"Ален Боске. Русская мать " - читать интересную книгу автора

добра добра не ищут. А ты ему: "Нет, ищут, нет, ищут... Боже ж мой, в
Западной Европе ребенку и есть это самое добро".
На прощанье поручаю тебе камешки. Береги, как зеницу ока, вернешь,
когда приедешь в наш чудный край. Обнимаешь меня крепко-крепко. Папа
серьезный, кажется, даже хочет это показать. Снова заговорил о войне:
напрасно раскурочили Австро-Венгрию; а Германия, какая-никакая, - родина
Гете. Стараюсь запомнить новые названия. Прощаются-прощаются, никак не
простятся. Звонок. Надо же, говорю, как на вокзале: позвонили - и
отъезжающие сразу бегут по местам. А отец объясняет: пароходы - не поезда,
на Дунае спешить им некуда, а вот на железке с расписанием шутки плохи...
Пришли белые кители, ушли скрипачи. Заплясали моськи на поводке. Отец
говорит тебе - не бросай скрипку, займись, пока нас нет, Лало, Дрдла и
Шуман - замечательны. Да, говоришь, музыка - великое утешение. А мне, и
строго, и нежно: "Чтоб непременно мне написал... Вот увидишь, бабуля научит
тебя писать в два счета. А русский забудь. Лучший язык - французский".
Пароход мне нравится, а дяди и тети нет: у одних страшные усы, у других
шляпки. На носу парохода с трудом разбираю слова: "Дер вайсе Донау". Отец
говорит - написано по-немецки, означает "белый Дунай". Нарочно, мол. Потому
что после Шумана все говорят "голубой Дунай", а Дунай то зеленый, то бурый.
Но пароход - белый, а ежели этот белый - тоже "Дунай", стало быть, Дунай
тоже "белый". То ли я плохо понял, то ли отец плохо объяснил. В общем,
раскисаю. А ты снова обняла и ободряешь: ничего, сыночка, спать будешь
мягко, мягче, чем дома. Машу рукой и бросаю в воду последний камешек.
Кажется, ты плачешь. Что ж, по детским понятиям - так и надо: ты именно та,
какую буду помнить.
Эту сцену я всю жизнь оберегал от собственной желчи; может, потому
невольно пересластил ее. На нее, далекую и туманную, любовался я полвека, и
стала она для меня очей очарованьем. Вынужденно, видимо, из самозащиты я
бываю агрессивен, но по натуре - порывист и порой вдруг становлюсь
скептиком, потому решил запастись таким вот роликом семейной любви. И ни
разу не правил и не резал чудное виденье. Все же при пересказе пришлось,
увы, анализировать. Так какая же ты была в тот день на Дунае,
беззаботно-веселом? Последние недели перед отъездом были не тихи и не
безоблачны. Помню, ссорились вы с отцом. Ты тихонько плакала, а он,
покричав, гордо умолкал и мучил тебя молчанием больше, чем криком. Дверь
вдруг настежь, шляпа нахлобучена наспех, прочь из дому. Схвачен чемодан, в
чемодан впопыхах швырк платья, пару туфель, зубную щетку, на столе на виду -
заклеенное письмо, и тоже до ночи прочь из дому. Но за всеми жестами,
показными и вороватыми, я угадываю драму.
А тебя снова, спустя месяцы и месяцы, потянуло на музыку. Ты стала
играть на скрипке, даже покупала ноты, сэкономив пару-тройку медяков. Отец
смотрел сквозь пальцы, знал, что выгадывала мелочишку на овощах и мясе. И
конечно, понимал, что любви мужа и сына тебе мало. Ты ходила на чаи к другим
русским эмигрантам-софийцам и заезжим французам. К нам никого не звала за
убогостью обстановки. Знакомые твои подбивали тебя выступить. Ты выступала и
публике человек в тридцать-сорок полчаса навевала прекрасной игрой золотое
беззаботное прошлое. Заслуженным успехом ты по праву гордилась. А порой твои
друзья, пожалев нашу бедность, скидывались и очень деликатно просили тебя
купить мне ранец, игрушки, фуфайку или, может, хорошее пальто. Дары я
принимал спокойно, а по робости отвечал неизменно я не заслуживаю. Отец