"Сильные мести не жаждут" - читать интересную книгу автора (Бедзик Юрий Дмитриевич)

7

Прошло пять дней, как в Ставках появились первые советские солдаты. Однако в селе уже успели сложить не лишенную правдоподобия легенду. Рассказывали, будто однажды вечером, с наступлением темноты, кто-то постучал в окно одной из хат, что на околице. На стук вышел парнишка лет четырнадцати. У крыльца стояли мужчина и женщина — молодые, с небольшими, но тяжелыми холщовыми котомками за спинами.

— Нельзя ли у вас переночевать? — обратился к пареньку мужчина.

— А вы откуда?

— Корсуньские. Солью промышляем, меняем на хлеб, на сало, на картошку. За ночлег тоже солью заплатим.

Мальчик посмотрел на пришельцев с явной неприязнью: «Шляются тут всякие. Небось за щепотку соли целый каравай потребуют. Спекулянты! — Однако тут же решил: — Если дадут соли, пусть ночуют, места не пролежат». Неприязнь сменилась чувством жалости к соляным торговцам. Нелегкий ведь у них промысел: попробуй походи в стужу, в слякоть из села в село, да еще с такой ношей на плечах!

— Заходьте в хату, — пригласил мальчонка. — Насчет ночевки мамка придет скажет, она скоро вернется, а вы пока обогрейтесь и обсушитесь малость.

Он проводил гостей в горницу.

— Сидайте, — предложил, — отдыхайте, а я борща вам налью. Проголодались небось?

Отошел к печке, застучал мисками, ложками.

А «торговцы солью» при свете каганца увидели на стене среди семейных фотографий портрет советского командира: в петлицах довоенные кубари, на голове фуражка со звездой. Сразу смекнули: в этой избе, видать, живут добрые люди, поэтому нечего ломать комедию. И тогда «баба» стянула с себя юбку, скинула с головы платок, расправила плечи. Смотри, дескать, парень, кто мы есть на самом деле, да не робей! Мы особые соленосы, и соль у нас дюже колючая — смертью пахнет… Перед-оторопевшим пареньком вместо жены и мужа стояли советские солдаты, скупо улыбаясь, тая в глазах тревогу.

Вскоре вернулась хозяйка. «Неужели наши пришли?» — всплеснула она руками. Потом засуетилась возле печи, стала готовить ужин. Вытирая радостные слезы, спросила, не останутся ли дорогие гости ночевать, но те отказались: «Не время спать, мамаша, дел много!»

Это были разведчики. Паренек тайком провел их по селу, показал, где стоят немецкие интенданты, в какой хате отсыпается их начальник. Все было взято разведчиками на заметку. А для надежности они решили прихватить с собой «языка» — немецкого интендантского офицера. Застали его в постели, заткнули кляпом рот, связали руки и увели.

Следующий день прошел в тревоге и неведении. Немецкая хозяйственная команда, что располагалась на колхозном дворе, к вечеру драпанула из села, оставив после себя подводу без одного колеса и битюга-тяжеловоза с вывихнутой ногой, который дремал у колодца, беззаботно помахивая куцым хвостом. Двое полицаев удрали еще раньше. Все насторожилось, замерло в ожидании.

Ночью в село без боя вошли советские танки и стрелковые подразделения. Радости ставичан не было предела. В избах началась веселая суматоха: кто резал кур, кто разводил за клуней костер, смолил чудом уцелевшего поросенка. В глазах у девчат — хмельной блеск: свои пришли, родные! Конец вражьей неволе!

Не успели, однако, молодицы расшуровать в печах огонь, не успели утомленные, иззябшие солдаты просушить мокрые шинели и портянки, как на восточной околице, со стороны Корсуньского шоссе, заговорили вражеские пулеметы, Опять немцы!

Весь следующий день советский полк отражал контратаки противника. Правда, контратаковали немцы осторожно, будто с оглядкой, — видно, только прощупывали нашу оборону, но уже чувствовалось: нелегкая судьба ждет ставичан.

* * *

Максим торопливо шагал по сельской улице, шагал прямо по грязи, не выбирая дороги. Он ничего не замечал вокруг: ни людей, изредка встречавшихся ему, ни притихших за тынами опаленных ветрами тополей, ни набухших водой прудов. В его душе еще теплилась надежда. Может быть, отец жив и уже вернулся домой? Может, случилось чудо, и Павел тоже не погиб, выжил?

На огороде взметнул землю разорвавшийся снаряд. Всполошенные куры, махая крыльями, с шумом выскочили со двора на улицу прямо под ноги Зажуре. Над местом взрыва поднялся сизый дым, перемешанный с пухом и перьями. Ударило снова, теперь где-то дальше, за прудом. Послышался детский плач, тоскливый и жалкий. Максим ускорил шаг.

«Веселое начало! — горько усмехнулся он. — А завтра, если бельгиец сказал правду, будет еще горячее. Возможно, немцы тут и попытаются прорваться к Лысянке».

Он остановился у неглубокой колдобины. На ее дне в грязи белела затоптанная, измятая сапогами и колесами тряпка, расшитая по белому красными цветами. Беззащитные, всеми забытые красные цветы! А может, кровь? Цветы как кровь, и кровь как цветы!.. Он постоял, равнодушно посмотрел, пошел дальше.

«На смену цивилизации приходит необузданная сила», — сказал Леопольд Ренн. Вася Станчик убил двух немцев. Дети побратались со смертью. В глазах Васи ненависть и темнота. Может быть, в моих глазах такая же темнота?..»

— Товарищ капитан! Вы не знаете, где третья рота? Максим обернулся на голос. Под хатами на узенькой стежке остановилась небольшая колонна новобранцев, одетых по-домашнему: кто в полушубке, кто в пальто, кто в сапогах, а некоторые в чунях. У всех за плечами винтовки. К Зажуре подъехал верховой на низенькой мохнатой лошади монгольской породы.

— Вероятно, там, за высотой, у дороги, — неуверенно пожал плечами Максим.

Колонна двинулась к шоссе. Зажура долго смотрел ей вслед. И чем дальше она отходила, тем тяжелее становилось у него на сердце.

«Генерал сказал — поднимай село на оборону, на помощь войскам, а меня тянет домой. Ну и защитник!.. Хотя у каждого свое. Больше болит то, что ближе…»

Улица свернула вниз, к плотине. Вот и пруд. Знакомые места! Зажура подошел к самому берегу. На противоположной стороне, между ольхами, вился крутой подъем, с которого в детстве Максим вместе с соседскими ребятишками не раз съезжал на санях и ледянках. Увидел настил из досок. Там он сидел по утрам с удочкой, закутавшись в старое отцовское пальто; в раннюю пору на воде всегда было тихо, пруд еще сонно парил, только в камышах надоедливо квакали лягушки.

Эта мирная картина родного села так разволновала его, что он невольно остановился у плотины.

Возможно, так и стоял бы в тоскливой задумчивости, но тут в небе послышался надсадный, вибрирующий гул. Инстинктивно пригнув голову, Максим перебежал плотину и только потом глянул вверх: немецкие бомбардировщики вытягивались кильватером для пикирования. Натренированным глазом Зажура определил: бомбы упадут на шоссе — возможно, там, куда только что прошла колонна новобранцев.

Он видел, как «юнкерсы», сваливаясь на левое крыло, круто опускались вниз, как от их туловищ острыми, черными каплями отделялись бомбы. Всем своим существом Максим чувствовал, как вздрагивала и колыхалась от взрывов земля. А «юнкерсы», выходя из пике, снова возвращались и снова поливали шоссе черным, грохочущим дождем.

Когда бомбардировщики ушли на запад, на какое-то мгновение наступила звенящая тишина, тягостная и прозрачная. На околице села, близ шоссе, взметнулись пожары, загорелись два или три дома. В серое небо сквозь влажную ясность дня потянулись клубы черного дыма. Над крышами сельских изб, над сиротливо-оголенными тополями заполыхали красные языки огня.

Тополя! Неизменные, молчаливые стражи человеческих жилищ! Летом они щедро рассеивают по ветру снежно-белый пух, в зимнюю пору уныло звенят иззябшими ветвями. Зажура любил их. Они всегда были с ним рядом, где бы он ни находился, всегда возникали перед его взором во всей пышной, манящей красе. Даже во Франции, в туманной Бретани, увидев их издалека, он вспомнил отчий дом. Они трепетали листьями, покрывались серебристой зыбью, блестели на солнце, как во время штиля блестят бесконечные воды Атлантики. Изредка над ними пролетали немецкие самолеты, пролетали высоко в небе и казались маленькими, словно игрушечными, беззлобно-далекими. Не самолеты, а комочки гула, материализованные сгустки удивительного, нереального страшилища, имя которому — война.

Мэр Лориана, добродушный старик с белыми кисточками бровей над темными провалами глаз, удивился, когда Зажура спросил его, почему французские зенитные батареи не открывают огня по вражеским разведчикам, почему небо Франции отдано на откуп бошам.

«Вы забываете, мосье, что мы живем в век цивилизации, — снисходительно скривил губы старый радикал. — Война с немцами идет там, на линии Мажино, на фронте, а тут — глубокий тыл. Немецкая авиация строго придерживается Гаагских законов. Уверяю вас, международное право защитит нас надежнее, чем самые мощные зенитные системы».

«Извините, мосье! — попробовал возразить ему молодой советский лейтенант. — Вы забываете о Мадриде и Варшаве. Кому не известно, что немцы слишком вольно толкуют Гаагские соглашения…»

«О нет! — с добродушной, отеческой улыбкой отвечал мэр. — Настоящая война — это война в рамках законности. Разумеется, возможны отдельные эксцессы: недисциплинированность некоторых солдат или младших офицеров может иногда приводить к нарушению правопорядка. Но мы верим в цивилизацию и современный дух Германии».

«Там жгут книги, мосье, совершают надругательства над мировой культурой!»

«Война и политика — разные вещи, мосье».

«Но ведь и Франция начала эту войну по политическим соображениям, во имя справедливости, чтобы помочь своему союзнику — Польше».

Мэру скучно было спорить о войне. И некогда. Стояла ужасная жара. В уютном ресторане его ждал обед с шефом английской туристской фирмы, с которым предстояло обсудить детали будущего курортного сезона. Старый радикал-социалист не терял надежды, что «законная» война быстро кончится и на пляжах Лориана вновь появятся расфранченные, скучающие бездельники из-за Ла-Манша.

Где он сейчас, этот доверчивый, педантичный мэр со своими наивными иллюзиями? Может, все еще слоняется по безлюдным пляжам Бретани? А может, брошенный в застенки гестапо, посылает проклятия богу, так безжалостно обманувшему старика в его лучших надеждах?

В те летние дни сорокового года в Берлине еще не был окончательно разработан зловещий план «Барбаросса». Нацистские генералы все еще обсуждали детали. Однако на оперативных картах германского генерального штаба были уже вычерчены синие стрелы, направленные на Париж и туманную Англию. Пройдет еще год, и желтые тучи пыли от немецких танков поднимутся над просторами Ливии, лязг их гусениц докатится до Волги. И тогда фельдмаршал Кейтель поставит свою по-канцелярски строгую подпись под приказом о расстреле военнопленных: «Принимая во внимание неподготовленность имперских служб к принятию больших масс живой силы противника…» Формулировки будут четко и логично обоснованы, в каждом слове будет звучать властность и «государственная законность».

О старый, наивный мэр Лориана! Он не мог или просто не хотел верить в возможность появления таких «государственных» рескриптов. Он не считал нужным даже думать о том, что Кейтель «именем тысячелетней империи» введет в действие самое черное беззаконие века. У старого радикала были собственные иллюзии, и расстаться с ними ему было так же трудно, как с жизнью.

* * *

Изба Зажур, старая и ветхая, с темной соломенной крышей и маленькими окнами, ютилась в стороне от главной улицы. Во дворе, за полуистлевшим забором, Максим увидел санитарную машину с большим красным крестом по белому кругу. Из дверей хаты санитары вынесли раненого, положили в кузов.

«Уж не медсанбат ли тут разместился?» — подумал он невольно и вдруг увидел на крылечке мать.

— Мама! — почему-то тихо, почти шепотом произнес он. Не услышала. Высокая, статная степнячка, в платке и мужском полушубке, она что-то строго внушала стоявшему рядом солдату-санитару.

— Мама! — окликнул Максим чуть громче.

Она медленно обернулась на знакомый голос. Ее лицо побледнело, в глубоких, темных глазах мелькнул испуг. Не поверила сразу. Кто это? Крикнул «мама», а сам стоит у ворот, будто чужой.

Зажура быстро подошел к крыльцу. Мать протянула к нему руки, взяла за плечи, внимательно осмотрела с головы до ног и молча, словно теряя сознание, прижалась головой к его груди. Сердце Максима сжалось от боли.

Он чувствовал, как жадно она целует его сухими губами, как ощупывает пальцами лицо, шею, влажную шинель, но сам еще никак не мог рассмотреть ее.

— Максим, сынок! Чуяло мое сердце, что увижу тебя. — Она на самом деле ослабла, еле держалась на ногах. — Пойдем присядем, сынок! У нас тут со вчерашнего дня медсанбат стоит. Теперь вот собираются переезжать. Чего только я не нагляделась за ночь! Видела смерть, увечья, нечеловеческие муки. Все, чему я когда-то учила вас, детей, за одну ночь точно померкло. И когда все это кончится? Вот и ты, Максим, пришел весь в бинтах. В шею или в плечо ранен?

— Ничего, мама. Уже проходит.

— Крови, наверно, много потерял? Бледный какой и худой — ни лица, ни виду.

Пошли к завалинке. Мать посадила сына рядом с собой, и он теперь мог спокойно рассмотреть ее. Мать все такая же. Свела колени вместе. Руки худые, изможденные, в синеватых прожилках. Нисколько не изменилась. И пожалуй, не изменится. Всегда они для нас остаются такими, наши мамы. И мы для них остаемся до старости детьми.

— У Петренков тоже санбат, — вновь заговорила она, смахивая слезы. — Полная изба раненых. Ты скажи мне, сынок, я ведь кое-что смыслю в этом… Неужели везде так много гибнет людей? Одни на поле боя расстаются с жизнью, а другие тут, в медсанбате, или в госпитале умирают от ран. Вон, видишь седоусого доктора, что хлопочет возле машины? Он говорит, лекарств, бинтов не хватает. Как же так? Выходит, наши союзники и воевать по-настоящему не воюют, и даже лекарствами помочь не хотят.

— На войне всякое, мама, бывает, — попытался отговориться Максим.

— Ой, сынок, жаль людей. Больше все молодые. И ведь часто умирают из-за горячности, не берегут себя, на шальную пулю лезут. А пуля, она знает свое дело.

— В бою, мама, иначе нельзя. Пули и осколки там не мечены. А я давно заметил, мама, — пуля труса ищет. Смелость лучше оберегает от пуль и снарядов, чем излишняя осторожность, тем более трусость.

— Это я понимаю, сынок, сердцем понимаю, — от пули не спрячешься, не убежишь. А вот нагляделась сегодня ночью на раненых — жутко стало. — Она виновато посмотрела на свои изъеденные мылом, стертые до крови руки — видно, перестирала целый ворох белья за ночь, потом торопливо поднялась: — Заговорила я тебя, а ты, наверное, голодный. Я что-нибудь сготовлю, посиди пока.

— Нет, нет, мама, не нужно, — преувеличенно бодрым голосом отозвался Максим, удерживая мать за руку. — Мы тут, недалеко, возле леса закусили. Ты лучше отдохни, посиди со мной.

Им было трудно разговаривать. Мать ждала, что он спросит об отце, о брате, и он знал, что терзает душу матери. Оба, как могли, оттягивали ту неизбежную минуту, когда будут произнесены имена дорогих им людей. Максим отважился первым:

— Я все знаю, мама.

Она прикусила нижнюю губу, быстро закивала головой, точно подтверждая случившееся и молча соглашаясь с сыном. В ее строгих, полных слез глазах мелькнуло что-то суровое и далекое.

К ним подошел высокий седоусый военврач, тихим голосом отозвал мать в сторону. Она посмотрела на него отсутствующим взглядом, устало-строгая пошла к сараю. Остановилась, обернулась к Максиму:

— Ты подожди, сынок! Я сейчас.

Он молча кивнул. Не было мыслей. Ничего не было.

Вспомнилось детство. Мать любила сидеть на этой завалинке. Возвращаясь ив школы — она всю жизнь учительствовала в младших классах, — проверяла здесь ученические тетради либо перед сумерками, когда стекла маленьких окон горели пожаром, а на стенах лежал розовый отблеск зари, лущила фасоль. И он, Максим, часто помогал ей в этом нехитром занятии. И тишина стояла тогда вокруг невероятная. Из дома на крыльцо вышел раненый солдат, окинул близоруким взглядом двор и заковылял к санитарной машине. Потом в дверях появился степенный пожилой солдат-санитар, держа в руках ручки носилок. За ним проплыли носилки. Зажура увидел на них прикрытый серым солдатским одеялом труп и услышал, как другой санитар, державший носилки сзади, спросил у пожилого:

— Лука, ты достал вторую лопату? Будем копать вдвоем, а то целый час провозимся.

Они понесли свою ношу в сад. Вероятно, там находилось медсанбатовское кладбище. В такт шагам санитаров мерно покачивалась голова мертвого.

Мать вернулась немного успокоенной. Максим понял: она бралась за любую работу, лишь бы не оставаться наедине со своим горем. И тогда Максим подумал, что, пока у нее во дворе шумно, пока суетятся тут эти трудяги-санитары, хлопают дверью, толкаются, переругиваются между собой, я у нее все время требуют то ведерко, то лопату, то старое рядно, то еще что-нибудь очень нужное, она может кое-как перебиваться в заботах. Но, не дай бог, загрустит в одиночестве.

— Мне пора. Я пойду, мама, — поднялся Максим навстречу матерп.

— Ты скоро придешь? — спросила она, провожая его до ворот. Хотела еще что-то сказать, да побоялась вконец растравить себе душу. — Смотри… не долго там. Я приготовлю ужин.

— Мне нужно к командиру полка, — пояснил Максим, останавливаясь возле ворот. Придержал здоровой рукой мать за локоть: — Мама, может, тут бой будет, ты побереги себя, а то не ровен час… — Говорил медленно, старался подбирать слова, чтобы не напугать ее. — Я думаю, лучше, если ты уйдешь сегодня на Антоновский хутор, к тетке Марине.

— А ты останешься здесь? Раненный, с больной рукой? Глаза матери смотрели на него с таким испугом, что он на мгновение смутился: может, сказал что-то не так?

Все-таки пора идти. Усилившаяся за селом стрельба настораживала Максима. Мать молча продолжала смотреть на него глазами, полными мольбы.

И тут будто что дернул его за язык:

— Я приду не один, мама. Я приду с Зосей.

Знал, что мать не любит Зосю. Но ведь то было давно. Неужели они до сих пор не помирились? Неужели между ними по-прежнему вражда?

В глазах матери мелькнуло холодное отчуждение, Максим уловил его.

Мать смотрела строго и вопросительно. Он должен сказать ей правду. А в чем она, правда? Желание во что бы то ни стало увидеть Зосю не оставляло его ни на минуту. Он верил, что помирит мать с любимой.

— Мама, мне говорили, она в селе.

— А где ж ей быть? И зачем она тебе, сынок?

— Она моя жена.

Из груди матери вырвался тяжкий вздох.

— Иди, Максим, иди. И знай, не жена она тебе, не жена. Слышишь? «Немецкая овчарка», вот она кто. — В глазах гнев и неимоверная мука. — Павел через нее погиб. Брат ее Антон полицаем у немцев, а она с немецкими офицерами путалась. Все село знает об этом.

— Мама!..

Не хотела больше говорить. Он испугался ее гнева, стоял в смятении. Мать повернулась и быстро пошла к хате, словно побежала от своего горя.