"Юрий Давыдов. Завещаю вам, братья...(Повесть об Александре Михайлове) " - читать интересную книгу автора

В ту минуту Александр Дмитрич, прибавив шагу, поравнялся. Поравнялся и
вроде б сигнал подал - не то моргнул, не то кивнул, я не понял, к чему и
зачем, что мне делать. А он как ни в чем не бывало косолапит мимо.
Ишь, думаю, и косолапишь-то нарочито... Тут-то мое раздражение и
обернулось недобрым к нему чувством. Ах ты, картузик,
гуляешь-прохлаждаешься, а барышня-то где, а?! Это я Анну Илларионну
вспомнил. Горько, обидно за нее стало. Но не только ее, а и своего
вспомнил...
Я вскользь называл Рафаила, моряка моего, Рафаила Владимировича. В ту
пору был он в Сибири. Э, нет, не спешите. Был он вовсе не во глубине руд,
отнюдь не там, он ведь, Рафаил-то мой, не терпел "завиральных идей красного
цвета" - эдак сам говаривал. Нет, носил он мундир, до конца жизни служил. А
тогда служил в Сибири, на Амуре, в Сибирской флотилии. И оттуда, из мирной
дали, - рапорт за рапортом: на Черное море просился, на Дунай, на театр
военных действий.
Оба они в ту минуту мне и мелькнули, Анна Илларионна и Рафаил, в ту
самую минуту, когда Михайлов "сигналил". И такая досада взяла, такое
раздражение, что и к Борщову расхотелось. Да Павел Григорьич в окно увидал,
окликнул. Неудобно. Я зашел. О том о сем, время бежит, совсем свечерело.
Мне убираться пора, а я - странная штука - медлю, словно чего-то ожидаю.
Сам не понимаю, чего, однако медлю.
И вообразите - дождался. Входит кухарка, подает хозяину записку. А
меня как осенило: что-то, думаю, меня касающееся. Оно и точно, меня,
меня... И опять-таки странность: совсем вот недавно озлился на Михайлова, а
теперь будто от сердца отлегло, даже обрадовался...
Саратовский променад на Большой Сергиевской. Вернее, в Барыкинском
вокзале, купец Барыкин содержал: большой такой сад, аллеи, разноцветные
фонарики. Ну-с, оркестр, ресторация; там, сям беседки, террасы к Волге.
В барыкинский сад я и препожаловал на другой день, вечерком. Явился,
как на павловскую дачу Краевского, моего издателя, то есть в сюртуке и
черном галстуке. Саратовский бомонд зевал и шаркал. Пахло духами местного
разлива. И эдак еще прогрессом пованивало - дальней нефтью, слабой
окалиной.
Как было велено, двинулся боковой, нижней аллеей, по-над Волгой.
Смешно сказать, я чувствовал себя ужасным конспиратором, едва ль не
карбонарием.
Александр Дмитрич поджидал меня, как барышню, в беседке. Мы молча
быстро и крепко пожали друг другу руки. Гляжу на него: не затрапезен, как
давеча, но, однако, скромное скромного. Я в своем сюртуке и галстуке -
совершеннейший франт. Он огладил себя ладонями, пояснил, чуть улыбнувшись:
"Иначе нельзя. По нашей вере, Владимир Рафаилыч, "в каждой пестринке сидит
бесинка". Или еще так: "рубаха пестра - антихристова душа"".
"А-а, - сказал я не без некоторого удивления, - вон что: древлее
благочестие?" - и машинально предложил папиросу. Он не взял: "Опять нельзя.
Хозяйка строгая, в два счета табашника выставит".
Он осведомился, какими судьбами. Я ответил, не задавая встречного
вопроса. Он еще о чем-то, но рассеянно, из вежливости. Вышла пауза. Я
чувствовал, чего он ждет, но первым не хотел. Но только, если б он не
спросил, я обиделся бы, рассердился. И он спросил.
Господи, чем я мог его обрадовать? Последнее письмо Анны Илларионны