"Анатолий Алексин. Ночной обыск " - читать интересную книгу автора

объяснит ей? Почему?!" - трепыхалась я возле дверной щели. Мне было страшно
оттого, что отец подпишет и пошлет письмо, которое может дойти до
"галантного с длинными пальцами".
Что такое "галантный", я не знала, но догадалась, что понятие это
сродни слову "галантерея".
- Тогда подпишем вдвоем! - вновь обрела мама стойкость.
- Танюшу пожалей, - тихо попросил отец, уже не объединяя меня с
Ларисой.

Внешне нарком и комкор выглядели совершенными антиподами: военный был
типично военным, а штатский - типично штатским.
Одергивая под поясом высококачественную гимнастерку, комкор, наверное,
бессознательно подчеркивал свою подтянутость и моложавую стройность. Он был
прямым, как приказ. А обветренно-сухощавое лицо и седая охапка волос на
голове напоминали о том, что он твердым, негнущимся шагом явился к нам из
боев и походов.
- Прежде он не был таким "типичным", - без осуждения, но с грустью
сказал как-то отец. - А потом насмотрелся фильмов, спектаклей про себя
самого - и стал подражать актерам, исполняющим его роль. Но в сабельную
атаку кинется по первому зову.
Это отец сказал, когда мне было лет шесть. Но я запомнила... А в
одиннадцать с половиной подумала, что атаки бывают разные. И что в одни из
них комкор кинется не колеблясь, а в другие - навряд ли.
Расслаблялся он только у нас на диване с гитарой в руках. В нем
появлялось нечто раздольно-гусарское. И с неожиданными для него лиричными
интонациями он пел про любовь. Не про ту, что закаляется в пекле сражений,
побеждая разлуки, а про чужую и, безусловно, неведомую ему, заставлявшую
кого-то страдать и даже погибать в тиши и при полном материальном
благополучии. Он действительно вынес невыносимое и за гитарой хотел
забыться.
- Битый-перебитый человек, - сказал отец в разгар спора о подписях под
тем самым, как оказалось, даже для меня опасным, письмом. - А битые не
хотят, чтобы их снова били. Второй раз в камеру смертников? Нам неведомо,
что это такое. А ему ведомо!..
Нарком не был бит-перебит, но выглядел куда более истерзанным, чем все
испытавший комкор. Рыхлое нездоровье как-то органично сочеталось в нем с
никогда не ослабевавшей напряженностью. Она была в мыслях, в четко
немногословных фразах и отредактированных движениях. Он не принадлежал
ничему, кроме дела. Громада ответственности еще не успела раздавить его, с
почестями отправить на привилегированное кладбище, но давила на него
непрестанно. Он искал и находил спасение в нашей семье: отцовский "мозговой
трест", тоже испытывавший повышенное давление, и мамина несказанная
женственность были теми подпорками, которые, по моему представлению, не
давали громаде обрушиться и уничтожить его. Нарком слыл выдающимся
строителем и однажды доверительно сообщил маме, что "научился строить все,
кроме личного счастья". Грусть его тоже была не рядовой, а по-наркомовски
значительной, осененной грифом "Совершенно секретно". Но я, как всегда, не
теряла бдительности - и грусть была рассекречена.
Сталина нарком называл и считал "хозяином", но хозяином беспредельно
любимым, надрывавшимся от работы гораздо больше, чем он. Хотя больше уж было