"Григорий Бакланов. Входите узкими вратами" - читать интересную книгу автора

куртке и всюду, во все карманы насовал маленькие пистолеты "вальтер", то ли
девять, то ли тринадцать штук - много что-то.
Мы шли улицей, дым еще не рассеялся, щебень всюду под ногами, а на углу
у двери пивной стоял хозяин, толстый австриец, держал в обеих руках кружки с
пивом, по многу на пальцах. Рядом с ним женщина, русская, она тоже держала
кружки, улыбалась тревожно: "Его не трогайте, он не обижал". А, собственно,
что нам было трогать его? Мы сдували пену с кружек на свои пыльные сапоги,
хозяин суетился, выносил еще, и улицы за две отсюда грохотало.
Вечером в дом, который мы заняли, набились летчики, прослышав откуда-то
про пистолеты. Они предлагали за них унты, настоящие меховые унты, я гордо
не желал: не желаю, и все. Почему? Уже выпито было достаточно, а главное,
потому, что вот вы, летчики, выше всех, а я не желаю. А на первом этаже дома
еще лежали убитые.
Все пистолеты я потом раздарил - не таскать же на себе такую тяжесть. И
"парабеллум", прошедший со мной полвойны, сдал, когда демобилизовался. Но
офицерский пистолетик, скорей даже дамский какой-то, с перламутровой
рукояткой, к которому у меня была неполная обойма, привез с собой в Москву.
И привез большой эсэсовский кинжал; этим кинжалом с одного удара я пробивал
любую железную бочку из-под горючего. По молодости лет - а мне уже тогда
было двадцать два года - я все не мог расстаться с оружием, война кончилась,
но непривычно было без оружия, неуверенно как-то без него. В Москве тогда,
по разговорам, шастали банды, "Черная кошка" объявилась, я ходил в любой час
и по улице, и проходными дворами, и не так я этой "Черной кошки" опасался,
как просто приятно было ощущать в заднем кармане галифе маленький пистолет.
Но за холодное оружие давали тогда три года, за огнестрельное - пять лет, и
кончилось тем, что кинжал я выбросил, только на фотографии остался он у меня
висеть на поясе, а пистолет подарил. Куда-то я ехал, ночью на маленькой
станции сел без билета в поезд, в мягкий вагон, заплатив проводнику. Он
отвел меня в купе, в темноте я забрался на верхнюю полку, натянул на себя
шинель и заснул. Когда проснулся утром, внизу за столиком завтракали моряки,
офицеры. Позвали и меня сверху. Им я подарил свой пистолет. Не почему-либо,
а просто был он мне не нужен, я уже свыкся с этой мыслью, а эти ребята - все
трое - фронтовики. Но осторожное послевоенное время вступало в свои права.
Когда я вынул пистолет из заднего кармана и вот так открыто отдал им,
возникло вдруг отчуждение и даже подозрительность какая-то. Старший по
званию забрал себе пистолет по праву старшего и, разглядывая его в крупных
пальцах, говорил, будто меня уже здесь не было: "Прэдбав дэ нэбудь". В
Москве мы расстались, как незнакомые.
Так вот бурки, от которых я что-то далеко уклонился. Принес разведчик
эту белую полость, и мне загорелось, не устоял, одним словом. По оставшейся
войне возили эту полость где-то в прицепе с батарейным имуществом, а уже в
Болгарии отнес я ее сапожнику сшить бурки мне и еще маленькие бурочки моему
двоюродному брату, который подрос за войну: было ему пять лет, стало девять.
Мне казалось, ничему он так не обрадуется, как буркам, главное, самому
хотелось, как если бы мне привез старший брат.
Сапожник попался, надо сказать, непонятливый на редкость: никак не мог
взять в толк, зачем шить бурки выше колен, если потом их отворачивают
дважды? Проще, считал он, сшить до колен. И еще сбивало это на турецкий лад
покачивание головы: говорит "да", глазами, улыбкой "да", а головой качает
отрицательно. Когда же "нет", согласно кивает. Всех нас это сбивало