"Юрий Владимирович Давыдов. Смуглая Бетси, или Приключения русского волонтера" - читать интересную книгу автора

ясно-синие глаза:
- Взламывая тяжкие оковы, океан обнажает извечно сокрытое.
Красно говаривали парижские метры; в звонком изяществе речений была
двоякая, казалось бы, несовместная, точность - математическая и поэтическая.
Теодор-Феодор не знал, что же предпочесть? В библиотеке историка Барбо
он, вчерашний пособник разбойника Мартена и недавний кавалерист Шево-Летер,
был ревностным поклонником Клио; любуясь мраморной Уранией - ее пажом; среди
ландкарт и глобусов - вторым Колумбом.

5

Возвращались пешком.
Пересекая улицу, не угоди в сточную канаву. Щеголь оскользнулся и вот
уж трясет манжетиной, брезгливо морщась на заляпанные башмаки. Смех! Колеса
кареты мечут комья грязи, а парижская грязь хуже кислоты разъедает обувь и
одежду. Не до смеха! Знай увертывайся. Утихнет гром кареты, услышишь скрип
вывесок, вторящих голосу ветра: вывески качаются на кронштейнах. (Были и
такие: "Окулист для глаз".) Услышишь не только скрип, но и вонь: Париж
терзает обоняние чадом салотопен, кожевенных мастерских, скотобоен. Разве
что переведешь дух на берегу Сены, любуясь на ялики. Но что это? Шорох
саранчи: спешат, спешат нотариусы, судейские и прочие чиновники. Мир стоит
на трех китах? Басня! Мир стоит на контрактах и кадастрах, апелляциях и
кассациях, дарственных и приговорах, претензиях и контрпретензиях... Как же
не спешить урвать свой кус?! Шорох черных мантий, шорох белых бумаг. Для
одного в этом звуке - пастораль золотых луидоров, для другого - скрежет
ворот старинной долговой тюрьмы, проклятой Фор-л'Эвек, куда сажают
банкротов, а дабы не скучали, сажают и провинившихся в чем-либо актеров.
Смеркается, вечереет. Ерофей Никитич убыстряет шаг. На стражников он не
надеется: ночные дозоры, известно, появляются либо до грабежа, либо после
грабежа, но в минуту разбоя - шаром покати. Дядюшка убыстряет шаг, а
племянник делает вид, что устал донельзя, - Феденька медлит нарочно: страсть
охота поглазеть на вечерний Париж.
У, круговерть!
Сломя голову несутся кабриолеты, берлины, коляски-визави. И вдруг -
затор, водоворот. Никто никому не желает уступать дорогу. Ни министру, ни
епископу. Хаос постромок, оглобель, задранных лошадиных морд; надсаживаются
полицейские, кучера бранятся, зеваки хохочут. И так же внезапно, не
сообразишь, каким манером, но вот все сдвинулось, все ринулось - и опять
скоком, и опять сломя голову... У освещенных театральных подъездов - толчея;
первые партии в трик-трак в трактирах; в танцевальных залах первые такты
кадрили. Кадриль не отплясывают, о нет, кадриль вершат с такой глубокой
серьезностью, с какой не вершат и судьбы Европы.
Основательный Ерофей Никитич не одобряет этих парижан:
- Лягушки-квакушки!
Версальские вельможи, стараясь уловить парижские пересуды, настороженно
усмехались: "О чем квакает наш добрый Париж?" Ирония Ерофея Никитича была
иной. Не осуждая соль парижского злоречия, он усматривал в ней подмену ума
остроумием. Ему претили прожигатели жизни, те, кто свою душевную черствость
маскирует флером пикантностей, пусть и политических. Они зубоскалят над
персонами, чьи титулы, адреса и приемные часы указаны в "Королевском