"Хорхе Луис Борхес. Конгресс" - читать интересную книгу автора

без учебников грамматики и специальных упражнений для новичков, прямо
перейдя к стихам, чья форма требует краткости. Первой встречей с языком,
наполнившим мою жизнь, стал мужественный "Реквием" Стивенсона, потом пришел
черед баллад, открытых Перси для благопристойного восемнадцатого столетия.
Перед отъездом в Лондон я узнал очарование Суинберна и с той поры, втайне
чувствуя вину, усомнился в достоинствах александрийских строк Иралы.
Я приехал в Лондон в начале января 1902 года. Вспоминаю первую ласку
снега, которого в жизни не видел и с тех пор не могу забыть. К счастью, наши
пути с Эгуреном разошлись. Я устроился в недорогом пансионате на задворках
Британского Музея, в чьей библиотеке просиживал утра и вечера, отыскивая
наречье, достойное Всемирного Конгресса. Не обходил я и универсальных
языков: бредил эсперанто, который в "Календаре души" назван
"беспристрастным, кратким и простым", и волапюком, вознамерившимся исчерпать
все мыслимые возможности языка, склоняя глаголы и спрягая существительные.
Обдумывал доводы в пользу и против воскрешения латыни, ностальгические
воспоминания о которой передаются от столетия к столетию. И с головой ушел в
обзор аналитического языка Джона Уилкинса, где смысл каждого слова
определяется составляющими его буквами. Здесь, под высоким куполом
читального зала, я и познакомился с Беатрис.
Я пишу общую историю Всемирного Конгресса, а не свою личную, однако
первая включает в себя вторую, как и все прочие. Беатрис была высокой,
гибкой, с тонкими чертами и огненной шевелюрой, которая могла бы напомнить -
но не напоминала - мне о клонящемся Туирле. Ей не сравнялось и двадцати. Она
покинула одно из северных графств ради занятий филологией в лондонском
университете. Мы с ней оба не отличались блеском родословной. Быть
итальянкой по крови в Буэнос-Айресе все еще зазорно, но в Лондоне многие,
как она узнала, видят в этом даже что-то романтическое. Спустя несколько
вечеров мы стали близки. Я предлагал ей руку и сердце, однако Беатрис Фрост,
как и Нора Эрфьорд, хранила верность заветам Ибсена и не желала связывать
свою свободу. От нее я услышал слово, которое так и не решился произнести
сам. О, эти ночи, их теплый, один на двоих, полумрак, о любовь, незримой
рекой струящаяся в темноте, о миг счастья, когда каждый вмещает обоих,
незатейливое, безмятежное счастье, о, эта близость, которой мы забывались,
чтобы забыться сном, о, первые проблески утра и я, не сводящий с нее
открывшихся глаз.
На суровой бразильской границе я умирал от ностальгии, но совершенно не
чувствовал ее в кирпичном лабиринте Лондона, подарившем мне столько
дорогого. Под разными предлогами я откладывал отъезд до самого конца года.
Мы собрались встретить Рождество вместе. Я обещал Беатрис, что добьюсь для
нее от дона Алехандро приглашения вступить в Конгресс. Она, не вдаваясь в
детали, ответила, что давно хотела повидать южное полушарие и что ее
двоюродный брат, зубной врач, обосновался на Тасмании. Она не пошла
провожать меня до пристани, считая прощание высокопарным, бессмысленным
празднеством несчастья и не вынося никакой высокопарности. Мы расстались в
библиотеке, где встретились год назад. Я слабодушен и не дал ей адреса,
чтобы не мучиться, ожидая писем.
Я замечал, что обратный путь короче прямого, но это плавание через
Атлантику, омраченное воспоминаниями и тревогами, показалось мне куда дольше
прежнего. Мучительней всего было знать, что параллельно моей жизни - минута
в минуту и ночь в ночь - Беатрис живет своею. Я написал ей многостраничное