"Владимир Авдеев. Страсти по Габриэлю " - читать интересную книгу автора

исторгая сумбурное бормотание колокольчика. За деревянной, распятой медными
гвоздями дверью меня боязливо ждал домашний полусумрак, в который я крепко и
поздоровался. На мгновение он проникся оторопью, сраженный моей вежливостью.
Переждав, он вытолкал прочь, поднаторевшую в приветствиях служанку. Я дал ей
выговориться и прикнопить свои льстиво смиренные глаза на мое лицо. Было
видно, что седина брала эту даму весьма неохотно, точно каждый приговоренный
к седине волос был ею троекратно обжалован. То, что обычно случается,
случилось: мы поздоровались. Узнав о цели моего визита, дама шире открыла
дверь, ушибив домашний уют, и впустила меня в дом. Я увяз в чем-то
изжелто-красно-смолистом, что раньше называлось ковром. В этом доме снимали
меблированные комнаты еще несколько человек. Я побеседовал с хозяйкой, и,
когда она смастерила в разговоре запланированную деланную паузу, я заверил
ее в своей добропорядочности и затворническом образе жизни.
Единожды солгавший солжет и вновь. Солгавший дважды изолжется вконец.
Лгущий всегда хоть единожды да изречет блаженное слово правды.
Я поправил свой белый манжет так, словно он одумался и согнал с себя
спесь напускной кипельной белизны. Только белому цвету не прощают даже самую
незначительную грязь.
На днях я уже могу переехать. Комната в мансарде на втором этаже -
олицетворение усеченного по краям моего существования, богобоязненной
вершиной устремленного ввысь. "Наличники оливкового цвета, солнце но второй
половине дня, если, конечно, не будет конца гнета". Я и хозяйка смеемся,
боясь опередить друг друга, готовые вот-вот оборвать эхофицированные
выдыхания, в которые не вкладываем уже ни воздух, ни смехотворность.
Изнашивает не сам порок, а близкое нахождение рядом с ним.
Наличники оливкового цвета, под левой ногой у самого входа в комнату
свирепым скрипом в слащавую тишину вгрызается половица. Она делает это так,
словно читает мои мысли. Я не завидую ей.
Пусть получит еще и еще...
Несколько раз я возвращался в гостиницу, вороша и переворачивая в мозгу
нелепейшее болезнетворное столпотворение согласных, каждый раз вздрагивая
при кнутообразном прикосновении языка к двум буквам "К". Несколько раз я
вынуждал бесспинного портье окроплять меня терпким соком вежливости,
невзирая на то, что себя и свой саквояж я имел возможность выдворить вон за
один сеанс.
Вначале у ворот гостиницы, с этого ракурса схожей с черновым наброском
одного из фасадов Эскуриала, успокаивая ладонями встрепенувшуюся парусность
плаща, я повстречал осклабившегося хромого, тяготящеюся обществом эбеновой
трости. Хромой был действительно и беспощадно хром, и оставалось выяснить,
почему он прельстился перспективой путаться в своих живых и неживых
конечностях и на кого он покинул свой дом. Я подумал тогда, пропуская
человека вперед, хотя на улице не было тесно и не было сыро, что, будь я
хром, я непременно имел бы такую же трость, с которой я никогда б не посмел
расставаться: и за обедом, и даже но сне, чтобы сделать ее составной частью
себя и приучиться к мысли о хромоте. Но я не хромаю.
Минуя суетородную теснину ворот и обеспамятовав на мгновение от того,
что воздух в этот день загорал почти повсеместно и ветер, разогнав все
лохматые циновки облаков, сделался недвижным и синим, я повстречал
непрошеную цыганку. Та же, прислушиваясь к тайнописи своих побуждений,
выискала мою руку и, стандартно заломив карий взор, вдруг спросила: