"Анатолий Ананьев. Версты любви (Роман)" - читать интересную книгу автора

себя виноватым перед ней, мне хотелось вернуться и крикнуть: "Простите!
Извините!" - и сказать эти слова Марии Семеновне, которая, так и оставив дом
с подпиравшею дверь доскою, вместе с Трифонычем и старшиною поехала
сопровождать дочь до санчасти. Я видел перед собою лицо Марии Семеновны -
недавнее, бледное как снег, когда она опустилась на колени перед дочерью; и
видел лицо Ксени - то розовым, разгоряченным, красивым, с косыми вокруг шеи
и по груди, какой она сидела вечером возле меня, то как будто угасшим,
спокойным, как в минуту, когда прощались, и все то, что должно было
твориться в ее душе, я чувствовал в себе, понимая ее желание (ведь еще
совсем недавно, всего лишь год с небольшим тому назад, сам я забрасывал
военкомат заявлениями, прося досрочно призвать в армию - я еще расскажу об
этом, - забирался в проходившие через Читу воинские эшелоны, стремясь
попасть на фронт, и вырывался и дрался, когда снимали с платформы или
выводили из вагона), и оттого еще больше жалел ее. Мне кажется, всем на
батарее было как-то не по себе, грустно от этого случая, но никто не осуждал
Ксеню; лишь когда старшина Шебанов, оставив ее в санчасти, догнал колонну,
комбат, спросив его: "Ну как, все в порядке?" - и услышав ответ: "Все в
порядке, товарищ капитан", - сказал: "Дите, девчонка, вообразила!" - но ни
Шебанов, ни я ничего не ответили на это комбату.

ЧАС ТРЕТИЙ

- Через неделю, в Озаричах, во время одной из ночных контратак
немцев, - продолжал Евгений Иванович, - меня ранило в ногу; мина разорвалась
недалеко позади орудия, и маленький шершавый осколок влетел прямо в
подколенную ямку. Я говорю "маленький" и "шершавый", потому что держал его в
руках, вот, на ладони, разумеется, после того, как хирург извлек его из
ноги; я завернул его тогда в кусочек бинта, положил в полевую сумку, и с тех
пор он так и лежит в сумке, которую я храню, а для чего, спросить, и сам не
знаю: если как память, то воспоминания навеиваются не из приятных, да и
сумка довольно потертая, ветхая, ни к чему не пригодная, а вот - храню! Ну а
в общем, это не к делу. За всю неделю ни комбат, ни Антоненко, ни старшина
Шебанов, ни я ни разу не заговорили между собою о Ксене; правда, во время
боев не очень-то поговоришь о постороннем, потому что все нервы и все
внимание сосредоточено на другом, но выпадали же, однако, и минуты
передышек, когда мы сходились на командном пункте или на батарее вместе и
ужинали или обедали, но и тогда ни Ксени, ни всего, что случилось с ней, как
будто не существовало для нас. Только я один, как мне казалось, ни на
мгновенье не забывал о ней; во мне происходило, как вам сказать, ну,
примерно то же, как на экранах телевизоров во время трансляции матчей, когда
показывают повторно, да еще в замедленном темпе, как был забит гол, и вся
секунду назад виденная картина проходит перед глазами вновь, уже в
подробностях, в деталях, и ты видишь не только, как взлетел и упал вратарь,
но и на сколько сантиметров он не дотянулся рукой до мяча; во мне как будто
включалась эта повторная и замедленная лента, и я все видел с мгновения,
когда на крыше вдруг дрогнула и с хрустом, роняя снежок, сдвинулась тесина,
другая, и вот уже Ксеня лежит на снегу возле бревенчатой стены, на сизой и
мерзлой земле, и я подбегаю к ней; и ее глаза, и заплаканные глаза Марии
Семеновны, даже то, как комбат, прощаясь, пожал Ксене руку, - все это не по
одному и не по два раза прокручивалось в воображении. А главное, я постоянно