"Анатолий Ананьев. Версты любви (Роман)" - читать интересную книгу автора

усиливалась, то затихала за домами и лесом. На слух трудно было определить,
как далеко за городом шел бой, но так или иначе, а было радостно оттого, что
война, вот она, неудержимо катится на запад, пушки гремят там, за лесом, с
десяток километров отсюда, зарницами озаряя морозное ночное небо. Когда я
пересекал дорогу, я увидел зарева пожарищ по горизонту в той стороне, откуда
доносился бой. Горели подожженные немцами деревни. Всю осень и зиму, пока мы
наступали, нас сопровождали такие пожары, так что это не было чем-то
необычным; но как ни говорят, что человек привыкает ко всему, в том числе и
к войне, к свисту пуль и осколков, но привыкнуть к зловещему виду горевших
деревень в ночи я так и не смог; как будто и в полушубке, в валенках и
шапке, а по спине каждый раз прокатывается ледяной ветер, когда смотришь на
зарева. Избы горят, жилье, кров, труд людской. Я шел через дорогу,
оглядываясь на эти зарева, и чувство, с каким вчера еще целился в немецкие
самоходки, как бы само собою подымалось во мне, оборачиваясь злостью, той,
когда, знаете (может быть, это только у нас, артиллеристов - истребителей
танков), поймана в перекрестие прицела броня и ты мгновенно нажимаешь на
гашетку; мне кажется, я даже делал какие-то усилия рукой, будто под ладонью
была та самая гашетка. На крыльце комбатовской избы я еще раз оглянулся на
зарева. Я не думал, для чего нужен был капитану, но вполне ясно сознавал,
что, каким бы ни было задание, готов выполнить его; с этим чувством, оббив
прежде валенки у порога и застегнув на все петли полушубок, я вошел в избу.
Но никаких приказаний на этот раз мне выполнять не пришлось. Еще днем
комбат обещал собрать вечер в честь моего тогда не состоявшегося еще
награждения ("Надо сегодня и непременно, - говорил он, - а то, когда пойдем
в бой, вряд ли будет у нас время!"), и я был приглашен теперь именно на этот
маленький торжественный вечер; я вошел сосредоточенный, с определенным
настроением, и когда увидел накрытый по-праздничному, как только можно было
в тех условиях, стол, увидел подвешенную над столом и ярко горевшую
керосиновую лампу - это, знаете, роскошь для того времени; увидел уже слегка
разгоряченные за столом лица - все, знаете, как по команде, смотрели на меня
и чему-то улыбались, чему, я еще не знал тогда, - я растерялся от
неожиданности и стоял у порога, не решаясь, докладывать ли комбату, что
прибыл, или просто, как было заведено у нас на батарее, когда обедали или
ужинали вместе, снять полушубок и присесть к столу. Щурясь, я вглядывался,
кто был в комнате. Ближе всех ко мне сидел капитан Филев, ворот гимнастерки
его был расстегнут, и белый, только что подшитый подворотничок как-то
особенно был заметен на его смуглой, с зимним загаром шее; рядом с ним,
откинувшись на спинку стула и тоже с расстегнутым воротом, сидел его друг,
командир четвертой батареи старший лейтенант Сургин (я знал его; полк у нас
небольшой, пять батарей, мы все знали друг друга); за столом были и
Антоненко, и наш старшина Шебанов, и хозяйка дома с дочерью. Они тоже
выглядели нарядно, особенно дочь, в светлом платьице с таким немного
открытым воротом, с косами наперед, на грудь, и особенными, как мне сразу
показалось, ясными детскими глазами. Да и вся она была как школьница, у
которой еще далеко впереди выпускной десятый класс. Может быть, я бы не стал
так пристально всматриваться в нее, может быть, и вовсе не обратил
внимания - ну, сидит девочка, дочь хозяйки, ну и что в этом! - если бы не
командир батарей, который, пока я в недоумении и растерянности топтался у
порога, не встал бы из-за стола и, подойдя ко мне и хлопнув по плечу, не
сказал бы: