"Всеволод Бенигсен. Русский диптих" - читать интересную книгу автора

Троцкого вздрагивал и нервно кусал губы. Да и в редакциях на него стали косо
поглядывать - не бравирует ли молодой писатель своей подозрительной
фамилией? Не хочет ли он подчеркнуть свою солидарность с опальным
революционером? Троицкий понял, что запахло жареным, и быстро сменил фамилию
на Штурмовой. Она показалась ему звучной, героической, безопасной и вполне
под стать коммунистической риторике, тем более что в газетах то и дело
предлагали что-то штурмовать (бастионы мещанства, гнезда кулацких
последышей, оплоты белогвардейских недобитков и пр.). Под ней он и издал
первый роман. Но тут грянула новая беда. Ни с того ни с сего все вдруг стали
бороться со штурмовщиной. Причем до этого на нее только и полагались, плодя
энтузиазм и стахановское движение. А тут вдруг разворот на сто восемьдесят
градусов. Перепуганный Штурмовой поменял "у" на "о", молясь, чтобы советская
пропаганда не выкинула очередной фортель. В некотором смысле все это
напоминало бегство нервного интеллигента от вездесущего советского бога.
Приятель Штормового даже сочинил такой стишок:

Штурмовщиной напуган, он стал Штормовым,
Только снятся ночные кошмары мужчине,
Будто он на линкоре стоит рулевым,
И приходит приказ - дать отпор штормовщине!

Но, слава богу, этим кошмарам не суждено было сбыться и, по крайней
мере, за фамилию его больше не били. Били, однако, за многое другое - хотя
до ареста дело так и не дошло. Сейчас Штормовой был уже не рулевым, а скорее
морским волком. Опытным, обветренным, верящим в свою интуицию. Тем страннее
показалась Левенбуку его вялая реакция на "пзхфчщ". Может, Штормовой и
вправду подрастерял былой нюх? Левенбук решил переключиться на другую тему и
от растерянности начал расспрашивать Штормового про арбузы, но, похоже, его
нервозность сделала свое черное дело и невольно передалась Штормовому.
Разговор как-то вдруг не заклеился. Водка пошла Штормовому не в то горло. От
холодного соленого огурца засвербил зуб. Штормовой крякнул, сказал, что ему
пора, попрощался и ушел. Пожимая руку Левенбука, он заметил, что та была
холодной. Как у мертвеца. В голове автоматом пронеслось начало будущего
романа: "Он взял в руки арбуз. Тот был холодный, как труп".
А через час к дому Левенбука подъехал черный воронок.

* * *

Левенбук сидел напротив следователя Колокольцева и нервно почесывался.
Он думал, как будет сейчас "сдавать" своих друзей. Нет, трусом он не был.
Но, имея за плечами опыт общения со следователями, прекрасно знал: его
показания не имеют никакого значения. Ни для кого. Кроме него самого. Да и
то лишь в том случае, если ему не вынесен заочный смертный приговор. Потому
что по-настоящему все давно решено без него. Это в 20-е и начале 30-х слова
обвиняемого иногда что-то весили. Упертого заключенного могли осудить по
более мягкой статье, особенно если не было веских доказательств вины. Но уже
к середине 30-х все стало просто до боли. Показания можно было выбить
пытками, их можно было подделать. И никто никогда не узнал бы, говорил ли
заключенный эти слова или нет. К совести это имело туманное отношение. Когда
Левенбук узнал, что его первое заключение было состряпано из показаний его