"Мария Арбатова. Мне 40 лет " - читать интересную книгу автора

надзирателей.
Из соображений дисциплины-дедовщины старшие приглядывали за младшими. В
спальне кроватей на двадцать мы, четвероклашки, были разбавлены девятым
классом. Отбой у них был позже, и мы, конечно, ждали их, тихонечко кидаясь
подушками и добытым хлебом. Дежурный воспитатель в зависимости от
темперамента или пил чай перед телевизором, или заваливался спать после
стакана, или подслушивал под дверью и тащил хулиганку прямо в ночной рубашке
в коридор: "Вот пусть все на тебя полюбуются!".
Девятиклассницы ложились, и начинался еженощный "декамерон" в диапазоне
от "Красная женщина повернулась в гробу, полном крови и закричала мужским
голосом: "Отдай мою руку!"" до "И он взял меня на руки и понес к морю, а сам
говорит: "Кончишь десятый класс - гадом буду, женюсь!"". Утром, когда
шнуровались корсеты и аппараты, когда щелкали ремешки и бинтовались мозоли
от костылей на ладошках, было понятно, что никого из наших наставниц никто
никогда к морю на руках не носил и скорее всего не понесет. Они были
хорошенькие кокетливые, умные не по годам, готовые на все, но
реализовываться могли, только вешая нам лапшу на уши.
Зачитанный до дырок все тот же Шекспир поднял меня в чин местной
Шехерезады. Никогда не видевшая своего деда Гаврила, я, точно как он,
считалась первой сказочницей в компании. Сюжеты слушались только
адаптированными к местным обычаям, а все, что касалось литературы, считалось
неправдой. "Жил был один парень, звали его Гена. Папа у него умер, а мама
вышла замуж за Гениного дядю. А еще у него была девчонка-соседка, звали ее
Оля..." - излагала я с душераздирающе-советскими подробностями, добиваясь,
чтоб в финале послышались всхлипы. Это были, видимо, первые этюды моей
драматургической ремеслухи.
В нашей умывальной комнате стояло биде - предмет культа. Назначение его
было табуировано. На все расспросы воспитатель грозил отвести к директору.
Биде стояло для комиссий, я даже представляю, как директриса, заводя
почетного гостя в умывалку и обнажив железные зубы цвета корыта, вдохновенно
изрекала: "Наши девочки - будущие женщины!", - и упиралась в девственное
биде костлявым пальцем. Мы же, "будущие женщины", из-за отсутствия
информации стирали в нем носочки и платочки и мыли ноги.
В интернате был настоящий культ личности. Директрису звали Елизавета
Федоровна. Это была жуткая тетка с мелкой завивкой, носатым пустым лицом,
нелепая и грозная в синем костюме с галантерейной стекляшкой на лацкане. Она
появлялась только в свите холуев и раздавала команды, превращающиеся в
законы бытия. Страшное имя "Лиза" черными крыльями хлопало по коридорам:
"прячься, Лиза идет", "Лиза сама проверяет под матрасами", "Лизе не попадись
с распущенными волосами". Меньше всего на свете Лиза понимала в педагогике и
ортопедии; сомневаюсь, что у нее было хоть среднее образование. Она была
типичная деревенская выдвиженка, а судя по организации жизни интерната,
наверняка бывшая тюремная охранница.
У Лизы была одна, но пламенная страсть - "общественная работа". Наша
жизнь была проникнута истерией общественной работы, мы все время к чему-то
готовились: писали социалистические обязательства на красивой бумажке,
обклеивали их картинками и вешали на стенде, на косичку из мулине вкусного
цвета. Мы все время принимали каких-то фронтовиков, которые сначала теряли
дар речи от обилия изуродованных детей, вытянутых в пионерском салюте, потом
рассказывали все одно и то же, потом подставляли общественной девочке