"Соломон Константинович Апт. Томас Манн " - читать интересную книгу автора

это избавление иллюзорно и кратковременно. Настоящее и окончательное
избавление - в "святости". "Святой" Шопенгауэра не делает ничего, что ему
хочется, и делает все, что ему не хочется, - иными словами, пассивно ждет
смерти и даже томится по ней.
О своей философии автор "Мира как воли и представления" сказал:
"Человечество научилось от меня кое-чему, чего оно не забудет". Сравнивая
эти слова с гегелевскими: "Господа, я не только говорю истину, я есмь
истина", Томас Манн - мы возвращаемся к его очерку о Шопенгауэре - отдает
предпочтение первому самооценочному резюме. Оно, замечает он, "и более
светское, и скромней, и приемлемей", а "когда говорят об истине, все дело в
приемлемости". Не философская система Шопенгауэра, не его моралистическое
учение потрясли молодого художника, а их личная, эмоциональная подоплека, не
мудрость этой философии, а ее страстность. Контакт тут был не столько
интеллектуальный, сколько душевный. К нему, кроме возраста, предрасполагала
и та духовная атмосфера конца века, в которой жил писатель, чьим "бременем,
достоинством, родиной и благословением" был роман о "гибели одной семьи", -
атмосфера повышенного интереса к упадку, гибели, смерти. Книга Шопенгауэра,
сказавшего, что "смерть - это, собственно, гений-вдохновитель философии" и
что "если бы не смерть, вряд ли кто-либо занимался бы философией",
впечатлила молодого Томаса прежде всего именно этой мыслью, которая яснее
всего проглядывала как раз в наименее умозрительных, наименее "философских"
местах шопенгауэровского труда. И отсюда вторая, позднейшая оговорка,
устанавливающая границы влияния Шопенгауэра на Томаса Манна по существу:
"Можно думать в духе философа, не следуя его духу, то есть пользоваться его
мыслями, но при этом думать так, как он, безусловно, не хотел думать... Так
обходятся художники со всякой философией, - они "понимают" ее на свой лад,
на эмоциональный лад".
И предсмертный внутренний монолог Томаса Будденброка, послуживший
двадцатичетырехлетнему писателю "поэтическим пристанищем" во время того
глубокого потрясения, того смятения чувств, какое вызвало у него чтение
Шопенгауэра, послужил писателю, перешагнувшему за шестьдесят, примером чисто
эмоционального восприятия художником той или иной философии, примером тому,
как можно "пользоваться мыслями" философа, думая при этом иначе, чем он.
"Где я буду, когда умру? - спрашивает Томас Будденброк. - Но ведь это ясно
как день, поразительно просто! Я буду во всех, кто когда-либо говорил,
говорит или будет говорить "я"; и особенно в тех, кто скажет это "я" полнее,
сильнее, радостнее... Где-то в мире растет юноша, одаренный, складный,
способный развить свои задатки, стройный, не знающий печали, чистый,
жестокий, жизнерадостный, - один из тех, при виде кого счастливые делаются
счастливее, а несчастные доходят до отчаяния, - это мой сын! Это я... в
скором... в скором времени... Как только смерть освободит меня от жалкого,
безумного заблуждения, будто я - это не в такой же мере он, как и я... Разве
я ненавидел жизнь, эту чистую, жестокую и сильную жизнь? Вздор,
недоразумение! Ненавидел я только себя за то, что не мог ее выносить. Но я
люблю вас... я люблю вас всех, счастливые, и скоро тюремные тесные стены уже
не будут отделять меня от вас; скоро то во мне, что вас любит, скоро моя
любовь к вам станет свободной с вами и в вас... со всеми вами и во всех
вас!"
В этом монологе шопенгауэровские мысли и образы (смерть - это
освобождение от оков индивидуальности, и при жизни одно "я" отделено от