"Нина Берберова. Облегчение участи" - читать интересную книгу автора

Россию - совдепией, большевиков - товарищами, Ленина - немецким агентом,
верил, что сам чудом избежал расстрела, говорил, что четырнадцатилетние
рожают там на государственный счет от неизвестных отцов, а мужики едят
человечину. Потом это прошло, о России он забыл. Началась новая жизнь на
новом месте. И вначале была такая схватка с ней, что его едва не зашибло
насмерть.
Они жили за городом, в холодной комнате вдвоем. Клавдия Ивановна ходила
стирать поденно. Он смотрел, как из не старой, грузной, еще крепкой женщины
она превращается в старуху, мучимую грыжей, с кровоточащими мозолями на
отстиранных пальцах. Он бегал по городу. Что он умел? Что мог делать?
Служить в конторе, мыть посуду в ресторанах, быть рассыльным в русской
кондитерской, ходить предлагать по квартирам пылесосы? Он все это и делал,
коченея, недоедая, дрожа над каждой заработанной копейкой. Если бы он мог
украсть так, чтобы никто никогда об этом не узнал, он украл бы, но он не
знал, как и где делаются темные дела.
Даже в этой нищенской раскачке, между одним грошовым днем и другим, его
тянуло в одну определенную сторону, и он успевал выбирать, всему предпочитая
комиссионные дела, долгую, бесплодную беготню по лестницам и дворам сидению
на месте. Ему говорили: найдите человека, который хотел бы приобрести
пианино (или швейную машинку, или радиоаппарат, а не то велосипед,
энциклопедический словарь, усовершенствованную половую щетку). Он искал - и
не находил, чувствовал подошвами каменный, сырой холод мостовой, сердцем -
сотни ступенек и все-таки все не отпускал смутной надежды на этой именно
мостовой, на этих лестницах увидеть свое благополучие. К концу третьей зимы,
когда Клавдию Ивановну свезли в больницу и резали, он воспользовался тем,
что она не увидит газет, и дал объявление: Ксению Андреевну Асташеву просил
откликнуться сын. В контору газеты пришло письмо. Ксения Андреевна давала
ему свой адрес, просила немедленно приехать к ней и удивлялась, как это до
сих пор ни Надежда Петровна, ни Василий Васильевич, ни Женя Соколова, ни
Сипатьевы не сказали ему, что она в Париже. Он никогда не знал этих людей.
Она все поняла в ту минуту, когда он вошел, и хотя сама она изменилась
не мало (было сорок, стало пятьдесят), но он изменился еще больше нее:
появилась в лице какая-то темная одутловатость, примятость, голос стал
громче, словно Алеша был от чего-то в постоянном возмущении; быстрым и
тусклым сделался взгляд, и рот расползся по лицу, бледный и влажный. Он не
знал еще, можно ли ей сказать, или надо, заложив большой палец за пройму
жилета, дымя папиросой, которую она ему протягивает, занестись в рассказе, с
храпом и пеной, по таким дорогам, которые и не снились.
- Ну, симпатичный блондин, - сказала они низким голосом, жилистой рукой
теребя у шеи цепочку, знакомую ему с детства, - рассказывай. И дурака не
валяй.
Комната была не ее, она снимала ее меблированную, но комната была
дорогая, с красными шелковыми шторами, с роялем (не нужен ли ей пылесос?
Нет, наверное не нужен). На столе стояли три бутылки - угощение, которым она
собиралась его потчевать, а ему хотелось телячьей отбивной, горячей ветчины,
говядины - говядины, жареной или вареной.
- Пропал я здесь, - сказал он, положил незажженную папиросу обратно на
стол, посмотрел вниз себе на руки, на обкусанные пальцы. - Не придумаете ли
чего, маман?
Она заставила его выпить стаканчик бенедиктина, от чего у него тепло и