"Ален Боске. Русская мать " - читать интересную книгу автора

смутно, в общей расплывчатой мешанине: если ранен, надо, наверно, ползти к
нему. Сосредотачиваюсь и кладу руку на грудь: как там, сердце, ты живо?
Кишки схватило, страх прорвал заграждения. И должен я сдержать натиск, иначе
сидеть мне по уши в дерьме. Отсюда следует, что я не герой, а простой
смертный, как-то: пролетарий умственного труда, крестьянин, обыватель, ноль
без палочки, юноша из хорошей семьи, - все мы одна лавочка! Затишье. Солнце
на закате дарует успокоение. Воспоминания, герои из сказок, сны и вымыслы,
отбой! Да, но тогда - тет-а-тет с собственным телом, где засел краб - дикий
страх. Ничего, свято место пусто не бывает. В утешение возникли женские
лица. Сесиль Деваэт, привет тебе, длиннозубая, тонкорукая, жадногубая,
первая моя учительница любви в кабинке на мариакерском пляже, то ли в 33-м,
то ли в 34-м году. У тебя уже и морщинки на лбу, идол мой довоенный и
довсяковоенный, потому что с радостью воображаю тебя и в небе над Креси, и в
пекле под Аустерлицем, и на льду Березины, и у берегов Фарсалы. И ты, давай
сюда, привиденьице милое, Жаклин Кольб, не бойся, утешительница моя безумным
летом 40-го, когда был мне капут. Победило меня самолюбие, а я победил
совесть и жаждал, сам, быть может, того не зная, забыть в твоих объятьях
гибель Европы. Помню, говорила, что родина твоя - Эльзас, что в Эльзасе нет
больше аистов, показывала на птичек, и груди твои, тоже, как птички, искали
клювиками корм. Мы играли в детей и в любовь, которая "важней Франции".
Ходили на гору Эгуаль по чернику и наедались, и нацеловывались досиня.
Господи, сколько глаз теперь вокруг, сколько улыбок! Невесты мои однодневки,
знай я, как вас звать, не так бы любил!
Извольте построиться! Шагом марш! Волшебным мановением пресечь огонь
неприятеля! А ты, Валентина, первая подруга моложе меня, шестнадцатилетняя,
с полудетским личиком, встань-ка сюда, на фоне красного закатного солнца, и
расскажи, как весну сменяет лето, а утеху - боль. Сам уже не знаю, то ли мои
вы героини, то ли экранные, плоские черно-белые каланчи, - ты, узконосая
Флорель; и ты, Марсель Шанталь с глубокими, как ванны, подмышками; и ты,
Симона Симон, вредная блошка, куснешь - и как ни в чем не бывало: больно,
милый? - и ты, Мирей Бален, страстная "девушка в каждом порту" из ближнего
Булонь-Бийанкура; и ты, Марта Эггерт, с песнями звездам, тем, что осыпаются
с потолка, потому что сделаны из фольги и плохо наклеены! А дальше,
полуупырь, полубогиня, от тебя помирал три-четыре экранные сцены, шесть
пятьдесят билет, а не знаю, кто такая: ни Пола Негри, что вздыхает, как
львица, ни Кэрол Ломбард, скрытая под челкой, ни Марлен Дитрих, которой
слепо верят как шпионке, не важно чьей!
Бред приводит меня в чувство. Голоса приближаются. Вечность пробыл я в
забытьи, свернувшись клубком. Или пару минут. Сейчас встану, отряхнусь,
почищу перышки, дойду до Крессети и до Этертона, если сам он еще не доходит.
Явлюсь в распоряженье настоящего. Закрываю глаза: последний бросок в
прошлое. Хоть миг, да мой. Приглашаю тебя, родная-родимая, остальные все,
бывшие, небывшие, вон. А ты явилась столикая и до такой степени - всякая,
что - никакая. То одна, то другая, так что ни разу - неизменная,
окончательная.
Или, может, окончательная ты - итог изменении и неоконченностей, едина
в ста лицах, явная до наваждения, но прозрачная, словно чтоб раствориться и
распуститься в потемках моей памяти, куда я по лености не заглядывал.
Никакая явь тебе не привязка. Вот Брюссель, и ты в дряхлых креслах на
подушках с открытой книгой на коленях рассказываешь мне о прогулках по