"Дмитрий Балашов. Святая Русь (Книга 2, части 5 - 6) (Государи московские; 7)" - читать интересную книгу автора

что в несколько мгновений. Дионисий тут же вручил художнику две грамоты:
строгую, монастырскому начальству, с повелением достойно принять мастера,
и рекомендательную, для князя, а также задаток серебром.
На отъезд мастера набежало много московских знакомцев. Пили
отвальную, прошали не забывать.
Епифаний, которого Феофан успел полюбить, был тут же и едва не
плакал, прощаясь. Принес в подарок мастеру тонкой работы кованую медную
братину. На вопрос, чем отдарить, Епифаний, разом покрывшись густым
румянцем, скрывшим на миг все его рыжие веснушки, возразил:
- Отче! Ежели будет у тебя малый час, напиши мне красками Софию
Цареградскую, воздвигнутую великим Юстинианом! Бают, она с весь наш
Кремник величиной! Сколько там столпов и околостолпий, сходов и восходов,
переводов и переходов, различных палат, престолов и лестниц, окон и
дверей! А еще бают, там на столпе изваян сам Юстиниан, и в правой руке у
него яблоко медяно, таковое мерою, что в него входит два с половиной ведра
воды! Чтобы я мог положить этот лист в начале книги и, вспоминая тебя, мог
бы представить себе, что нахожусь в Царьграде!
Глаза у Епифания, когда он выговаривал все это, были отчаянные от
собственной дерзости и желания получить просимое. Феофан ответил вьюноше с
мягкой улыбкою:
- Всего, что ты перечислил тут, невозможно враз написать ни на каком
самом пространном листе. То, что я могу изобразить, будет сотая доля,
малость от множества, ну, а остальное ты сам себе представишь и
уразумеешь, глядя на малое изображение!
Сказав это, Феофан вынул кисть, развернул лист плотной
александрийской бумаги и быстро под взорами онемевших сотрапезников и
провожальщиков стал набрасывать очерк Софии Цареградской так, как он
отпечатался в его памяти. Феофан не ведал, сколько минуло времени, когда
наконец отвалился на лавке, почти роняя кисть, глянул еще раз придирчиво
строго, подправивши там и сям, и подал рисунок Епифанию. Художники
столпились вокруг, молча рассматривали Феофанов дар. К простывшим яствам
никто из них не спешил возвращаться. (Позже рисунок Феофана начнут
перерисовывать себе многие изографы, и сам Епифаний изобразит его
четырехкратно в большом напрестольном Евангелии.) Но тут даже и не хвалили
еще, а перемолчали благоговейно и, допив свои чары, молча разошлись,
потрясенные быстротою и искусством работы знаменитого грека. И долго, и
много говорили и вспоминали о нем, когда мастер уже скакал в зимних санях
по Владимирской дороге в сторону Нижнего Новгорода, покидая Москву со
сложным чувством, в котором к радости близкого большого труда
примешивалось и смутное сожаление о покинутой столице Московии, к которой,
скорее чувствовал, чем понимал Феофан, сходились ныне все надежды и чаяния
лесной и холмистой русской страны.
Вот о чем, о какой потере для художества московского толковали иноки
в Симонове монастыре в день прихода туда игумена Сергия, так больше
никогда и не встретившегося с греческим изографом. А юный Андрей Рублев
познакомился с Феофаном много позже, когда тот вторично и уже навсегда
воротил на Москву.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ