"Жорж Бернанос. Дневник сельского священника " - читать интересную книгу автора

почаще, мы не откажем себе в удовольствии выпить вместе. Я, слава богу, от
одной бутылки не обеднею. Но дела есть дела, я не могу раздавать свой товар
даром". А г-жа Памир, кажется, добавила: "Нас, коммерсантов, ведь тоже
положение обязывает".
Сегодня утром принял решение, что буду вести дневник не дольше года.
Ровно через двенадцать месяцев, 25 ноября, я сожгу эти листки и постараюсь о
них забыть. Но это решение, принятое после обедни, успокоило меня ненадолго.
Я не испытываю угрызений совести в прямом смысле слова. Мне не кажется,
что я делаю что-то дурное, отмечая здесь день за днем с полной
откровенностью скромнейшие, ничтожнейшие секреты жизни, в которой, впрочем,
нет ничего тайного. Из того, что я закрепляю на бумаге, мой единственный
друг, которому мне еще случается открывать душу, не узнал бы обо мне ничего
существенно нового, к тому же я никогда бы не осмелился, я это ясно
чувствую, написать все то, что поверяю каждое почти утро Богу без всякого
стыда. Нет, на угрызения совести это не похоже, тут скорее какой-то
безотчетный страх, инстинктивная настороженность. Когда я впервые положил
перед собой эту школьную тетрадку, я попытался сосредоточиться, заглянуть в
себя, как делаешь, проверяя свою совесть, перед исповедью. Но этим
внутренним взором, обычно таким спокойным, проницательным, пренебрегающим
мелочами и устремленным к главному, я увидел не свою совесть. Казалось, он
скользил по поверхности какой-то другой совести, мне до той поры неведомой,
по какому-то замутненному зеркалу, и мне вдруг стало страшно, что я увижу в
нем лицо, - чье? не мое ли? - лицо вновь обретенное, забытое.
О себе должно говорить с неколебимой суровостью. Откуда же у меня, при
первой попытке понять себя, эта жалость, эта нежность, эта душевная
размягченность и эти слезы, подступающие к горлу?
Вчера был у торсийского кюре. Это хороший священник, очень
добросовестный, пожалуй несколько чересчур практичный, сын богатых крестьян,
он знает цену деньгам и поражает меня своим мирским опытом. В наших кругах
ему прочат пост эшенского благочинного. Держится он со мной как-то
непонятно - не терпит душевных излияний и умеет отбить к ним всякую охоту
громким добродушным смехом, впрочем, в этом смехе куда больше понимания, чем
кажется. Господи, как бы мне хотелось быть таким здоровым, мужественным,
уравновешенным! Но, полагаю, он относится снисходительно к моей, как он
называет, чрезмерной чувствительности, поскольку знает, что я вовсе не
чванюсь ею, о нет! Я давно уже знаю разницу между истинной жалостью святых
сильной и мягкой - и тем детским страхом, который испытываю сам перед чужими
страданиями.
- Не очень-то хорошо вы выглядите, мой милый!
Надо сказать, что я все еще не пришел в себя после сцены, которую мне
закатил в ризнице несколько часов назад старик Дюмоншель. Господь ведает,
что я охотно давал бы даром, вместе со своим временем и трудами, бумажные
ковры, побитые молью драпировки и сальные свечи, за которые сам плачу
втридорога поставщику его преосвященства, хотя они истаивают, не успеешь их
зажечь, шипя, как жир на сковородке. Но тариф есть тариф: что я могу тут
поделать?
- Вы должны были вышвырнуть этого субъекта за дверь, - сказал он мне.
И на мои возражения:
- Вышвырнуть, и точка! Знаю я вашего Дюмоншеля: у старика водятся
денежки... Его покойная жена была вдвое богаче, чем он сам, - справедливо