"Михаил Бутов. Известь" - читать интересную книгу автора

сейчас, в эту минуту, есть и плодиться.
А ты должен верить, каждый день, каждую минуту заставлять себя верить,
что здесь - не ради себя, не ради того, чего лишился так или иначе навсегда
(ведь к чему удавалось вернуться?), но только и единственно ради них - пусть
сытых, пусть самодовольных, пусть наученных к тому же бойко перечислять, чем
от рождения виноваты перед ними умирающие тут же, на виду, студентики и
гимназисты. Иначе исчезнет - и так порой тонкая до неразличимости - нить
смысла, и кровь, которая на тебе, не оправдается тогда уже ничем.
Лампе думал: теперь нам приходится платить. За безмысленное
прекраснодушие, за то, что с готовностью, с упоением самоистязания уверовали
сами в свою виновность, даже не задумавшись, откуда идет подсказка. Но нет:
он, Николай Лампе, так и не смог себя убедить, что есть в чем каяться перед
ними ему самому или тем, кто был ему дорог. А ведь пытался, будучи юн, и
пытался самозабвенно, ибо не существовало другого способа не быть изгоем
среди сверстников по возрасту и сословию, кроме постоянного вслух покаяния
при виде любого пьяного мужика (но только, благодарение Богу, друг перед
другом: зайти дальше не позволяло эстетство, модное, по счастью, почти как
социализм). Но чем бы, еще по-детски ценя солидарность, ни бравировал в
застольных речах, внутренне тогда уже твердо стоял на своем: не видел и не
желал видеть в чужом бесстыдстве доли вины ни отца своего, строительного
инженера, пропадавшего по восемь месяцев в глуши, сооружая мосты, ни даже,
например, богатого крестного, отписавшего на старости три четверти состояния
почему-то губернскому почтовому ведомству. А повзрослев, узнал, что цена
такой свободе одна всегда и везде: отчуждение. Только уже не от
гимназической компании, но от сословия, происхождения, национальности.
Какими бы ни были причины, но дворянство, чин, образование становились
словно бы новым первородным грехом, заранее порочащим каждого, кто к ним
причастен; в той атмосфере, которой все тогда дышали, даже в утвер-ждении
"я - русский" уже слышался (и не без оснований) намек на некие имперские
притязания. Может быть, еще и поэтому, к вящему удивлению семьи, Лампе
выбрал для себя армию: там, казалось, понятия будут традиционно четче
определены, а воздух - чище.
Выпив полторы стопки, он понял, что благоразумнее остановиться: тоска
не уйдет, напейся хоть вдрызг. Обмякнув у стола среди грубых, быстро
отяжелевших вещей, Лампе рассматривал криво наколотую на гвоздь в стене
открытку четырнадцатого года, где усатый солдат в хорошем обмундировании
рассасывал, надув щеки, трубку величиной с кулак. Такие открытки вместе с
теплыми носками и вязаными рукавицами рассылали под церковные праздники
солдатам городские дамы. Похожую, с шутливым восьмистишием на обороте,
однажды отправила ему мать. Цене вещей он еще не успел научиться тогда, и
открытка затерялась. А теперь Лампе думал, что как-то слишком просто,
незаметно свыкся с тем, что реальный образ матери растворился в накатывавших
девятых валах этих лет, истончился, стал бесплотно-светел и мертвенно-чист.
Уже ни лица не вспомнить в точности, ни речи, ни линий фигуры. Если что и
осталось - только память осязания, как о некоем теп-лом облаке, прежде
всегда сопровождавшем, разлученность с которым научила тут же, что мир есть
одиночество.
Однажды он обнаружил, что способен без отчаяния думать о том, что она,
быть может, ныне уже не жива. И с тех пор ему проще стало считать так.
Разлука, в конце концов, тоже род смерти. Если Бог на их стороне, если ему