"Виктор Астафьев. Жестокие романсы" - читать интересную книгу автора

В особенный, можно сказать, священный трепет вбивала певица
Кольку-дзыка словами из любимого романса: "Я поцелуями покрою уста, и ухи, и
чело". Колька-дзык не совсем отчетливо понимал, что такое уста и чело,
истолковывал их вульгарно, но ухи, ухи ввергали хозяина почти в иступленное
беспамятство. Он цапал девку за подол, нагибал ее, как можно ниже, и, как
когда-то Рубакина, кусал девку за щеку. Певица терпела, хотя иной раз
Колька-дзык кусал ее пребольно, почти до крови.
Была и еще одна важная причина душевной привязанности Кольки-дзыка к
залетной певичке. Ее звали так же, как жену дяди Никандра, Томой, и статью
она напоминала тетю Тому, каждую весну навещающую болезного племяша.
Пароходы до Нарыма ходили редко, и, просчитав про себя, когда в
нарымском краю кончится весенняя огородная пора, навешная охота и рыбалка,
Колька-дзык катил к пристани встречать дорогую гостью, предварительно
очистив свое помещение от всякого пришлого народу.
Еще издали заметив тетю Тому, впереди всех стоящую на выходе,
раздвинувшую могучим телом толпу, Колька командовал парнишкам, всегда вокруг
него вертевшимся: "Вихорем к трапу принимать багаж у тети Томы!".
Тетя Тома, обвешанная котомками, катя ногой впереди себя бочоночек с
соленым максуном, со слезами крестила и целовала племяша: "Горемышный ты
наш, горемышный. Живой ишшо. Пьешь?". "Быват", - скромно опускал глаза
племянник.
Погрузив на тележку бочоночек с рыбой и все, что могло помимо Кольки
поместиться на его транспорте, навесив на него мешок, тетя Тома подцепляла
тележку племяша железным крючком и волокла воз от пристани к бараку 34-бис
почти через весь город. Колька-дзык, сидя на тележке в обнимку с бочонком, с
мешком за плечами, кричал на всю улицу: "Дз-ззык, воен-ные!", это в том
смысле, что задавим, дескать, всех мы с тетей Томой, кто на пути
подвернется, бодро пел истоньшившимся до нитки голоском: "Середь шумынага
бал-ла тетя Тома явилась, как гений чистой красоты".
В комнате племянника, не обнаружив никакого имущества, даже тех
обносков, что привозила в прошлом году, тетя Тома перво-наперво поводила
носом, как лайка-бельчатница, берущая тайгу поверху, и твердо заключала:
- Дефти были. А чево делали?
- Романсы пели. Веселились.
- Чево болтаешь-то, ково оплести хочешь? Я, думаш, не знаю, каки
романсы поют дефти? Тоже их пела, когда Ермилка-Жиган перьвый раз меня на
сеновале засупонил. На всю деревню петь хотелось, да я сдордживалась.
- А дядя Никандр че? - хитро сощуривался племянник.
- Дядя твой Никандр привышен на всем готовеньком шушшештвовать, он уж
пахал по проторенной борозде.
- Ну и дядя Никандр! Ну и ловкач!
- Ты мне на другое не сворачивай! Ты отчет давай, как тут
живешь-колбасишь.
Этот отчет всегда заканчивался одинаково. Тетя Тома давала затрещину по
круглой макушке племяша и гнала его в баню, сама, заголив подол, принималась
мыть, убираться в лежбище болезного племянника, неся хозяина на все корки и
жалостливым голосом выводя: "Рибина, рибина, несчастная я, два парня, два
друга влюбились в миня-а".
Через несколько дней пароход уходил обратно до Нарыма, племяш с тетей
Томой трогательно и долго прощались. Колька-дзык, как и муж тети Томы дядя