"Владимир Авдеев. Страсти по Габриэлю " - читать интересную книгу автора

постепенно преображаться в красочно декорированное представление, на которое
по очереди впускали зрителей, и представление это всегда было премьерой.
Жизнь сама научала себе вступающего в нее Человека. Так, мальчик всегда
играл в воина, дабы затем стать защитником очага; девочка всегда играла
мать, дабы затем сделаться таковою реально; и, для того чтобы достодолжно
приспособиться к тому или иному уровню сложности жизни, потребен был тот или
иной стаж игры определенной степени сложности. Человек гнал прямоходящее
время вперед, с трудом поспевая за ним, и уровень сложности жизни поднимался
все выше и выше. И вслед за ним, будто привязанные, тянулись и игры.
Непомерно усложняясь, они возрастали числом и отнимали все больше времени,
настигая зрелые годы, а порою и старость, причудливо трансформируясь в хобби
или призвания, неустанно пожирая силы, воображение, порабощая все лоно
мудрости одной лишь всемогущей игрой. Игра есть нестабильность, отражающая
переходный процесс одной жизни к другой через детство. Игра - это
полноправный символ детства. Человек всегда сам подразумевал, что взрослое
его состояние является установившимся основным режимом его жизни и потому
единственно правильным. От нестабильности детства Человек перебирался к
началам стабилизированного участка жизни - сплоченной взрослости, которой
ошибочно приписывались все триумфы и шабаши пороков, щедроты и лихоимные
стяжательства, защиты и гадкие посягновения.
Но жизнь, подстрекаемая к баснословному изменению, наконец, поддалась,
но не всюду, а лишь фрагментарно нарушая свое правильнотечение, образуя
всеохватывающие ножницы между непомерно ранней искушенностью в одних
вопросах и непростительной, контрастно опровергающей все оптимистические
чаяния человека, наивной несмышленостью в иных. Поле игры стало
иллюзионистически растягиваться, прорываться аллергентными зияниями,
сбираться в двурушнические складки, все более теряя эстетическую
безболезненную созерцабельность. Не было больше привычного членения на саван
зла и плащаницу добра; тьмы разнокожих иноплеменных начал рядились под эти
две простенькие маски, кромсая с переменным успехом по-прежнему
восприимчивые страстотерпеливые, заплатанные крохами нехитрых утех,
разнузданные души. Человек перестал различать границы игры и жизни, игра
перестала быть сказочной, странноприимной пропедевтикой жизни. И чем
убийственней становились поступки взрослого Человека, тем проще и
безгорестней становились шутливые, насерьезненные мишурным негодованием
волеизъявления младенца. Не разучившись играть и не приобретя истинного
вкуса к зрелой установившейся жизни, Человек продолжал играть окончившиеся
по контракту представления, скупо надеясь пожать сосредоточенные россыпи
недослушанных оваций. Он играл и играл. Его сапожок с нордическим упрямством
заставлял гибнуть десятки оловянных когорт, втирая их оловянную кровь и
драгоценный рисунчатый ковер. Проходило немногим более одного-двух десятков
лет, и детская комната превращалась во всамделишное поле узаконенных
смертоубийств. Но сомлевший от осязания бойни глаз некогда мелкого беса
крепчал, распираемый блеском пожарищ, играющих красками в огнетерпеливом
лоне повадливо всеядного зрачка. Голос, срываясь рваным фальцетом, разил
острее клинка, ибо Человек, смекнув, как убивать, не разобрался еще в том,
что значит отнятие не им даденной жизни. В его глазах не было крови и
предсмертного храпа кровоточащих лоскутьев искромсанных тел. В его глазах
ровно и методично падали негнущиеся оловянные истуканы. Человек гнал свою
картинную страсть, то седлая ее, то рабствуя ей. Он играл в похоть, называя