"Анатолий Ананьев. Танки идут ромбом (про войну)" - читать интересную книгу автора

и о котором во всех инстанциях уже было забыто, как забыто вообще о
неудавшейся разведке (в разведку в эту ночь ходило несколько групп, и штаб
дивизии получил нужные сведения о противнике), - Саввушкин брел по лесу с
вытекшими глазами, не видя ни солнца, ни тропинки, ни деревьев, на которые
то и дело натыкался, даже не чувствовал боли, а только слышал за спиной
раскатистый, как пулеметная очередь, смех эсэсовцев. Немцы вели его в
Тамаровку, но по дороге выкололи глаза и бросили одного в лесу. Так
великодушно распорядился встретившийся генерал-полковник фон Шмидт.
Генерал-полковник спешил к своим танковым дивизиям, подходившим к фронту,
и потому был настроен оптимистически. Он сказал, что допрашивать сегодня
пленного русского солдата нет никакой необходимости и что ничто уже не
изменит ход событий. Германская армия готова к наступлению. На передний
край будет обрушено столько огня - и с воздуха, и с земли, - что вряд ли
потребуются скудные солдатские сведения о каком-либо орудии или доте;
огонь сметет все: и орудие то и дот.
Саввушкина не допрашивали; просто спросили, какого полка, - и все. Но
может быть, как раз потому, что не допрашивали, не мучили, не пытали,
неожиданная слепота так ошеломила его, что в первую минуту он даже не
понял, что немцы с ним сделали. Было такое ощущение, будто его сильно
ударили по глазам, и тьма, сразу плотной стеной ставшая вокруг,
воспринималась не зримо, а как глухота от удара. Он прошел несколько шагов
и упал, зажав лицо руками. Пальцы судорожно нащупали окровавленные провалы
глазниц. Он попытался приподнять веки, снова ощупал пустые глазницы, и
тогда его охватил панический ужас. "Убейте, гады! Лучше убейте!" -
закричал он. Не физическая боль, которую Саввушкин сгоряча почти не
почувствовал, а страх перед вечной слепотой, на которую он был теперь
обречен, заставил закричать о смерти. Сразу, как вспышка, мелькнула в
голове картина: в старой, прожженной солдатской шинельке идет он,
сгорбленный, в темных очках, и прохожие сторонятся его, как когда-то сам
он сторонился убогих слепых; потом - мать, ее лицо, дрогнувшие морщинки...
Всем телом, каждой клеточкой запротестовал Саввушкин против такой судьбы:
"Убейте, гады! Лучше убейте!" Но в него никто не стрелял, и он вскоре
понял, что остался один. Он все еще зажимал ладонями пустые глазницы и
громко, никого не стесняясь, стонал, теперь уже от острой, нарастающей
ломоты в висках. Вместе с ощущением боли возвращались к нему жизнь,
самообладание. Он разорвал нижнюю рубаху и обмотал ею лицо и голову; по
булькающим звукам и, может быть, даже по запаху вышел к небольшой лесной
запруде. Кажется, никогда он не пил с таким наслаждением воду, как в этот
раз, ладонями черпая ее вместе с травой и лягушечьей зеленью. Вода
освежила и приободрила его. Теперь можно было подумать, что делать дальше.
Утром, когда его вели, он видел массу вражеских танков и пехоту. Танки
стояли всюду - в лощинах, на опушках, в лесу. Саввушкин старался
запомнить, где они стоят, и даже несколько раз принимался считать их. Его
поразило такое большое скопление немецких войск. А ведь там, в Соломках,
ничего об этом не знали. Сообщить, обязательно сообщить нашим! Этой мыслью
жил он все утро. Надеялся убежать, ждал, искал случая. И вот теперь, когда
он был свободен и вполне мог двигаться, эта мысль снова овладела им. Она
должна была вернуться, эта мысль: и потому, что так подсказывал солдатский
долг, и еще потому, что сейчас, в эту минуту, ему хотелось самой страшной
мести гитлеровцам. Он встал и пошел, подчиняясь инстинктивному желанию -