"Андрей Амальрик. Записки диссидента " - читать интересную книгу автора

изоляции и комплексе неполноценности, которым советский режим придал форму
идеологической исключительности. Иностранцы тоже начинали смотреть на себя
как на существа особого рода - большинство сразу же принимало "правила
игры", навязываемые властями. Многие годами могли жить в России или
совершать большие путешествия, не встречая ни одного русского, кроме
сопровождавших их чиновников, а потом писались книги о России, где в
качестве самых больших недостатков приводилось долгое ожидание официанта в
ресторане или куча мусора под окном.
Начав "революцию в отношениях", я натолкнулся не только на сибирскую
ссылку, но и на пущенный самими иностранцами слух, что я агент КГБ. Мне
приятно было слышать, когда в 1976 году в Нью-Йорке при вручении мне премии
Лиги прав человека Павел Литвинов заговорил не о моих книгах, а о том, что я
был первым, кто начал это неофициальное общение. Это же имел в виду и
Гинзбург, сказав, что я умею "общаться с иностранцами".
Хотя меня все более начали занимать другие интересы, отношения с
художниками были дороги мне. Анатолий Зверев заходил к нам, пока мы не
поссорились из-за того, кому делать первый ход в карты, я его с тех пор не
видел и едва ли увижу. Я думаю теперь, что он оказал на меня большое
влияние, даже как на писателя, хотя сам книг, по-моему, не читал. Когда он
иллюстрировал мои пьесы, он попросил меня читать их вслух, так как едва
разбирал буквы; замечания, которые он сделал, были, впрочем, очень метки.
Боюсь, что в истории русского искусства его работы займут скромное
место, замечательные вещи просто потеряются среди хлама. На Западе даже
лучшие его картины интереса не вызвали, они слишком напоминали лирический
экспрессионизм двадцатых-тридцатых годов, словно развитие русского искусства
возобновилось с того момента, на котором было искусственно прервано.
Между тем я не побоюсь сказать, что в Звереве были зачатки
гениальности, это был гений в потенции - но в потенции неосуществившейся. У
него были такие неожиданные повороты, такие необычные ходы - и в его
картинах, и даже в маразматических рассказах и стихах, - которые и выдают
гения. Вы читаете, например, писателя, как будто едете по укатанной ровной
дороге, но вдруг какой-то одной фразой делается такой вираж, и вас тряхнет
на таком ухабе - и вы чувствуете: перед вами гений. Но у большинства хороших
писателей вы так и доезжаете до конца книги по ровной дороге.
У Зверева не было другого: школы, культуры, которая играет роль
внутреннего цензора, отличая плохое от хорошего не на бумаге уже, а еще
где-то на грани бессознательного и сознательного, а также не было среды,
которая держит художника на поверхности, как соленая вода пловца. Конечно,
создавалась эрзац-среда: несколько подпольных художников, два-три
безденежных коллекционера, три-четыре непризнанных поэта и четыре-пять
ничего не понимающих в живописи иностранцев, и поэтому не только картины
Зверева, но и вообще картины русских неофициальных художников, выставленные
вместе на Западе, - и хорошие, и плохие, и любительские, и
профессиональные - производят какое-то, не побоюсь этого слова, жалкое
впечатление, не в отрицательном смысле, а скорее в том, как выглядит голый
среди одетых.
Работоспособность Зверева - сначала высокая - начала иссякать, чему
немало способствовало естественное для русского художника пристрастие к
водке, и постепенно все яснее обозначался кризис, когда данное художнику
Богом истощается, не сменяясь приобретенным личными усилиями. В период моего