"Сол Беллоу. Между небом и землей" - читать интересную книгу автора

мраке. Одна половина потолка превратилась в экран для прерывистых,
зеленоватых проекций улицы, а на другую ребрами ископаемой рыбы прочно легла
тень жалюзи. Какое впечатление произвели мои слова на Эймоса? Что он
подумал? Может, окончательно поставил на мне крест. Но сам-то я что? Зачем
все это нес? Какой в этом процент правды? Да, его непререкаемое убеждение в
собственной застрахованности - это я отвергаю, но не будущее же вообще. Но
как его убедишь? Он настолько далек от кратеров духа, что они ему кажутся
чуть заметными впадинками на горизонте. А ведь когда-то они приблизятся.
Каждый к ним подойдет вплотную, когда сузятся горизонты, а они сузятся,
неизбежно сузятся. Я пошел в ванную, умылся. Сердце уже не так жала тоска, а
когда я вешал полотенце обратно под зеркало, мне совсем полегчало. Поднял
сто долларов с сумрачного ковра. Если сейчас совать ему его деньги, будет
сцена. Незачем и пытаться. Я поискал в верхнем ящике у Эймоса шпильку,
защепку какую-нибудь. Не нашел, стал обшаривать другие ящики, наконец в
столике у Долли напал на подушечку для иголок. Подошел к постели, приколол
деньги к покрывалу. Потом постоял на лестнице, послушал: внизу - хриплый
голос диктора, их смех, комментарии. Решил не спускаться.
И хоть знал, что предаю Айву, бросая на Долли, Этту и Эймоса, поднялся
на третий этаж. Там, на бывшем чердаке, Долли устроила музыкальную комнату.
Одну стену безраздельно оккупировала мрачная громада рояля, присевшего на
кривых ножках в ожидании дела. К нему, правда, редко когда прикасались,
потому что внизу теперь скалил зубы, как черный затейник, более элегантный и
бойкий его заместитель. У другой стены, на полке с пластинками, стоял
проигрыватель. Я стал искать пластинку, которую год назад подарил Этте.
Гайдн, дивертисмент для виолончели в исполнении Пятигорского (Григорий
Пятигорский (1903-1976) - американский виолончелист.). Пришлось перерыть
кучу альбомов. Долли с Эттой при всем своем жмотстве тут проявили
расхлябанность. Много пластинок раскокали. Но моя оказалась цела, слава
богу, - я окончательно бы раскис, если б они ее испортили или посеяли, - и я
поставил ее и уселся лицом к роялю.
Мое любимое вступительное адажио. Трезвые вводные ноты перед задумчивой
исповедью сразу открыли мне, что в страданьях, униженьях я все еще жалкий
подмастерье. Ученик. И тем более не имею права надеяться их избежать. Это-то
ясно. Никто вообще не имеет права требовать поблажек. Нет такого права у
человека. Но как встретить испытания? Дальше идет ответ: благородно, не
мелочась. И хоть пока я не могу применить это к себе, я понимаю
справедливость такого ответа, и она меня пробирает. Но сам, пока не стану
цельным человеком, я не смогу так ответить. Да, но как станешь цельным один,
без помощи? Я слаб, я не могу собрать волю. Так где же искать помощи, где
эта сила? И кто его диктует, кто его вырабатывает - закон этого
благородства? Личный это, для каждого свой закон, или человеческий, или
всеобщий? Музыка называет только один источник, всеобщий - Бога. Но ведь это
жалкая капитуляция, если к Нему гонит уныние, растерянность, страх, животный
страх, как болезнь требует лекарства, не интересуясь тем, где его раздобыть.
Пластинка кончилась. Поставил сначала. Нет, не Бог, никаких божеств. Все это
было, не мной придумано. Конечно, я не настолько погряз в гордыне, чтобы не
признавать существование силы, большей, чем я, а я только бледный отблеск,
бедный обрывок замысла. Нет, тут не то. Но я не стану хвататься в панике за
первую же подсказку. Это, по-моему, преступление. Учитывая, что ответ,
который я слышу, который так легко проникает в самое мое сокровенное, в