"Георгий Адамович. Василий Алексеевич Маклаков (Политик, юрист, человек) " - читать интересную книгу автора

предсказание, кстати сказать, не вполне оправдавшееся. Весь склад речи еще
бодрый, в соответствии с настроениями, тогда в эмиграции еще
господствовавшими.
Мне вспоминается другая речь Василия Алексеевича, произнесенная семью
годами позже, когда в парижском театре Шан-з-Элизе русская эмиграция
чествовала Бунина, в связи с присуждением ему Нобелевской премии. Это было,
пожалуй, последнее большое, пышное, дружное и многолюдное эмигрантское
собрание.
Помню, как Милюков, указывая в антракте на Маклакова, который подсел к
находившемуся в первом ряду митрополиту Евлогию, шутливо заметил:
- Все, как бывало в старину у нас в провинции: на почетных местах -
губернатор и архиерей!
Маклаков собрание открыл и был в этот вечер единственным оратором. Как
человек с огромным общественным опытом, он чувствовал, конечно, что совсем
без "огоньков впереди" обойтись в такой день невозможно, и уступку сделал.
Но в речи его была печаль, усталость, и скрыть этого он не мог, а может
быть, и не хотел. Если бы выразить словами то, что пробивалось у него между
слов, получилось бы приблизительно следующее: "Господа, незачем себя
обманывать, это наше последнее торжество! Да, жизнь продолжается, Россия
бессмертна, но лично нам с вами ждать больше нечего". Не одного меня поразил
общий склад его речи, и я не стал бы о своем впечатлении упоминать, если бы
не слышал того же от других. Как и в речи о Пушкине, Маклаков о Бунине и его
творчестве говорил лишь вскользь: темой его и на этот раз была русская
культура, единственное у нас оставшееся, но зато и самое драгоценное ваше
сокровище.
Как объяснить эту внезапную грусть и скептицизм, эту "дребезжащую
струну"? Маклаков был еще сравнительно нестар, был полон сил, казался
по-прежнему неистощимо жизнерадостен и бодр. Можно, было допустить
случайность, т. е. случайный перебой в настроении, которому он и поддался.
Но правдоподобнее другое: мы все живем "изо дня в день" интересами и
мелочами каждого определенного дня и редко останавливаемся в этом привычном
течении жизни, чтобы очнуться, задуматься, спросить себя, куда и зачем все
вокруг нас движется. Исключений среди людей в этом смысле почти нет, и,
конечно, так жил и Маклаков. Но когда ему доводилось взглянуть на житейскую
и даже деловую суету "с птичьего полета", он видел то, что в другие минуты
бывало от него скрыто, и об этом он говорил тогда, что впрочем, не могло
помешать ему на следующее утро опять с головой уйти в увлечения, заботы,
хлопоты, радости и волнения повседневного существования. Будущий историк и
биограф Василия Алексеевича расскажет, вероятно, много интересного и
примечательного о его деятельности, беседах с друзьями, мыслях и настроениях
во время войны - в частности, после того, как немцы заняли Париж и "вождем"
русской эмиграции оказался Жеребков. По свидетельству встречавшихся с ним
тогда в Париже его приятелей он скорей с грустью, чем с негодованием смотрел
на людей, уверовавших, что Германия борется только против большевиков, а
России желает добра, процветания и свободы. Он не спрашивал себя, что это -
"глупость или измена", он без колебаний утверждал: глупость. А глупости в
разных ее видах он на своем веку достаточно насмотрелся и, как очень умный
человек, перестал ей удивляться. Но лояльности в отношении Франции - прежней
Франции, конечно, не той, которая "коллаборировала" с Гитлером,- он требовал
категорически и резко разрывал с людьми, которые были, по его мнению, в этом