

— Покорно благодарю!.. — грубо отрезал Пагель. И, не выдержав, воскликнул: — Господи, неужели я от нее никогда не избавлюсь? Уходите, говорю вам, я больше не играю, я вас вообще не выношу! Противны вы мне!

Она внимательно посмотрела на него:

— Какой ты сейчас душка, мой мальчик, я и не замечала, что ты такой красавчик! Всегда торчишь, как дурак, за зеленым столом! — И затем льстиво добавила: — Пойдем, дорогой! Поставь за меня! Ты принесешь мне счастье!

Пагель отбросил окурок и наклонился к ее лицу.

— Если ты скажешь еще хоть слово, стерва окаянная, я тебе так дам в рожу, что ты…

Он дрожал всем телом от бессмысленной ярости. Ее глаза были совсем близко от его глаз. Тоже карие, они теперь затуманились влагой покорности.

— Что ж, бей! — прошептала она. — Только поставь разок за меня, дуся…

Пагель порывисто отвернулся, стремительно подошел к столу и схватил Штудмана за локоть. Задыхаясь, он спросил:

— Мы идем, или мы не идем?

— Никак не могу оторвать ротмистра от стола! — так же взволнованно прошептал в ответ Штудман. — Вы только посмотрите!

9. РОТМИСТР — УЧЕНИК ПАГЕЛЯ

Крайне неохотно сопровождал ротмистр фон Праквиц бывшего своего портупей-юнкера Пагеля в его таинственном путешествии по ночному Берлину; еще у Люттера и Вегнера он с большим неудовольствием терпел его общество и вызывающую болтовню и никак не мог извинить ему оскорбительное предложение денег. Он находил совершенно неуместным интерес своего друга Штудмана к этому опустившемуся гуляке, богатство которого казалось ротмистру более чем подозрительным. И если поведение юноши во время маленького инцидента с осколком гранаты в битве под Тетельмюнде представлялось фон Штудману хоть и слегка смешным, но, особенно приняв во внимание крайнюю молодость Пагеля, все же геройским, то для фон Праквица смешное всегда перевешивало геройское, — а натура, способная на такие экстравагантности, могла вызвать только недоверие.

Честному ротмистру Иоахиму фон Праквицу лишь экстравагантности других людей казались подозрительными, к своим собственным он относился в высшей степени терпимо. И едва он узнал, что предстоят не мерзкие развлечения с голыми бабами — какой ужас! — но всего лишь игра, вернее говоря, jeu,[5] — в тот же миг полицейские в подбитых гвоздями башмаках утратили всю свою грозность, неосвещенный дом уже казался гостеприимным, стремный юмористической фигурой, а портупей-юнкер Пагель из совратителя и сомнительного субъекта превратился в славного малого и знающего жизнь молодого человека.

И когда ротмистр стоял в маленькой мещанской передней с горами одежды на вешалках, когда бравый усач за складным столиком приветливо спросил: "Не угодно ли фишек, господа?" — и ротмистр, после быстрого, испытующего взгляда, спросил: "В армии служили? А? Где?" — и усач, щелкнув воображаемыми шпорами, ответил: "Так точно! Девятнадцатый саксонский обоз, Лейпциг", — тут ротмистр пришел в отличное настроение и почувствовал себя как дома.

Ни разу мысль о запретности этой игры не омрачила его радужного настроения; с интересом выслушал он пояснения относительно того, сколько сотен и тысяч марок представляет та или иная фишка и как ими пользоваться — в его время играли только на деньги или на визитные карточки с нацарапанной на них суммой. Помни он сейчас еще о Пагеле, он отнесся бы к нему вполне благожелательно. Но ни разу мысль о молодом человеке не пришла ему на ум.

Зато игра и окружавшие стол игроки даже чересчур его занимали. Правда, пришлось с сожалением признать, что публика здесь отнюдь не изысканная, ей далеко до общества, собиравшегося когда-то в офицерских казино мирного времени. Взять хотя бы краснорожего толстяка за столом, раскладывавшего фишки пухлыми пальцами в перстнях, — разве при взгляде на его жирный, в складках затылок можно было усомниться, что это родной брат или родич того самого скотопромышленника из Франкфурта, которого ротмистр к себе на порог не пускал? Впрочем, этот братец тоже не раз надувал ротмистра, франкфуртский, конечно.

Враждебно посмотрел фон Праквиц на толстяка: вот, значит, куда идут неправедно отнятые у землевладельцев доходы — и даже проигрывать этот тип не умеет прилично: он, видимо, боится малейшего проигрыша, хотя проигрыши неизменно следовали за каждой его новой ставкой.

Мешало ротмистру также и множество женщин, теснившихся вокруг стола, ибо, по его мнению, "женщинам тут не место"; «jeu» — занятие чисто мужское, только мужчина способен играть успешно, с достаточным хладнокровием и здравым смыслом. Кроме того, хотя они были и весьма нарядны, но на его вкус несколько экстравагантно одеты, или, вернее, раздеты. Эта манера выставлять для обозрения всем и каждому белоснежные груди в, так сказать, более или менее открытом шелковом футляре, напоминала столь ненавистных ему уличных девок. Разумеется, такого рода женщинам доступ сюда закрыт, но одно напоминание уже было тягостно!

Было все же и приятное. Например, вон тот пожилой бледный господин с необычайно острым носом и моноклем: там, где играл этот господин, где сидел этот господин, где бывал в гостях этот господин, мог бы находиться и ротмистр фон Праквиц.

Любопытно, что сидевшего совсем рядом с ним Пагеля ротмистр просто не увидел, его обычно столь зоркий глаз лишь с трудом замечал людей в поношенном платье.

Что касается рулетки (ротмистр, вежливо поблагодарив, уселся на стул, предложенный ему, казалось, добровольно, а на самом деле лишь по знаку свыше), то сразу ориентироваться в ней было трудновато. Во-первых, игра предоставляла слишком много самых разнообразных возможностей, к тому же все шло с какой-то даже неприличной поспешностью. Едва ротмистр уяснил себе, как распределяются ставки, — и рулетка уже загудела, шарик зажужжал, крупье что-то крикнул, тут фишки посыпались дождем, там они исчезли и мимо, дальше — все вертится, катится, жужжит, кричит, — просто голова идет кругом.

Собственные воспоминания ротмистра о рулетке относились еще к тем давним временам, когда он был лейтенантом. Но его познания в этой области и тогда были довольно скудными, не больше трех-четырех раз играл он в эту игру, ибо рулетка, как игра особенно опасная, была строжайше запрещена, строже, чем все другие азартные забавы. В сущности молодые офицеры играли тогда только в одну азартную игру, называвшуюся "Божье благословение" и считавшуюся относительно безобидной. Все же для тогда еще холостого лейтенанта она превратилась в такую опасность, что после одной, весьма бурной ночи он сломя голову полетел к отцу-генералу, еще более вспыльчивому, чем он. Там он за полчаса узнал, что такое взрыв ярости, лишение наследства и изгнание, но в конце концов оба они, пролив обильные слезы, подписали у какого-то чернявого субъекта кучу векселей, под которые получили достаточно денег, чтобы долг чести был кое-как покрыт. С тех пор ротмистр не играл ни разу.

И вот он сидел теперь у зеленого стола, рассеянно созерцал надписи, созерцал цифры, тихонько побрякивая в кармане фишками и решительно не зная, как ему начать, хотя начать очень хотелось.

Когда Штудман спросил его: "Что ж, Праквиц, ты в самом деле хочешь играть?" — он ответил сердито:

— А ты разве нет? Для чего же мы брали фишки?

И он поставил на красное.

Разумеется, вышло красное. Не успел он опомниться, как горсть фишек с сухим журчаньем упала на его фишки. Несимпатичный крупье, похожий на взъерошенного коршуна, что-то выкрикнул, рулетка снова завертелась. И не успел ротмистр подумать, на что теперь поставить, как решенье уже состоялось.

И опять выпало красное. Теперь перед ним лежала уже целая гора фишек.

Он отодвинулся и, словно просыпаясь, посмотрел кругом. Самым приличным из всех игравших был по-прежнему господин с моноклем. Ротмистр стал следить за длинными, тонкими, слегка отогнутыми на концах пальцами этого господина, которые с невероятной быстротой раскладывали кучки фишек на отдельные цифры и на пересечение клеток. И недолго думая последовал примеру этого господина: тоже стал ставить на числа и на пересечение клеток, причем, из деликатности (чтоб не мешать тому), избегал занятых им клеток.

Снова крупье выкрикнул что-то, снова к некоторым кучкам поставленных ротмистром фишек прибавились новые, тогда как другие кучки исчезали под лопаткой крупье и с легким стуком упали в кошель, висевший на конце стола.

С этой минуты ротмистр сидел как завороженный. Постукивание шарика, выкрики крупье, зеленое сукно с цифрами, надписями, квадратами и прямоугольниками, на которые прихотливым узором ложились разноцветные фишки — все это приковало его к себе. Он забыл обо всем, забыл, где находится и какой уже поздний час. Он уже не вспоминал ни о Штудмане, ни об этом сомнительном портупей-юнкере Пагеле. Нейлоэ не существовало. От него требовалось проворство; его глаз, даже быстрее, чем рука, должен был выискивать свободные клетки, куда можно было бы еще бросить фишки. Надо было быстро собирать выигрыши, решать, какие ставки остаются.

На миг наступил неприятный перерыв, вызванный тем, что у ротмистра, к его изумлению, больше не оказалось фишек. Раздраженно шарил он в карманах пиджака, раздраженно — оттого, что приходилось пропустить одну игру. Причем отсутствие фишек вызвало в нем не мысль о проигрыше, его рассердила только задержка. Слава богу, оказалось, что за ним наблюдают: один из помощников крупье уже держал для него наготове новые. И в полном самозабвении, без всякой мысли о том, что он ведь проиграл здесь почти все бывшие при нем деньги, он вытащил из кармана еще пачку банкнотов и обменял их на костяные фишки.

Вскоре после этой невольной и досадной заминки, в самый разгар игры, возле ротмистра вдруг очутился фон Штудман и шепнул, наклонившись к нему, что Пагель, слава тебе господи, наигрался и собирается уходить.

Разгневанный ротмистр в ответ удивился, какое ему, черт подери, дело до этого молодого человека? Он чувствует себя здесь превосходно и не имеет ни малейшего желания идти домой.

Штудман, крайне изумленный, спросил, действительно ли ротмистр намерен играть?

Фон Праквиц был почти уверен, что ту вон кучку фишек, лежавшую на скрещении клеток 13, 14, 16 и 17, на которую только что пал выигрыш, поставил он, но женская рука, украшенная кольцом с жемчужиной, потянулась и забрала всю кучку себе. Ротмистр встретился взглядом с крупье, спокойно изучавшим его. Весьма раздраженно попросил он Штудмана уйти и оставить его в покое!

Штудман не ответил, и ротмистр продолжал ставить; однако не мог сосредоточиться на игре. Он, не видя, чувствовал, что Штудман стоит позади него и следит за его ставками.

Наконец ротмистр круто обернулся и резко заявил:

— Господин обер-лейтенант, вы не моя нянька!

Это замечание, напомнившее обоим их старые разногласия времен войны, оказало действие. Штудман отвесил очень легкий, снисходительный поклон и отошел.

Когда ротмистр, облегченно вздохнув, снова обратил свой взгляд на зеленое поле, то увидел, что тем временем исчезли и его последние фишки. Он сердито покосился на крупье, и ему почудилось, что тот прячет под взъерошенными усами улыбку. Фон Праквиц открыл запиравшееся двойным запором внутреннее отделение бумажника и извлек оттуда 70 долларов, все свое достояние в валюте. Помощник крупье с невероятной быстротой стал нагромождать перед ним груду за грудой фишки. Ротмистр, не считая, торопливо сунул их в карман. Когда он заметил, что многие взглянули на него испытующе, у него мелькнула смутная мысль: "Что я делаю?"

Но только слова прозвучали в нем, не их смысл. Обилие фишек вернуло ему уверенность в себе, привело в отличное настроение. Он ласково подумал: "Какой он нелепый, этот вечно озабоченный Штудман!" — почти улыбаясь, уселся поудобнее и снова начал ставить.

Однако его хорошее настроение держалось недолго. Все с большим раздражением видел он, как ставка за ставкой исчезает под лопаткой крупье. Фишки уже только изредка сыпались на покрытые его ставками клетки. Все чаще приходилось ему лазить в карман, который уже не был так туго набит. Но его раздражало еще не сознание проигрыша, а непостижимо быстрое течение игры… Ротмистр чувствовал, что близится минута, когда придется встать и прекратить удовольствие, которое он едва успел вкусить. Чем больше ставок, тем больше, казалось ему, должны расти и шансы на выигрыш. Поэтому он все судорожнее разбрасывал свои фишки по всему игорному полю.

— Разве так играют!.. — неодобрительно пробурчал возле него чей-то строгий голос.

— Что? — привскочил ротмистр и возмущенно посмотрел на Пагеля, усевшегося рядом с ним.

Однако сейчас в Пагеле не чувствовалось ни колебаний, ни смущения.

— Нет, так не играют! — повторил он. — Вы же играете против самого себя.

— Что я делаю? — спросил ротмистр, уже готовый окончательно взбеситься и, как перед тем Штудмана, поставить на место и этого молокососа. Но, к его удивлению, столь легко вспыхнувший гнев не разгорался, вместо этого его охватила растерянность, словно он вел себя как неразумный ребенок.

— Если вы ставите одновременно на красное и черное, так вы же не можете выиграть, — укоризненно заметил Пагель. — Выигрывает либо черное, либо красное, оба вместе — никогда.

— А разве я… — растерянно спросил ротмистр и окинул взглядом стол. Но тут лопатка крупье протянулась через стол, и фишки застучали…

— Да берите же! — строго прошептал Пагель. — Вам повезло. Вот это все ваше — и это… и это… Простите, пожалуйста, сударыня, это наша ставка!

Очень взволнованный женский голос что-то проговорил, но Пагель не слушал. Он продолжал командовать, и ротмистр, как дитя, послушно следовал его указаниям.

— Так, а теперь ничего не ставьте, — сначала посмотрим, как пойдет игра. Сколько у вас осталось фишек?.. Этого не хватит для крупной ставки. Подождите, я куплю еще…

— Вы же хотели уйти, Пагель! — раздался наставительный голос несносного гувернера Штудмана.

— Одну минутку, господин Штудман, — возразил Пагель, любезно улыбаясь. — Я только хочу показать господину ротмистру, как надо играть, — вот, пожалуйста, пятьдесят по пятьсот и двадцать по миллиону…

Штудман жестом выразил отчаяние.

— Право же, только минутку, — ласково повторил Пагель. — Поверьте, мне игра не доставляет удовольствия, я не игрок. Только ради ротмистра…

Но фон Штудман уже не слышал его. Он сердито повернулся и отошел.

— Смотрите, господин ротмистр. Сейчас выйдет красное.

Они напряженно ждали.

И вот вышло — красное.

— Если бы мы на него поставили! — жалобно заметил ротмистр.

— Немного терпения! — утешал его Пагель. — Надо сначала посмотреть, в какую сторону бежит заяц. Пока еще ничего определенного сказать нельзя, но очень много вероятия за то, что выиграет черное.

Однако выиграло красное.

— Вот видите! — сказал Пагель торжествующе. — Как хорошо, что мы не поставили! Теперь мы скоро начнем. И вы увидите… В каких-нибудь четверть часа…

Крупье неприметно улыбался. А фон Штудман, сидя в углу, проклинал ту минуту, когда он у Люттера и Вегнера заговорил с Пагелем.