"Трумен Капоте. Воспоминания об одном рождестве" - читать интересную книгу автора

воображение. Как, например, президент Рузвельт. Или баптистские миссионеры с
Борнео - его преподобие Дж. К. Луси с женой, которые прошлой зимой читали
здесь лекции. Или низенький точильщик, два раза в год проезжающий через наш
городок. Или Эбнер Пэкер, водитель шестичасового автобуса из Мобила, -
каждый день, когда он в облаке пыли проносится мимо, мы машем ему рукой, и
он машет нам в ответ. Или Уистоны, молодая чета из Калифорнии, - однажды их
машина сломалась у нашего дома и они провели приятный часок, болтая с нами
на веранде. (Мистер Уистон нас тогда щелкнул своим аппаратом - мы ведь ни
разу в жизни не снимались.)
Может быть, совсем чужие или малознакомые люди кажутся нам самыми верными
друзьями лишь потому, что подружка моя стесняется всех и не робеет только
перед чужими? Думаю, так оно и есть. А кроме того, у нас такое чувство, что
хранимые нами в альбоме благодарственные записки на бланках Белого дома,
редкие вести из Калифорнии и с Борнео, дешевые поздравительные открытки
низенького точильщика приобщают пас к миру, полному важных событий и
далекому от нашей кухни, за окном которой стеною стоит небо.

...А сейчас в окошко скребется по-декабрьски голая ветка смоковницы.
Кухня уже опустела, все пироги разосланы; вчера мы свезли на почту последние
несколько штук. Чтобы купить марок, нам пришлось вывернуть кошелек
наизнанку, и теперь у нас ни гроша за душой. Я очень этим подавлен, но
подружка моя утверждает, что завершение нашей работы надо отпраздновать, - в
бутылке, которую дал нам Ха-ха, осталось еще пальца на два виски. Одну ложку
вливаем Корольку в мисочку с кофе - он любит, чтобы кофе был крепкий, с
цикорием, - остальное делим между собой. Мы оба ужасно боимся пить
неразбавленный виски. После первых глотков мы морщимся, передергиваем
плечами - брр! А потом начинаем петь, каждый свое. Из своей песни я знаю
всего несколько слов: "Приходи, приходи в негритянский поселок, собрались
все франтихи и франты на бал". Но зато я умею танцевать. Вот кем я буду -
чечеточником, стану плясать чечетку в кино. Я отплясываю, тень моя мечется
по стенам. От нашего пения трясется посуда на полках. Мы хихикаем, будто нас
кто-то щекочет. Королек перекатывается на спину, дрыгает лапами, что-то
вроде улыбки растягивает его черную пасть. Во мне все горит и искрится, как
трещащие в печке поленья, я беззаботен, словно ветер в трубе. Подружка моя
кружится в вальсе вокруг плиты, приподняв подол бедной ситцевой юбки, словно
это вечернее платье. "Покажи мне дорогу к дому..." - напевает она, и ее
теннисные туфли поскрипывают в такт. "Покажи мне дорогу к дому..."
Кто-то входит. Две родственницы. Обе взбешены. Они буравят нас глазами,
дырявят языком. Они взвинчивают себя, слова их сливаются в сплошную мелодию
гнева:
- Семилетний ребенок! И от него разит виски! Ты спятила, что ли? Напоить
семилетнего ребенка! Какая-то полоумная! Верный путь к гибели! Вспомни-ка
двоюродную сестру Кэйт! Дядюшку Чарли! Свояка дядюшки Чарли! Позор! Стыд
какой! Срам! На колени! Моли Господа о прощении!
Королек забивается под плиту. Подружка моя разглядывает свои туфли,
подбородок ее дрожит. Потом она поднимает подол юбки, сморкается в него и
убегает в свою комнату... Весь город давно заснул, в доме все стихло,
слышится только бой часов да потрескиванье догорающих угольков в печах, а
она все плачет в подушку, мокрую, как носовой платок вдовы.
- Не плачь, - говорю я ей. Я сижу у нее в ногах на постели и дрожу от