"Дмитрий Михайлович Балашов. Симеон Гордый (Роман, Государи московские, 4)" - читать интересную книгу автора

города в город... Ради покоя, ради прочности бытия, ради распаханных нив и
устроенных хором будут они драться за князя своего, за его род, за власть,
родителем-батюшкой устроенную. И он должен, обязан, повязан! С него перед
миром спрос. Жизнь - усилие. Отказ от борьбы возможен лишь для того, кто
хочет, да и возможет, прожить без усилий. Но устроение власти - это и
подавленье других! Это грабеж Ростова и резня с Тверью... И на какой
тонкой нити, на нити его бренной и временной жизни висит это все!
Возвращаясь к себе, Симеон, походя приласкав дочь, молча садится за
трапезу. Настасья, присев на краешек скамьи прямь него, почти не
притрагивается к блюдам. Лицо ее, то заплаканное, то сияющее гордостью за
супруга, кидается в очи, вызывая в нем и жалость, и смутную неприязнь.
Всегда, с первого дня, с первого того памятного пира, ожидает от мужа
лихой удали и ратных подвигов. А ему - какие сечи! И раз, и другой, и
третий - ордынская подстерегающая западня. А хотел ли? Спросила ли о том
хотя раз? Уйти ото всех, в лес, в пустынь! Чтобы снега, тропинка к
замерзающему ручью и тишина, покой... Не выдержал бы! А как же выдерживал
отец? Или для него эта стезя была неотрывна от сердца?
Да, жена! Могу и в сечу, и в ярость гнева, могу и молчать, как тогда
молчал, оплеванный Федором, оплеванный и проклятый мертвецом. Молчал за
запертой дверью, и не открыл, и смирил братьев, плакавших затем в
постеле... Такого ли надобно тебе? Пойми, я не воин! Мне трудно, мне
страшно порою, это пойми! Пожалей, как жалеют простые бабы своих мужиков,
мне надобно это теперь! Прими такого, каков я есть в глубинах души, и не
гордись моей силой и тем, что досталось мне от предков по праву рожденья
на свет!
Он хмурит брови, судорожно подрагивает светлая борода.
Настасья-Айгуста смотрит на мужа с немым отчаянием. Чем ему помочь,
Господи?! Давно уже (и забыла, когда!) перестала мечтать о могучем рыцаре
на белом коне, а он, как находит беда, все бычится, словно чужой, и не
скажешь ему, не объяснишь... Да ведь готова с тобою в леса, в изгнанье,
сама носить воду, варить и стирать, но ты же сам не возможешь, не бросишь,
будешь мучать себя и других, а не уступишь никому и содеешь то и так, как
решил и замыслил. Я же знаю тебя лучше тебя самого!
Она глядит ему в спину и, дождав, когда за князем захлопнет тяжелая
дверь, прячет лицо в ладони, неслышно плачет: не понято, не понять, не
поймет, никогда не поймет! Или у нее, литвинки, не хватает ласковых
русских слов для мужа своего?
От княжеского двора до терема Протасия, старого тысяцкого Москвы, два
шага. Пройти бы пешком, но нельзя - честь! Он едет на коне, спешивается,
кидает не глядя повод в руки стремянного.
Протасий-Вельямин, великий старец, спасавший Москву не раз и не два,
соратник отца и деда, легендарного князя Данилы, один, мнится ему, может
сейчас понять, вразумить и успокоить своего молодого господина. Он видел,
знал, как зачиналась Москва, он дрался с Михайлой Святым при князе Юрии,
он должен объяснить: зачем и к чему это все?
Но Протасий лежит. Симеона встречает его седатый сын, Василий
Протасьич, и, почтительно поддерживая под локоть, проводит по тесовой
крутой лестнице в верхние горницы высокого изузоренного терема московского
воеводы.
Здесь пахнет ладаном, пахнет старостью, нежилым уже кисловатым духом