"Скоморохи" - читать интересную книгу автора (Аристов Владимир Павлович)


Глава III

Монах Нифонт ходил по псковской земле и вещал.

Нифонт выбирал день, когда к погостам и селам люди съезжались на торг. Он говорил, что седьмая тысяча лет от сотворения мира уже на исходе и знамения небесные и земные предвещают близкий конец света и воскрешение мертвых, и страшный суд. Рассказывал о святых угодниках, являвшихся ему в сновидениях и вещавших божью волю.

Пахари и посадские, слушая провидца, вспоминали, что и сами видели необычного на небе и на земле. А необычного, такого, чего и деды не помнят, являлось в том году немало.

И прежде бывали затмения солнцу и луне, и звезды хвостатые на небе являлись, теперь же, знамения были такие, о каких никто и не слыхал от дедов.

Перед Петром и Павлом у Княженецкой обители пал с неба в озеро огненный шар, игумен и братия думали — и есть то полынь-звезда, о ней возвещал в откровении Иоанн Богослов. Долго монахи не пили из озера воды, а когда один в хмелю осмелился попробовать, вода оказалась не горькою, как должно было бы быть по Иоаннову пророчеству, а пресной, как и в реке.

Над селом Старопеньем нашла туча темная, ждали поселяне града, а вместо того пошел проливной дождь и с дождем свалились на землю жабы и множество мелкой рыбешки.

В верховье Великой после дождей вода стала красной, как кровь, и было так два дня, пока не просветлела.

Люди говорили о знамениях и покачивали головами, а Нифонт гремел железными веригами и вещал. Он вырядился в рваную монатью, надетую без исподнего прямо на голое тело, растрепывал волосы и бороду, не мылся, мазал грязью грудь и спину, чтобы выглядеть зверовиднее.

У всех еще был в памяти недавний мор, еще многие села и деревни в псковской земле стояли пустыми, и Нифонтовы вещания падали на добрую почву. Люди щедрой рукой давали Нифонту милостыню, от собранного распухала сума, кожаный кишень под монатейкой каждый день тяжелел от денег. Нифонт сеял и тотчас же собирал жатву. Жатва бывала всегда обильной, и того, что Нифонт собирал, хватало бы на целую ораву странников.

Но Нифонт не хотел ни с кем делиться и ходил один.

Скоро объявились и другие старцы-провидцы — Олимпий и Иона Голенькие Ножки. Но ни один из них не умел так закатывать глаза, трясти космами и выкрикивать пророчества, как делал Нифонт, и жатва их была куда меньше того, что перепадало Нифонту. И они смирились и стали довольствоваться крохами, какие им оставлял Нифонт. Там, где он побывал, милостыня была обильнее, чем на новых местах. Нифонт сеял в людских сердцах страх, страх не скоро уходил из сердца, каждый хотел спасти душу, чтобы, когда затрубит труба архангела, призывая живых и мертвых на страшный суд, быть с теми, кому бог велит стать по правую руку. Даже закоренелые скупцы становились щедрыми. Из посеянного Нифонтом собирали жатву и Олимпий и Иона Голенькие Ножки.

Ждан тоже бродил по деревням и селам псковской земли. В воскресенье перед троицыным днем подходил он к селу Суземскому. Село раскинулось у подножия невысокого холма. На макушке холма новая, с шатровыми кровлями, церковь, поставленная в память двенадцати апостолов, поднимала в высь двенадцать деревянных голов. У церкви виднелись дворы церковного причта — два больших поповских, обставленных добротными заметами, и поменьше — дьяконов и пономаря. Внизу полумесяцем подступали к холму дворы пахарей. Дворы ладные, ворота в каждом с кровлями, на кровлях деревянные, затейливо вырезанные петухи с широкими клювами. В селе жили мужики сябры, земля у мужиков своя, купленная, — не то, что у смердов, сидевших на чужой земле, — ни боярину, ни монахам оброка не плати, один над сябрами господин — Псков.

За околицей торговая площадь. На торг съезжались люди из ближних деревень раз в неделю, по воскресениям. На площади было пусто, не видно и у дворов ни души. Ждан удивился, был канун дня троицы, шла неделя русалий. На русалии, с бог знает каких времен, повелось — собирался народ веселиться и провожать русалок.

Ждан шел между дворов, постучал в один — никто не вышел на стук, только за огорожей тявкнул пес и замолчал. Село казалось пустым, будто недавно прошел здесь мор.

Ждан поднялся к храму. Из ворот церковного двора вышел здоровенный человечище, смоляная борода его топорщилась в стороны, недобро повел глазами на гусли, подвешенные у Ждана сбоку, шагнул навстречу, загреб Ждана за ворот дюжей лапищей, прогудел в ухо:

— Бреди, сатана, откуда прибрел.

Ждан перекрутился на месте, едва не вывернул смолянобородому пальцев, тот выпустил ворот, завопил бешено:

— А по-доброму не уйдешь — гусли и все твои бесовские сосуды на голове изломаю!

Человечище лез на Ждана, тыкал перед собой мохнатым кулаком. Ждан, пятясь, прикидывал — как бы изловчиться и треснуть недруга. Откуда-то вывернулся человечек в рваном кафтанце, через плечо болталась на лыке сума, повис у Ждана на локте, зашептал:

— Не вяжись, перехожий человек, с пономарем Ивашкой, не по силе тебе с ним меряться.

Пономарь разом утихомирился, плюнул и крупным шагом заспешил к звоннице. Мужик с сумой потянул Ждана за собою:

— Бредем, молодец, подалее, пономарь сейчас в колокол, к вечерням ударит, попы Родионище и Василище пойдут службу править, увидят тебя — добро, если только гусли изломают, а то и ребра целыми не оставят. У Родионища кулачища по пуду, бычка треснет — с ног валит.

Мужик шел впереди, сильно припадая на ногу, когда отошли далеко от церкви, свернул к старой березе, сел наземь, указал Ждану глазами, чтобы присаживался рядом, стал рассказывать.

На прошлой неделе проходил через село старец Нифонт, вещал о близком преставлении света, стращал мужиков небесными знамениями, толковал о бывшем ему видении: явилась господняя матерь и велела идти в село сказать: суземским мужикам сябрам, чтобы покаялись, грехов на них без числа, а день и час страшного суда близок, затрубит труба архангела — некогда будет и покаяться, так и предстанут в мерзостях и грехах перед господним престолом. Мужики натащили старцу милостыни столько, что тому было с собой не унести; серебро Нифонт оставил себе, а пироги, хлебы, калачи, рыбу и другое — половину отдал суземским попам, половину велел отвезти в город на подворье Живоначального креста в дар попу Мине. Уходя, Нифонт наказал мужикам поститься и говеть всю неделю, в субботу причаститься. После Нифонта подоспел другой старец — Иона Голенькие Ножки, тоже наговорил всего.

Обрядились мужики в чистые рубахи, сидят по избам, дела никакого не делают, со двора выходят только в церковь к поповской службе, ждут, когда затрубит архангел в трубу. О себе рассказал хромой мужик, что зовут его Потаней, прозвищем Кривой, с молодых лет кормится, водя медведей. Русь исходил вдоль и поперек, побывал в Литве, забредал и в немецкие земли, у немцев дивил немецкого князя ученым медведем. Куда только ни попадал — везде был желанным гостем, и сам сыт, и зверь не в обиде, и на дорогу дадут, и накажут, чтобы еще приходил потешить. Под Псковом бывал Потаня и прежде не один раз, помнил — псковские люди всегда были охотниками до всяких игр и позорищ, сейчас будто люди не те стали. Куда ни прийди — только и разговоров, что о небесных знамениях и близком конце света. Не то на игрища и позорища глядеть, — пахать и сеять, и всякое дело делать людям тошно, да и как не будет тошно — каждый день и час жди архангеловой трубы. Увидел Потаня — не прокормит его медведь, и стал прикидываться убогим странником божиим, перехожим каликой. Оставит медведя где-нибудь поблизости на цепи, а сам идет по дворам собирать господним именем даяния, если же где оказывалось, что перехожие странники Нифонт, Олимпий и Иона Голенькие Ножки с попами не успели еще застращать людей — возвращался с медведем.

Сидел Потаня, понурив тронутую сединой бороду, вздыхая толковал, что медвежьим поводчикам и скоморохам пришли совсем худые времена, троицын день на носу, подошло время русальских игрищ, суземские мужики сябры и рады бы игрища играть, живут богато, у каждого и пива, и меда давно наварено, да старцы с попами мужиков застращали, об игрищах те теперь и не думают.

Ждан слушал Потаню, ковырял дорожным посошком землю, на лбу легли складки. Видел — далеко протянул поп Мина загребущие руки, верный у него сеятель и жнец старец Нифонт. Не один Нифонт с Миной жатву собирают, там, где Нифонт побывает, перепадает из посеянного и попам. Ждан думал недолго, встал, складки на лбу разошлись, подмигнул весело новому знакомцу:

— У Нифонта с попами одна погудка, у меня с тобою другая, а чья перегудит — завтра увидим.


Кличка медведя была Безухий. Ухо медведю откусили собаки. Это был матерый и умный зверь, бродивший с Потаней уже целый десяток лет. Он понимал все, что только от него хотел хозяин. Потаня, когда было ему надо, оставлял медведя где-нибудь одного в укромном месте, и Безухий терпеливо ждал хозяина там, где его тот оставлял.

Потаня привел Ждана в покинутую избу у старой смолокурни. Смолокурня стояла от села версты за две, в лесу. Медведь спал у смолокурни. Услыхав голос хозяина, брякнул цепью, поднялся на задние лапы, закивал кудлатой башкой. Потаня вытряхнул из сумы краюхи хлеба, куски пирогов, вяленую рыбу, половину из того, что собрал, кинул медведю.

Ночь Потаня и Ждан переночевали у смолокурни. Утром пошли к селу. Позади вперевалку плелся медведь. Во дворах было тихо и пусто, все от мала до велика ушли в церковь к обедне. Ждан с Потаней остановились на лужке, в стороне от дороги. Безухий сел на задние лапы, поглядывал на хозяина маленькими глазками, ждал, когда велит Потаня начинать потеху.

Ждать пришлось недолго. Из церковных дверей повалил народ. С тех пор, как в селе и ближних деревнях старец Нифонт возвестил о скором конце света и велел мужикам говеть и поститься, храм от народа ломился, попы и дьякон с пономарем едва поспевали таскать ко дворам мехи с калачами, ковригами и пирогами.

Люди проходили мимо Потани и Ждана, и никто не повел на них и глазом. Потаня нетерпеливо переминался с ноги на ногу — не выйдет из Ждановой затеи ничего доброго, куда тогда идти, все в волости будут знать, что не перехожий калика Потаня, а медвежий вожак. Ждан присел на пень, достал из нагуслярья гусли, тронул струны.

Шли мимо люди, одни, услышав гусли и песню, крестились и торопились ко двору, чтобы не прельститься и не впасть в грех, другие, замедлив шаг, украдкой поглядывали на певца и медвежьего вожака. Ждан пел сначала тихо, потом все громче, и люди стали замедлять шаги и останавливаться. Даже самые богобоязненные, спавшие ночью в праздничной рубахе, чтобы не застала архангелова труба врасплох, останавливались и слушали Ждана. Когда собралось довольно народа, Ждан запел уже во всю силу. Он пел о том, как ходила псковская рать к Юрьеву воевать рыцарей. Кончил Ждан песню, и никто уже не помышлял о небесных знамениях и страшном суде, все думали только о храбрых ратных людях, грудью ставших за отчую землю, о пушкаре Плесе, сложившем голову под немецким городком, и славном Путяте.

Ждан увидел — можно теперь начинать и другие песни, те, какие веселят человеческие сердца. И когда запел Ждан веселую скоморошину, даже самые хмурые постники, успевшие от поста нажить на щеках провалы, улыбались. Кончил Ждан скоморошину, и Потаня велел медведю начинать потеху:

— Эй, Безухий, покажи добрым людям, как ребята горох воруют!

Медведь пополз на брюхе, загребая перед собою лапами. Потом Потаня велел Безухому показать, как поп Иван идет к заутрене, и медведь, покряхтывая, топтался на месте и переступал с лапы на лапу. Говельщики мужики и бабы едва крепились, чтобы не прыснуть со смеха.

А Потаня выкрикивал:

— А теперь, Безухий, покажи добрым людям, как поп Иван с казной обратно домой от заутрени ко двору гонит, а дьякон его не догонит.

Медведь опустился на четыре лапы, бегал вокруг Потани, вертел головой, оглядывался и жалобно повизгивал.

Не заметили говельщики, как подобрался настоящий поп Родионище, старший над всеми попами в Суземской волости, и стал, схоронившись за березкой. Пока показывал Безухий, как дети горох воруют, Родионище молчал, когда же дошло до поповского племени, не вытерпел, выскочил, стал проталкиваться сквозь толпу, тыкал, не разбирая, кого кулаком, кого посохом. Мужики и женки от него шарахались. Родионище стал перед потешниками ударил посохом, на полчетверти вогнал его в землю, рявкнул так, что ближние мужики прянули назад:

— Эй, вы, сквернословцы, дружки сатаны…

Медведь поднял лапу, глухо рыкнул. Ждан, как будто речь вовсе не о нем с Потаней шла, сказал:

— Отойди, поп, зверь ладанного духа не любит. На прошлой неделе вздумал поп Никита вот этак же, по-твоему, лаяться — сожрал его зверь до косточки и скуфьи не оставил.

Родионище побагровел, выворотил глаза. Медведь распялил пасть и рыкнул во весь медвежий голос.

Поп прянул назад, увидел, что с потешниками не сладить ни бранью, ни посохом, стал увещевать мужиков и баб:

— Бегите потех хульных и песен бесовских, закрывайте очи на игры сатанинские. В потехах и играх великая дьяволу радость. Забыли — времена какие грядут, седьмая тысяча лет на исходе, не весте ни дня ни часа, когда господь призовет на страшный суд. Какие бесоугодники станут скоморохов слушать и на глумотворцев глядеть, отыдут на плач вечный, вкупе с прелестниками гореть будут во аде, в огне неугасимом.

Мужики и женки потупили головы, кое-кто сокрушенно вздохнул: «Ой, и силен бес, молишься-молишься — от поклонов на лбу шишки, постишься только и видишь квас да редьку, а захочет бес прельстить — так и молитва не в защиту».

Приходил старец-провидец Нифонт, корил суземских сябров грехами. От рассказов старца, как являлась ему матерь божия и горько плакалась на грехи мужиков, женки в голос ревели. Вспоминали люди Нифонта, вздыхали, уходить все же никто не уходил.

Поп Родионище в гневе был на руку скор, с грешниками слов тратить не любил, больше поучал не словами, а посохом по спине, мужики думали — не миновать и потешникам отведать поповского посоха. Поп опять стал подступать к Ждану и Потане:

— На сем свете сеете, бесоугодники, тернии, смех и глумление, на том пожнете слезы и рыдания, повесят вас бесы за пуп на крюке железном и мучиться так вам довеку.

Поп корил потешников и сам все больше разъярялся от своих слов, подступая ближе, гудел:

— Горе вам, прелестники, соблазняющие малых сих…

Замахнулся посохом, хотел ударить Потаню, вместо же того со всего маху огрел Безухого, примостившегося у Потаниных ног… Медведь заревел страшно, вскинулся на задние лапы. Поп Родионище побелел, выронил посох, шарахнулся прямо на людей, сбил с ног двух женок, зацепился за одну ногой, полетел и сам кувырком. Мужики и женки покатились от смеха. Хохотали, схватившись за бока, забыв и видения старца-провидца, и поповы поучения и близкое преставление света. Поп Родионище сидел на земле, сопел, потирая ушибленный лоб. Потаня припустил цепь, как будто не было силы удержать Безухого. Ждан подскочил к попу, приподнял, поставил на ноги, подталкивая в спину, говорил:

— Уходи, попище, бога ради, говорю тебе, уходи, не любит зверь ладанного духа, сорвется с цепи.

Поп Родионище, прихрамывая и несусветно лая потешников и мужиков, поплелся ко двору.

Ждан играл веселые песни, а медведь плясал и показывал потехи. Мужики слушали Ждана, смотрели на медвежьи потехи, совсем забыли и старца Нифонта, и то, что на исходе седьмая тысяча лет, и не сегодня-завтра придется предстать на страшный суд.


В той же волости, за березовым леском от Суземского, стояло село Моховое. Село было небольшое, жили в селе, как и в Суземском, мужики сябры.

Ждан вырядился в Потанин каличий кафтан, растрепал волосы и бороду, перекинул через плечо странническую суму, в суму положил гусли, стал — ни дать, ни взять — странничек, убогий человек. Рано утром отправились они вдвоем с Потаней и медведем к Моховому. Потаня остался с Безухим на перелеске, Ждан присел под липой близ церкви.

После обедни из церкви стал выходить народ. Люди подходили к Ждану, чтобы послушать — не станет ли чего говорить странник. Ждан молчал и ждал, пока соберется побольше народа. Прошел мимо ко двору поп. За плечами у попа виднелся мешок, туго набитый калачами и пирогами. Ждан шагнул к попу, склонил голову:

— Благослови, отец, православным людям вещать.

Поп в ответ повел бородой, руки были заняты: «Во имя отца и сына…». Знал — от странниковых вещаний убытку не будет, еще крепче прилепятся люди сердцем к храму, еще больше станет перепадать в мешок пирогов и калачей. Ждан дождался, пока поп ушел далеко, тогда он снял колпак, закатил глаза, как делал Нифонт, и тем же голосом со слезой, каким вещал старец, стал говорить:

— Люди добрые, седьмая тысяча лет, как свет стоит на исходе. Не ведает никто ни дня, ни часа, когда ангелы затрубят в трубы. Не ведает, какая выпадет ему судьбина, куда доведется идти — к праведным в рай, или в ад к грешникам, — и что суждено — веселие или огонь и плач вечный.

Мужики, потупив глаза, покорно вздыхали. Какая-то женка в высоченной кике тихонько вполголоса завыла.

— Люди добрые! Чем помянете житье свое горькое, когда станут вас бесы на том свете в котлах смоляных жечь и крючьями драть и всякими муками лютыми мучить? Пошто нудите тело свое постом и сердце печалью? Или пусты клети и нет во дворах ни овцы, ни птицы, что одной редькой да толокном брюхо набиваете? Или некому потешить вас игрой и пляской, что хоронитесь во дворах, будто мыши в норах? Или забыли, что время подошло играть русалии, как от дедов и прадедов на Руси ведется? Вкинут вас бесы в омут огненный и не будет там ни яства сладкого, ни пива хмельного, ни веселия. И станете тогда вы скорбеть и плакать и говорить: «Была еда добрая, а редькой и толокном брюхо набивал, наварил пива хмельного, а пил воду, приходил веселый молодец скоморошенек, а я не веселился».

Мужики, молодые женки и старухи перестали вздыхать, выпучив глаза смотрели на странника. Женка в высокой кике как раскрыла рот, чтобы заголосить уже во весь голос, примолкла, так и стояла с открытым ртом. И голосом и видом походил Ждан на Нифонта, сразу думали люди — еще одного старца бог принес, а тут вдруг такое. Поняв, к чему клонит странник речь, заулыбались.

Ждан говорил:

— И станет ваша скорбь мукой еще горшей, чем все муки бесовские, и ни крючья, ни смола огненная той скорби не одолеют.

Мужики несмело заговорили:

— Перехожий человек правду молвит: на сем свете только и радости, что хмельного попить и поесть сладко да повеселиться.

— В рай дорога одним монахам да попам прямая, да князьям еще, за каких попы умолят.

— Пахарю дорога одна — в пекло.

Ждан вытащил из страннической сумы гусли, заиграл. Из-за леса тотчас вывернулся Потаня с медведем. Ждан проиграл веселую, и лица у сябров совсем просветлели. Когда же Безухий стал показывать, как поп домой с калачами бежит, мужики, женки, девки и старухи, давно отвыкшие смеяться, покатились от хохота.

Вприпрыжку подбежал сухонький человечек, личико малое, благообразное, на бледных щеках тощие кустики рыжеватых волосков, из-под куцего кафтанишка видны тонкие голые ножки, сбоку у человечка висела пустая сума. Человечек подскочил к Ждану, по-комариному пискнул:

— Бе-е-си!..

Рыжий мужик взял тонконогого человечка за плечи, отвел в сторону, ласковым голосом сказал:

— Не кидайся, Голенькие Ножки. Чули православные старца Нифонта, и тебя чули, а теперь хотят веселых молодцов послушать. Нифонт да ты муки адовы сулили, а эти людям сердца потешают, чья погудка лучше — рассудим сами…

Иона Голенькие Ножки опустился на траву, от злости и обиды всхлипнул. Шел он по свежим следам старца Нифонта, всюду после Нифонтовых вещаний люди были щедрыми, ублажали странника милостыней, авось зачтется на страшном суде, вчера же в Суземках перепали Ионе совсем крохи. Голенькие Ножки попробовал припугнуть одного мужика по-нифонтову: — «Седьмая тысяча лет на исходе, о душе помысли», — тот в ответ махнул рукой: «Бреди себе поздорову, много вас тут странных шатается, на всех не напасешь».

Удивился Иона Голенькие Ножки и другому: Нифонт и попы заповедали людям говеть и поститься, вместо же того во всех дворах бабы пекли и жарили, точно готовились к великому дню — пасхе. От девки выведал Иона Голенькие Ножки — печеное и жареное готовят бабы к бесовскому празднику русалий. Иона направил путь в Моховое, увидев Ждана и Потаню, потешавших сябров, понял, кто всему виною.

Сидел Иона Голенькие Ножки на траве, всхлипывал, размазывал по личику слезы, видел — и в Моховом не многим поживишься. Нифонту хорошо — успел собрать жатву, перепало, должно быть, и попу кое-что, а ему если и перепадет, так самая малость, чуть-чуть поклевать. А серебра — и деньги одной у сябров теперь не выудишь.

Люди, нахохотавшись, стали расходиться по дворам. Все зазывали к себе наперебой Ждана и Потаню и сулились угостить веселых молодцов на славу. Только Иону Голенькие Ножки никто не звал.

Русальные игрища — проводы русалок — бывали за неделю до петровских заговен. Провожать русалок повелось с незапамятных времен, столетние старики не могли сказать, откуда и с каких времен такое пошло, знали одно — проводы надо справлять честь честью, чтобы не разобидеть водяных жительниц, иначе не дадут русалки житья людям. Но мало кто вспоминал о нечистой водяной силе, пахари после весенней страды рады были игрищу, можно было и хмельного хлебнуть и повеселить душу.

В первый день игрищ Ждан с Потаней пришли в село Суземы. На лужку уже ждали ряженые парни в овчинах, вывороченных волосом наружу, у одних были приклеены к подбородку длинные льняные бороды, у других на лице козлиные и овечьи хари из луба. Двое ряженых держали на плечах русалку — длинный мех, набитый соломой. На тряпошной голове русалки виднелся кокошник, позади свисал до земли льняной хвост. Девушки в венках из травы и полевых цветов помахивали зелеными ветками березы.

Ряженые завидели Ждана, — закричали, чтобы играл он провожальную. С песней и шутками русалку повели мимо дворов к реке. Впереди шли Ждан с Потаней и медведь. Ждан играл на гуслях, ряженые и девушки пели провожальную песню, а медведь становился на задние лапы, кряхтел, переваливался через голову.

Русалку водили от двора ко двору, хозяева выходили за ворота, желали русалке счастливого пути, ряженым давали пирогов. Встретив русалку, люди шли за ряжеными, и напрасно в этот день пономарь до крови набивал себе веревкой ладони, колотил на церковной звоннице в колокола — приплелось в храм только трое старух. Зато луг у реки цвел девичьими и бабьими сарафанами, белел множеством рубах пахарей. Девушки водили вокруг русалки хороводы, а парни миловались с душеньками при всем честном народе, хороших целовали дважды, пригожих семь раз и даже самым некрасивым перепадало по разу.

Игрище у реки на лугу тянулось весь день. Мужики и женки, парни и молодые девки пировали вокруг расставленных на земле жбанов и сулей с питьем. Выпили все припасенное к игрищу пиво и мед, съели печеное и жареное. Когда разобрал всех хмель, плясали и стар и млад, а Ждан играл им на гуслях. Так было до вечера. Закатилось солнце, и пали на землю светлые сумерки. Люди окружили соломенное чучело. Девки и парни шли впереди, опять пели провожальную песню и плясали. Русалку притащили к реке, бросили в воду, и все желали соломенному чучелу счастливого пути.

А поп Родионище и поп Василище с дьяконом и пономарем всем причтом стояли на пригорке, выкрикивали мужикам укорительные слова, сулили им жестокие муки на том свете.

Но их никто не слушал. Никогда не бывало в селе на русалиях такого веселья, как в этот раз. Седьмая тысяча лет от сотворения мира была на исходе, и мужики веселились досыта, чтобы, когда затрубит труба архангела и черти поволокут в ад грешную душу, не пожалела бы душенька, что мало пила и ела на земле и мало веселилась.

Утром Потаня и Ждан ушли из Суземы. Они шли по следам старца Нифонта, переходили из села в село, из деревни в деревню. Нифонт сеял в человеческих сердцах страх. Приходили Ждан и Потаня — и там, где Нифонт сеял печаль и вздохи, всходили песни, пляски и веселье. А посеянное Нифонтом засыхало на корню.


Ждан и Потаня подходили к селу Бережня. За Потаней, побрякивая цепью, переваливался Безухий.

Было время цветения льна. Над голубыми полями носились, догоняя друг друга, мотыльки. На изгородях, разгораживающих поля, воробьи вели веселую возню. Небо было такое же голубое, как и цветы льна на полях, и все кругом казалось тоже голубым и веселым.

У околицы кругом стоял народ. Издали завидев людей, Ждан и Потаня подумали, что собрались, должно быть, пахари водить хоровод, и удивились, так как никакого праздника в тот день не было. Медведь, завидев людей, довольно заворчал и замотал башкой, знал зверь — где много людей, там велит хозяин показывать потехи, а где потехи, там люди для косолапого гостя ни пирога, ни калачей не пожалеют.

Когда Ждан с Потаней подошли ближе, разглядели — собрались люди не хоровода ради. Мужиков виднелось немного, зато густо цвели в толпе расписные кокошники, цветные девичьи повязки и высились рогатые бабьи кики. В кругу чернела свеже вырытая канава. По сторонам канавы стояли друг против друга две женки. Одна полнотелая, большеглазая, с вздернутыми высоко бровями, другая долговязая и сухопарая, с мертвым, желтым лицом. Впереди девок и женок стоял ветхий старичонок, постукивая посохом, покрикивал, чтобы не влезали в круг. Ждан спросил старика, ради чего собрались люди. Старичонок вскинул на Ждана пегие брови, сердито буркнул:

— Открой глаза, женки на поле бьются…

Разглядев однако, что Ждан не своей волости, а перехожий человек и, должно быть, издалека, стал растолковывать. Большеглазой, полнотелой женки имя Маврушка, за веселый же нрав прозвали Смеянкой, другая — Феодора, обе вдовки. Еще было при старых посадниках, ходили бережнянские мужики-земцы с псковской ратью воевать немцев. Одни сложили головы на ратном поле, к другим прицепилась моровая язва и схоронили их на чужбине. Совсем немногие мужики вернулись из похода домой, обезлюдела волость — ни пахать, ни сеять оказалось некому. Стали девки и бабы сами справлять всякое мужичье дело, они и пашут, они и сеют, и жатву убирают. Вдовка Феодора взяла во двор косноязыкого парня-наймита Петрушку, а Смеянка парня переманила к себе. Феодора била судье челом, чтобы рассудил судья ее со Смеянкой, жаловалась: Смеянка наймита не работы и помощи ради сманила, а для блудного дела. Судья с волостными стариками, сколько ни бился, толком разобрать ничего не мог, вдовки такое друг на дружку несли, только слушай. Смеянка твердила, что Феодора с наймитом давно блудит, а ушел парень от Феодоры со двора того, что по скупости своей морила его хозяйка голодом, а ей, Смеянке, без наймита — хоть ложись да помирай, ребят малолеток трое, старух две, да слепой свекор, работница же она на всех одна.

Судья и волостные старики решили положиться в деле на божью волю, присудили вдовкам биться на поле. Чем вдовкам биться, судьи долго не думали. Мужикам положено стоять в поле с мечом или ослопом, вдовки к ратному оружию и ослопу были не привычны, да и дело того не стоило, чтобы лить кровь. Сделали, как повелось исстари, с тех пор, как судной грамотой не велено было женкам ставить на поле за себя наймитов, а биться самим, — поставили вдовок у канавы, какая перетянет противницу — за той и правда.

Близко к вдовкам стоял судья, и волостные старики, глядели, чтобы вдовки тягались по-честному, глаз друг дружке не драли, лица не царапали.

Старичонок, рассказавший обо всем Ждану, показал ему и Петрушку-наймита, из-за него вдовки тягались. Он стоял в стороне, щуплый, узкоплечий, с носом пуговкой, переминался с ноги на ногу, растерянно хлопал белесыми глазами.

Ждан покачал головой: «Ну и ну!» Подумал, что в волости парней и мужиков вовсе мало, если из-за такого сморчка вышли вдовки тягаться.

Долговязая Феодора все норовила запустить руки Смеянке в волосы. Та откидывалась назад, вертелась — и Феодора, сколько ни тянулась, дотянуться к волосам не могла. Несколько раз схватывалась Феодора со Смеянкой за руки, тянули каждая противницу в свою сторону и ни одна не могла перетянуть. Девки и женки нетерпеливо переглядывались, встряхивали кокошниками и кивали. Багроволикая, приземистая женка, Феодорина благожелательница, крикнула, подбодряя подружку. Судья и волостные старики, все трое, повернули к ней головы, замахали руками, бойкую женку тотчас же затолкли назад.

Вдовки скоро упарились. У Феодоры желтое лицо стало багровым, у Смеянки из-под повязки выступили на лоб капельки пота. Обе дышали тяжело, но ни одна не хотела уступить другой по своей воле.

Так долго топтались они друг против дружки. Девки и женки стали уже перешептываться, — должно быть, ни одной другую не одолеть, так и разойдутся ни с чем. Может быть, так и случилось бы, не ухвати Смеянка противницу за сарафан. Сарафан на Феодоре был ветховатый, треснул от плеча до пояса. Феодора не взвидела света, откуда только у сухопарой вдовки взялась сила, сгребла противницу обеими руками за волоса, тряхнула, словно котенка. Опять выскочила наперед бойкая женка, выкликнула насмешливо:

— Подавайся, Смеянка, по рукам, легче будет волосам!

Феодора встряхнула Смеянку еще раз, дернула, сволокла в канаву. Судья ступил вперед шаг, стукнул о землю посохом:

— Буде!

Волостные старики за ним повторили:

— Буде!

Судья велел Феодоре и Смеянке стать перед собой и волостными стариками. Смеянка собрала растрепавшиеся волосы, завязала повязкой, стояла понурившись, на ресницах блистали слезинки. Ждану сделалось жаль незадачливую вдовку. Феодора водила вокруг глазами, зло подмигивала: «Что, взяла?». Судья выпятил живот, важным голосом выговорил:

— За Феодорой правда. Наймиту Петрушке быть на твоем, Феодора, дворе по-прежнему. А тебе, Смеянка, заплатить просудные пошлины судье — алтын с деньгой.

Феодора поклонилась судье и старикам, шагнула к щуплому парню, сурово свела на переносице брови:

— Слыхал, Петрушка, суд? Бреди ко двору.

Парень шмыгнул носом, лениво переставляя ноги, побрел. Потянулись ко дворам и женки с девками и немногие мужики. Ждан подошел к Смеянке. Она сидела на земле и, прикрыв рукавом лицо, тихонько голосила, как голосят над покойником бабы-плакальщицы, заводя плач:

— Ой, кто же меня, вдовку бездольную, пожалеет!..

— Ой, нет у меня милого дружка, оборонушки!..

Ждан тронул вдовку за плечо. Плечо было округлое и точно налитое. Смеянка подняла голову, повела на Ждана светлыми глазами и заголосила уже во весь голос:

— Ой, нет у меня милого дружка, оборонушки!..

Ждан звонко шлепнул вдовку по широкой спине:

— Не веди, стану я тебе обороной…


Думал Ждан жить на вдовкином дворе недолго, пособит Смеянке, управиться с работой, обмолотит рожь, подправит избу и пойдет дальше своей дорогой.

Случилось по-другому. Вдовка сказалась ласковой, нравом кроткой, сердцем привязчивой. Остался Ждан у вдовки — и сам не знает, то ли дружком, то ли хозяином.

Отошла страда, осень вызолотила лес и зажгла на рябине огненные ягоды, солнце по утрам вставало в тумане тусклое и непроспавшееся, иней не сходил до полудня, давно уже улетели журавли, холодные листодеры сорвали с деревьев последнюю листву, а Ждан все еще оставался в Бережне. Поганя три недели ждал друга, бродил по ближним деревням, потом махнул рукою, не стал ждать, увидел — крепко приколдовала Смеянка мужика, и ушел куда глаза глядят, сказал: к зиме, когда замерзнут болота, будет пробираться в Новгород.

Зиму Ждан перезимовал в Бережне. Смеянка в нем не чаяла души. Поп Тимоха вначале косился на вдовку, встречая, корил: «Ой, Смеянка, в грехе живешь». Перед святками, когда ходят попы собирать с мужиков зимнюю дань, дала Смеянка попу Тимохе вместо деньги целую копейку да в придачу к хлебу насовала в мешок калачей и пирогов, просила помолиться за грешную ее душеньку. С тех пор перестал поп Тимоха корить Смеянку грехом. Селяне грех Смеянке в вину не ставили. Не только вдовки, но не редкостью было — и девки в Бережнянской волости жили с милыми дружками невенчанными. Мор опустошил дворы и каждый родившийся младенец был в редкость. Бабы завидовали Смеянке; когда, бывало, собирались у колодезного журавля, судачили: «Высудила Феодора у Смеянки наймита, а ей и горюшка мало, ворона упустила — сокол в силок попался». Другие хитро подмигивали — была бы постелюшка, а милый будет.

О песнях и играх Ждан теперь не думал, мысли были такие же, как у каждого мужика-пахаря: хватит ли в яме до весны зерна, отчего буланый сено плохо ест. Казалось ему — век был он пахарем. Гусли как сунул еще с лета в чулан, так и не притронулся к ним за всю зиму.

Пришла весна с голубыми днями и светлыми, до полуночи зорями. Как-то поправлял Ждан в поле повалившуюся изгородь. День был ясный и теплый. Жаворонки звенели на все лады. Сверкали под весенним солнцем тучные зеленя. По межам и обочинам троп, между молодой травой голубели нежные незабудки. Ждан с работой управился быстро, от весеннего тепла его разморило. Он кинул на землю кафтан, лег и долго смотрел в небо. Казалось ему, что вот так же лежал он когда-то и смотрел, и небо было такое же голубое, и жаворонки звенели, и так же пахло молодой зеленью и непросохшей землей. Силился он вспомнить, когда это было, может быть, когда еще был совсем малым ребятенком в Суходреве, а может, и где-нибудь в другом месте, так и задремал, не вспомнив.

Проснулся Ждан от чужого голоса. Шагах в пяти от него, протянув ноги, сидел незнакомый мужик и, раскачиваясь, тянул песню. Пел он тихо, но Ждан разобрал слова:

…Ой, как зачиналася каменна Москва, Всему люду христианскому на радость, на спасение…

Ждан закрыл глаза и не шевелился. Мужик допел песню до конца. Песня была та самая, какую сложил Ждан и в первый раз пел, когда тягался в Москве с Якушкой Соловьем перед боярином Басенком. Мужик сидел боком, Ждану была видна только его сутулая спина, клок бороды. Передохнув, он опять запел вполголоса:

А было то во Смоленце городе, Против бережка было днепровского…

Мужик пел еще, и из песен еще две были сложенные Жданом. Ждану показалось: и солнце светит ярче, и жаворонки заливаются звонче, и трава зеленее. Давно он уже не поет песен, а люди их подхватили, далеко разнесли по русской земле. Ждан приподнялся. Мужик медленно повернул к нему голову. Лицо у него было худое, восковое, такое бывает у хворого, редкая борода завивалась колечками, глаза голубели васильками. Мужик усмехнулся доброй улыбкой и ласковым голосом выговорил:

— Не гневайся, сердешный, разбудил я тебя от сна, такой у меня обычай — как присяду отдохнуть, так и песню затяну, с песней живу, с песней и умру. Одна беда — голосом я слаб, людям петь немочен, себя только и потешаю.

Ждану хотелось узнать, от кого перенял он песни, вместо того спросил:

— Издалека ли да далеко ли бредешь, перехожий человек?

Мужик приподнялся, придвинулся к Ждану ближе:

— Земли истоптал я, соколик, много, две зимы в Новгороде зимовал, а теперь бреду, куда очи глядят.

Мужик потянул рукав рубахи, руки у него не было до самого локтя.

— Видал, голубь, каков из меня господу и людям работник? Калика я перехожая.

Рассказал странник: вышел он из Новгорода с другим перехожим каликой, в пути дружок умер, а он бредет теперь в Псков. Ждан спросил:

— Песни у кого перенял?

Калика закатил глаза и вздохнул:

— Хороши мои песни? А перенял их от доброго человека — скоморошка, ночевали вместе в избе. Скоморох весь вечер людям песни играл, я и перенял. Прозвища и имени своего скоморошек не сказал. Одно знаю: в Новгороде скоморошек бывал, в Литву захаживал, из города Смоленца едва унес ноги. А расспросить было мне недосуг. Так и разбрелись каждый своим путем, на песни я памятлив, раз услышу — слово в слово запомню.

Калика был словоохотливый, говорил без умолку.

— Скоморошек тот калач тертый: Русь всю не один раз из края в край прошел, и лиха всякого хлебнул вдоволь. От ратных князя Шемяки натерпелся. Били его ратные палицами, до смерти не убили, а памятку навек оставили, от боя глаз один как мертвый стал. Все скоморошек людям рассказывал, а я чул.

У Ждана перехватило дыхание. «Один глаз мертвый… Упадыш!» Схватил калику за руку:

— Имя, прозвище того скомороха?..

Калика блеснул зубами, коротко усмехнулся:

— Я же тебе, соколик, говорил — имени-прозвища своего скоморошек не сказал, а люди не пытали.

Ждан выпустил руку калики. Упадыш? Однако сейчас же подумал: «Откуда Упадышу быть, одни теперь косточки Упадышевы на чужбине тлеют».

Калика оглядел его васильковыми глазами:

— Или скоморошек тот — дружок тебе, или недруг?

А Ждан думал: «Кому же такие песни петь как не Упадышу, и глаз мертвый… Может, зря в Смоленске наговорил тогда посадский, будто Упадыша удавили на дворе у наместника, и поп панихиду по живому пел?»

Ночевал калика в селе, утром ушел своей дорогой, ушел — и прежнего покоя у Ждана как не бывало. Недавно всякое дело делал он с шуточкой, с веселым словцом, теперь ходил задумчивый, Смеянка за день не дождется от него слова, редко-редко улыбнется. Смеянка, глядя на богоданного дружка, только вздыхала. Стала она подолгу простаивать на коленях перед образом, била головой в земляной пол, просила:

— Муж мой Онцыфор в великий мор помер, не отнимай у меня, боженька, Жданушку, оглянись на меня, вдовку бедную…

Старая Орина, Смеянкина мать, сказала, что порчу на Ждана, должно быть, напустила Феодора со зла и зависти. Смеянка пошла в ближний починок к бабе ведунье, просила дать наговорного зелья. Стояла Смеянка в темной избушке, повторяла за ведуньей наговор:

— Заговариваю я, раба божия Мавруша, милого, своего дружка Жданушку, от мужика ведуна, от ворона воркуна, от бабы ведуньи, от старца и старицы, от посхимника и посхимницы. А кто из злых людей моего Жданушку обморочит, и околдует, и испортит, у того бы глаза на затылок выворотило, а моему милому дружку здраву быть и тоски-печали на сердце не класть.

Дала ведунья Смеянке наговорной травы, велела сыпать по щепоте в еду, сказала, что грусть-кручину снимет со Ждана словно рукой и сердцем прилепится он к Смеянке крепче венчанного мужа.

Однако ни ведуньин наговор, ни наговорная трава не помогли. Смеянка от горя даже в теле спала. Раз среди ночи разбудил ее Ждан, шепотом спросил:

— Чуешь?

Смеянка прислушалась — ничего, только Машутка с Дарьицей сонно дышат на полатях да всхрапывает старуха.

А Ждан опять:

— Чуешь, кличет меня?

Смеянке стало страшно:

— Да кто кличет, окстись, голубок!

— Он кличет, Упадыш…

В другую ночь опять так же. Но голос у Ждана был не испуганный, как прошлую ночь, а радостный:

— Чуешь, кличет, — жив Упадыш!

— Никто не кличет, примерещилось, соколик.

Ждан взял руку Смеянки, приложил к своей груди.

— Тут вот в сердце кличет он, Упадыш…

Сколько ни расспрашивала Смеянка, ничего больше не могла от дружка узнать. Ходила она еще раз к ведунье, от ведуньи к попу. Поп сказал, что Ждана мучают ночные бесы — Еменко и Ереско, пожурил вдовку, но не с гневом (Смеянка принесла попу куру, два калача и деньгу), а легонько, поучая: «Ой, женка, где грех блудный, там и бесам радость». Велел Ждану быть в воскресенье в церкви, — отпоет молебен об отогнании бесов и спрыснет иорданской водой.

Воскресенья однако Ждан не дождался, в субботу поднялся чуть свет, вышел из избы, постоял у порога, буланый, узнав его, тихо заржал, в хлеву хрюкнул боровок, в закуте проблеяла овца. Ждан кинул буланому сена, похлопал по сытой холке, вздохнул: «Не бывать, видно, тебе, Ждан, пахарем. А чем бы не пахарь? Да видно, какая наречена человеку судьбина, ни пеши ее не обойти, ни конем объехать. Одному нарекла судьбина за сохой ходить, другому — бродить по земле век с гуслями и людей песней потешать».

Ждан вернулся в избу, прошел в чулан, достал с полки гусли, сдул насевшую пыль, сунул в холщовую суму, сунул еще в суму краюшку хлеба. Смеянка спала, раскинувшись на лавке. Ждан приоткрыл оконце (старуха Оринка и весной и летом оконце на ночь плотно закрывала, чтобы не влезла в избу нечистая сила), подошел к лавке. Смеянка заворочалась, откинула овчину, которой прикрывалась на ночь, хрипловатым от сна голосом проворковала: «Жданушко…». Сверкнула голыми руками: «Поднялся сам, ай опять кто ночью кликал?»

Ждан склонился над лавкой, тихо выговорил:

— Кликал! Нет моей мочи. Не поминай лихом. Смеянушка…

Обнял, поцеловал в горячие губы, у самого что-то сжало горло и больно щипало глаза. Смеянка разглядела у Ждана нагуслярье с гуслями, поняла: уходит мил-дружок, приникла к Жданову лицу щекой.

— Жданушко, на кого ж ты меня покидаешь? Или не ласкова я была, или лицом не красна, или телом немощна? Пошто же стала не люба?

Всхлипнула, затряслась от плача. Ждан погладил распустившиеся Смеянкины волосы, тихо выговорил:

— Люба! Упадыш меня кличет. Не все я песни сыграл, много еще в сердце осталось. И не будет мне покоя, пока люди всех песен тех не услышат…


У села Липки кончалась псковская земля, земля святой Троицы. За темноводной речкой Безымянкой вздымались глухие леса и без краю на десятки верст лежали болота — владения господина Великого Новгорода, земли святой Софии.

Дорога пролегала мимо Липок, но ездили здесь только зимой, когда мороз сковывал болота, летом пробираться лесными тропами было сущей мукой. В Липках Ждан пробыл две недели, поджидая — не подвернется ли попутчик. Приходилось или пускаться в путь одному, или ждать зимы, когда потянутся с обозами купцы.

Липовские мужики пугали Ждана трудной дорогой и множеством зверья. Путник отыскался нежданно — плотник Микоша Лапа. Славился Микоша великим уменьем рубить церкви и хоромы, прибрел он из Новгорода, узнав, что в псковской земле нужда в умелых плотниках. В трех волостях ставил Микоша с подручными артельными мужиками церкви, у другого бы было в кишене полно, у Микоши много из заработанных денег проходило между пальцами. Соскучился Микоша по родному Новгороду, надумал возвращаться домой, не ожидая зимы.

До ближней деревни Микоша с Жданом добрались к вечеру, путь был не трудный, тропа приметна хорошо, через болота кинуты кладины — сучковатые бревна. Дальше пошло хуже, тропа приметна едва, кладок нет, а если есть, так совсем ушли в болото. Деревеньки — один двор — стоят друг от друга далеко. На третий день пути до жилья не добрались и заночевали в лесу. Микоша высек огня, распалил из сушняка костер, так ночь и прокоротали. Волки подходили близко, их приходилось отгонять, кидая головни. От Болотной сырости ломило кости, лесная мошкара тучами звенела над головой, забивалась в нос. И еще брели день через непроходимые чащи. В ином месте сосны повалились одна на другую, переплелись гнилыми ветвями, поросли густо мхом, вздымается такая гора — и некуда податься ее обойти. Над головой мозглые сумерки, редко-редко, отражаясь на верхушке сосны, блеснет золотом солнечный луч или высоко-высоко проглянет голубой клок неба. Кажется, в таких чащобах одному только лесному хозяину, мишке косолапому да нечисти лесной, лешакам, и жить. А глядь — меж мшистыми стволами посветлело, покажется полянка, на полянке тын, по тыну вьется хмель, за тыном зеленеет ячмень, тут же приземистая, из толстых бревен, изба.

Раз увидели поляну, на поляне раскиданная огорожа, среди лесной поросли виднелись редкие колоски ячменя. От избы остался один сруб. Перестанет земля давать хозяину урожай, — кинет мужик двор, перейдет на новое место, выпалит среди лесной глухомани поляну, засеет ячменем или рожью, будет сидеть лет десяток на одном месте, пока не оскудеет совсем щедрая на урожаи лесная земля, а потом подастся на новое место. Сухари, какие путники прихватили с собой, они скоро приели, в лесных деревнях люди на хлеб были не щедры, приходилось Микоше и Ждану больше пробавляться ягодами, малиной и земляникой. Более всего досаждала им мошкара. У Ждана от укусов лицо вспухло и посинело; Микоша, хотя и самому ему было не легче, над ним посмеивался: «Пока до Новгорода, скоморошек, доберешься, кровью изойдешь, забудешь, как и песни играть».

На одиннадцатый день пути Ждан и Микоша добрались до Боровщинского погоста. С трех сторон высоченной церкви, рубленной в пять ярусов, со множеством куполов, раскидано было десятка полтора дворов. На площади перед церковью стояли три амбара и несколько лавчонок, кое-как прикрытых тесом. Два раза в неделю — по средам и воскресеньям — в Боровщинском бывали торжки. На торжок съезжались мужики из полутора сотен приписанных к погосту деревень.

Ждан и Микоша пришли во вторник. Торговая площадь пустовала, амбары и лавки закрыты на засовы, у каждого амбара деревянный замок. Торговали в одной только лавке, стояла она при самой дороге. В лавке всего товару на пять алтын: две пары рукавиц, меховой колпак, две пары гарусных чулок. На скамейке клевал носом хозяин лавки, старик с клокастой бородой, одетый в потертый кафтанец. Множество мух вилось около, садилось торговану на лицо и колпак.

Старик расцепил веки, отогнал надоевших мух, увидев путников, закивал головой, повеселел, видно, что торговли никакой нет, а сидел он у лавки от скуки. Торгован расспрашивал, откуда путники пожаловали, узнав в Ждане по гуслям скомороха, сказал, что веселые молодцы забредают часто и ватагами и в одиночку, но такого, какой забрел на фоминой неделе, не слыхал: «Скоморошек тот старый, и глаз один мертвый, и голосом слаб, а за гусли возьмется — у мертвого сердце взыграет».

Ждан подумал «Упадыш!» Спросил, какие песни скоморох пел, велик ли ростом и еще раз подумал: «Упадыш». Знал теперь наверное — жив еще старый атаман и напрасно наплели люди, будто удавили его на дворе у пана наместника. А торгован говорил:

— То, что скоморошек в песне пел, то, сдается, не за горами. Поднялась Москва каменная одним на радость, другим на погибель. Силен стал великий князь Иван, который год дани не дает хану, а у хана нет прежней мочи. Братья тож все из Ивановских рук не выходят. Да что братья — и Рязань, и Тверь, и Псков перед Иваном головы клонят, один Великий Новгород, как и встарь было, по-прежнему себе господин и государь.

Микоша удало тряхнул головой, весело сказал:

— Как был, так и будет Великий Новгород себе и господином и государем до скончания века. Не бывало такого, чтобы новгородцы перед кем-нибудь головы клонили…

Старик покосился на Микошу и вздохнул:

— Неохота клонить, да по силе-мочи на свете все дается. Недавно я из Новгорода воротился, такого навидался — очи бы не глядели.

Торгован махнул рукой и заговорил с горечью:

— Не то у судей и у посадников, и у самого владыки правды не сыщешь. Кто кого сможет, тот того и гложет. У кого кишень тугой, за тем и правда. Бояре, очи жаждущие, совсем олютели. Мало им отчин в Заволочье и у Студеного моря, — угодья, какие за своеземцами и черными мужиками, к рукам прибирают, а Гаврило Иванович да Арбузеев с самим великим князем задираются, посылают своих людей в порубежные волости, какие за Москвой еще с князя Василия, а их люди берут с мужиков Дань.

Ерошил торгован бороду, вздыхал, толковал, что не ждать Великому Новгороду добра от боярских затей, но видно было, что чего-то не договаривает.

Ждан и Микоша дождались воскресенья, торгового дня. На торг съехались мужики со всего погоста, приволоклись они на волокушах, летом по болотам и пням в телеге не пробраться. Ждан бродил с гуслями по торгу, играл песни и прислушивался — не услышит ли что-нибудь об Упадыше.


Где пешком, где на волокуше, телеге или в челне пробирались Ждан и Микоша к Ильменю. Леса поредели, погосты и деревни попадались чаше, деревни были большие, встречались — в три и четыре двора. На шестой день, как вышли из Боровщинского погоста, увидели они озеро. День был пасмурный, свежий ветер вздымал и гнал к берегу оловянные волны. Голые по пояс мужики выволакивали на песок набитые мелкой рыбой длинные мрежи. На воде качались рыбачьи ладьи, волны, набегая, приподнимали их, били в смоленые днища.

К вечеру ветер разыгрался не на шутку. Ждан с Микошей ночевали в избе старика Евлога Васильевича. Потрескивала в светлице лучина, старик с сыновьями чинил прохудившиеся мрежи, с полатей свешивались головы Евлогиевых внуков, бабы — три невестки, две дочки и сама старуха — сучили пряжу. За стенами избы бесился ветер, выло и грохотало волнами озеро. Евлог, склонив над мрежами бороду, певучим голосом рассказывал про новгородского гостя Садко.

Залучил поддонный царь богатого купчину к себе на морское дно и велел ему потешить себя на гуслях. Купец был мастер играть, стал тешить водяного царя игрой, и такая была в его гуслях сила, что не вытерпел хмурый водяник — пустился плясать и скакать. От пляса водяного царя волны по морю пошли выше избы и кораблей потонуло без числа. Сломал тогда Садко гусли, не стал больше играть, как ни просил его водяник. Обманул хитрый Садко водяного царя, сказал — надо ему на Русь сходить, гусли починить. Ушел Садко, да только его водяной и видел. Воротился Садко в Новгород, поставил храм, нанял попов, велел им молебны править, рад был, что вернулся из подводного царства целехонек. Когда то было, никто не знает, может, и сто, может, и триста лет назад.

Ждан не спускал с рассказчика глаз. А старик вспоминал то, чего не сказал сразу: как хотел поддонный царь женить гостя на водяной царевне, и как корабельщики метали жребий, кого кидать в море, чтобы умилостивить водяного царя, и как воротился Садко с золотой казной.

Когда улеглись и лучина догорела, Ждан долго не мог заснуть. Лежал он на лавке, уставившись в темноту открытыми глазами, с печи и палатей несся разноголосый храп, тонко выкрикивали со сна Евлогиевы внуки, а за бревенчатыми стенами выл ветер, и волны тяжело ударялись в близкий берег. В вое и реве чудились Ждану голоса корабельщиков и гусли удалого новгородского купца. Может быть, так же ревело море, когда потешал Садко водяного царя. Слова привычно рождались на языке и складывались в песню, заснул Ждан, и все чудился ему Садко.

Встало солнце, прыснуло розоватыми лучами, золотом озарило и верхушки елей, и тесовые крыши высоких рыбачьих изб, Евлог Васильевич с сыновьями налаживал у берега ладью, собирался плыть рыбалить; Ждан помогал рыбакам, и оттого, что утро было тихое и солнечное и ночью слова ладно ложились в песню, на сердце у него было легко. Знал — найдет он Упадыша и будут они вместе ходить по земле и играть песни.

В этот день Микоша и Ждан разбрелись в разные стороны. Микоша отплыл с рыбаками в Новгород, Ждан двинулся берегом озера. От рыбаков он узнал, что скоморох с мертвым глазом недавно играл недалеко в приозерном селе. Он узнал его прозвище — Упадыш.


Ждан бродил по прибрежным селам, деревням и погостам. Упадыш был где-то близко. Ждан нападал на его след и опять терял. Он то подходил совсем близко к Новгороду, то забирал в сторону, или возвращался на старые места. Так пробродил Ждан за Упадышем все лето.

Пахари уже собрали с полей жатву, скудную на болотистой земле господина Великого Новгорода, и уже выходили заклинать жнивья от нечистой силы. Выйдет хозяин на вечерней заре, станет посреди жнивья, поклонится на восход солнца, покличет: «Мать сыра-земля, уйми ты всякую гадину нечистую от приворота, оборота и лихого дела!»; поклонится на заход: «Мать сыра-земля, поглоти ты силу нечистую в бездны кипучие, в смолы горючие!»; повернется на полдень: «Мать сыра-земля, утоли ты воды буйные со ненастьем!»; и на север: «Мать сыра-земля, уйми ты ветры полуночные со тучами, отгони морозы со метелями!»

Прокликает пахарь, плеснет в каждую сторону из глиняного кувшина конопляного масла, чтобы умилостивить землю-кормилицу, покрестится и идет ко двору.

Ждан видел, как пахари заклинали жнивья, думал не раз — скудная у господина Новгорода земля-кормилица, сидят пахари среди болот и лесов, соберут зерно сам-три и рады. На такую землю, сколько масла ни лей, сколько ни бормочи заклятия, — не умилостивить.

Уже рябины полыхали огненными ягодами, уже зябкие ветры с Шелони осыпали с деревьев мертвый лист, а Ждан все бродил, то нападая, то теряя след Упадыша.

Под Семена Летопроводца пришел Ждан в село Горюничи. От села до Новгорода было рукой подать. Село — одиннадцать дворов — лепилось у берега озера. В избах нигде не видно было огня. В канун Семена Летопроводца, под новый год, люди гасили огни, печей не топили, с нового года надо было добывать новый огонь.

От хозяина двора, где заночевал, узнал Ждан, что стоит село на земле боярина Микулы Маркича. Хозяин хоть и не из знатного рода — богатства у него побольше, чем у иного родовитого новгородского боярина, у которого прадеды и деды из рода в род сидели в степенных посадниках. И земли, и рыбные ловли чуть не до самой Волхов-реки — все его, Микулы Маркича. Узнал еще Ждан, что завтра у Микулы Маркича на дворе постриг — пришло время сажать на коня сына, всем мужикам надо быть на бояриновом дворе с подарками. «А ты, перехожий человек, поспел ко времени, и боярин и боярыня до скоморошьей игры охотники».

Ждан поднялся с хозяевами чуть свет. На Семена Летопроводца у каждого хозяина дела хватит, старикам — тереть сухие поленья, добывать новогоднего огня, девкам — проводить лето, похоронить мух и тараканов, кто поставил новую избу — когда же и перебраться в новое жилье, как не на семенов день. И дедушка-домовой на Летопроводца ласков и сразу переберется со старого места, как только позовут его в новую избу.

Ждан пошел к бояринову двору. Ворота на двор распахнуты. Прямо от ворот, в глубь двора, высятся хоромы. Перед крыльцом уже стояли мужики-пахари и рыбаки с женками и домочадцами, ждали, когда поп кончит служить в хоромах молебен и хозяин с хозяйкой и гостями выйдут на крыльцо и выведут младенца. У конюшни конюх держал под уздцы вороного конька. Конь перебирал ногами и позвякивал серебряной сбруей.

Топоча сапогами, сбежал по крутой лесенке домовый холоп, поставил на крыльце низкую скамью. Следом стали спускаться по лесенке званые гости, кум с кумой и хозяин с хозяйкой. Боярыня вела за руку младенца. На младенце белая рубашонка, подпоясанная алым, в серебре, пояском, светлые волосенки причесаны один к одному. Ждан увидел боярыню и замер: «Незлоба!». Вспомнилась купальская ночь у Горбатой могилы и жаркий девичий шепот: «Жданушко, ласковый…». Да полно, не померещилась ли скомороху в важной и осанистой жене Микулы Маркича ласковая Незлоба? Нет, она! А может, не она? Точно вчера это было: и купальская ночь, и костры у Горбатой могилы, и луна над ручьем. Она. И лицо, и высокие брови все те же, и глаза синие-пресиние с темными ресницами.

Боярыня стала на крыльце рядом с хозяином, на закланявшихся мужиков только повела глазами. Стояла важная, чуть откинув назад голову, на дорогой, малинового бархата, шапке матово отсвечивало жемчужное шитье, синяя шуба по борту и рукавам тоже густо усажена жемчугом.

Кума взяла младенца под руки, приподняла, поставила на скамью. Кум размашисто осенил себя крестом, лязгнул ножницами, отхватил на белокурой головке клок волос, выстриг гуменцо. Кума убрала щепоть волос в шелковую ладанку, с поклоном подала хозяйке. Конюший слуга подвел коня. Микула Маркич, держа младенца перед собою, снес с крыльца, посадил верхом. Мальчонок цепко впился ручонками в конскую гриву, хлопнул ладошкой, пискнул: «Но!». Гости заулыбались, закивали головами:

— Знатный у тебя, Микула Маркич, сынок!

— Хоть меч да щит подавай!

— Послужит в ратном деле господину Новгороду…

Кум взял коня под уздцы, медленно повел вокруг двора, а Микула Маркич поддерживал сына, чтобы не свалился. Шагал рядом с вороным, высокий и плечистый, на смуглом лице румянец, темная борода едва припорошена сединой, ступал гордо. Видно было — радуется тому, что говорят гости и о сыне.

Боярыня хозяйка и гости стояли на крыльце, женщины шептались и говорили, что такого сына дай бог каждой, только три года минуло, а на коне сидит цепко — и пятигодовому бы впору. Кума беспокойно вертела головой — у хозяина с хозяйкой дочерей две, а сынок один-единственный, не затесалась бы среди гостей какая дурноглазая. Посмотрит такая на младенца, подумает злое — пропал младенец, зачахнет от злого женского глаза. А случится такое — пойдут слухи: кума-де младенца не уберегла.

Кум трижды провел коня вокруг двора под самым тыном. Микула Маркич поставил сына опять на лавку. На крыльцо, по-одному, с женками, поднимались мужики, клали перед хозяином и хозяйкой подарки: меха лисьи, меха куньи, трубки полотна, кувшины с маслом, желали младенцу и хозяину с хозяйкой долгой жизни.

Дворовые холопы выкатили из погреба две бочки, одну, большую, с пивом, другую, поменьше с медом, вытащили во двор столы, навалили всякой снеди: вяленой рыбы, пирогов, хлеба, жареной яловичины. До сумерек пили и ели мужики на хозяиновом дворе, и Ждан играл песни. Знатных гостей Микула Маркич потчевал с боярыней в хоромах. Ждан все ждал, когда позовут его играть в хоромы. Но его не позвали. От мужиков узнал он имя и отчество боярыни хозяйки — Олена Никитишна. Микула Маркич у нее второй муж. Первого, купчину, схоронила давно. Родом не новгородская, вывез ее покойный муж, купчина, откуда-то из московской земли. А один старый пахарь знал даже, что когда была боярыня девкой, прозвище ей было — Незлоба. Да и когда была за мужем купцом, тоже так, по-старому, звали. Оленой Никитишной стала зваться, оставшись вдовкой. А люди, какие знали хозяйку прежде, зовут боярыню по-старому — Незлобой.