"Георгий Адамович. Невозможность поэзии. Избранные эссе 50-х годов" - читать интересную книгу автора

художественного, - отказался от разрыва с логикой, я не имел, конечно, в
виду какого-либо рационализирования поэзии. Нет, вопрос сложнее,
противоречивее, чем был бы при такой постановке - да и кто же, не потеряв к
поэтическому слову слуха, стал бы настаивать, чтобы стихотворение строилось
как научный трактат или речь в парламенте? Острие вопроса в том, что
поэзия, - как по апостолу совершенная любовь - "изгоняет страх": поэт не
может мысли бояться, не может в себе бояться вообще ничего. Иначе творчество
превращается в баловство, как было баловством повальное увлечение
сюрреалистов так называемым "автоматическим письмом", рассчитанным на
какие-то фрейдистские откровения. В поэзии надо помнить, что о многом
следует забыть.

* * *

Одним из открытий наших, - которое заслуживает названия открытия,
конечно, только в личном плане, никак не в общем историко-литературном
значении, - было то, что стихи можно, в сущности, писать как угодно, то есть
как кому хочется. От школ, от метода, от "измов" колебания и изменения
происходят лишь такие, которые напоминают рябь на поверхности реки: течение,
ленивое или сильное, глубокое или мелкое, остается таким же, как было бы при
полной тишине или сильной буре. Чутье - если оно есть - подсказывает метод
верный, то есть соответствующий тому, что каждый поэт в отдельности хочет
выразить. Но и только. Мучительная развязность почти всей футуристической
поэзии, - как бы морально "подбоченившейся", - свидетельствует о каких-то
подозрительных внутренних сдвигах - беда именно в этом! Против самого метода
возражений основных, коренных, неустранимых нет.
Отсюда - рукой подать до открытия второго, неизмеримо более
значительного, но оставшегося смутной, невысказанной догадкой, очевидно
"чтоб можно было жить": стихи нельзя писать никак... Настоящих стихов нет,
все наши самые любимые стихи "приблизительны", и лучшее, что человеком
написано, прельщает лишь лунными отсветами неизвестно где затерявшегося
солнца.
Догадка, впрочем, бывала иногда высказана в очень осторожной форме,
хотя и с надеждой, что отклик должен бы найтись. Как водится, в ответ
раздавалось главным образом хихиканье: "сноб", "выскочка", "не знает, что
еще выдумать", "Пушкин, видите ли, для него плох", "Пушкин приблизителен" -
и так далее.
О Пушкине, кстати, - и вопреки досужим упрекам со стороны, - никогда,
вероятно, так много не думали, как в тридцатых годах двадцатого века в
Париже. Но не случайно в противовес ему было выдвинуто имя Лермонтова, не то
чтобы с большим литературным пиететом или восхищением, нет, но с большей
кровной заинтересованностью, с большим трепетом, если воспользоваться этим
неплохим, но испорченным словом... Пушкин и Лермонтов - вечная русская тема,
с гимназической скамьи до гроба. В последние месяцы и недели своей жизни к
теме этой все возвращался Бунин и утверждал, что Лермонтов в зрелости "забил
бы" Пушкина. У меня до сих пор звучит в ушах фраза, которую Бунин настойчиво
повторял: "Он забил... забил бы его". Не думаю, однако, чтобы это было
верно. В прозе, пожалуй: поскольку речь о прозе, можно даже обойтись без
сослагательного наклонения и признать, что лермонтовская проза богаче и
гибче пушкинской, и притом "благоуханнее", как признал это еще Гоголь. Но не