"Юрий Давыдов. Завещаю вам, братья...(Повесть об Александре Михайлове) " - читать интересную книгу автора

Дмитриевич жил в доме Фредерикса, на Лиговке. Мы встретились в сквере. Оба
не спешили: нас нигде не ждали - случай редкий; решили попросту
пофланировать, погулять, как фланируют и гуляют молодые люди, - это ведь
потребность молодости.
Недавно отошел ладожский лед. Петербург, как всегда после ледохода,
казался огромнее. Уже смеркалось, и сумерки тоже казались просторными и
чистыми. Мы шагали молча. Было хорошо и немножко грустно. Такая легкая, как
дымок, грусть; она по-моему, непременная спутница полноты счастья.
Потом разговорились. О чем-то, должно быть, незначащем, пустяковом; и
опять-таки в самой этой пустяковости присутствовала именно полнота счастья.
Я хоть сейчас укажу тот угловой дом. В первом этаже, уже освещенном,
мальчик плющил нос на оконном стекле, медленным пальцем выписывал
кривули... Александр Дмитриевич вдруг заговорил о смерти. Не элегически, не
мрачно, не философски. И не с беспечностью молодости. Нет, очень спокойно,
очень деловито.
Он говорил о смерти тех, кто повторяет латинское: "Умрем за нашу
царицу!" (в данном случае "царицей" не Наука, а Свобода). Он говорил, что и
нам не избежать мучительной борьбы с могучим инстинктом самосохранения, но
каждый из нас обязан подавить его на воле, чтобы в каземате, на эшафоте
душа была готова и оставалась лишь телесная материальная борьба.
Я часто думаю об этом теперь, когда Александра Дмитриевича давно нет
на земле, и мне кажется, что за его деловитым спокойствием стояло
представление о смерти, как о таинстве. Ибо сказано: "Чтобы и жизнь
открылась в смерти плоти..."
И все-таки в готовность "вкусить смерть" я не верю. На войне многие
умирали стоически. Не равнодушно, не покорно, а именно стоически. Но душа,
бедная сиротеющая душа, билась и трепетала во мгле тоски, для которой в
языке нашем нет слова страшнее и нет слова проще, чем тоска смертная. В
госпитальных бараках последняя материальная, телесная борьба была
обыденностью, но к темному, сухому шелесту этой тоски привыкнуть было
невозможно.
А к остальному, пожалуй, привыкаешь.
И к тому, что раненые - прикрытые шинелишками, коржавыми от пота и
крови, они кажутся обрубками - разражаются воплями, проклятьями, грубой
площадной бранью. И к гнойным поражениям, над которыми даже задубелый
военный лекарь не в силах склониться без крепкой сигары в зубах, а ты не
разогнешься, пока не очистишь, не промоешь, не перевяжешь. И к каторге
операционной, когда доктор, без мундира, с закатанными рукавами рубахи, в
жилете и кожаном переднике, залитом кровью, как на бойне, выходит, шатаясь
и садится, уронив голову и руки, а ты продолжаешь сновать, как челнок,
кипятить инструмент, таскать тазы с теплой водой, сносить в сторонку
ампутированные руки и ноги.
Захоронение ампутированных конечностей поднимает жуткое, знобящее
чувство. Могильная яма, священник в облачении, с паникадилом. В яму
вываливают из рогожек почерневшее, скрюченное, крошечное. Человек-то еще
жив, a "часть" его уже погребают...

6

Александр II посещал госпитали. Он утешал раненых, крестил, целовал.