"Юрий Владимирович Давыдов. Смуглая Бетси, или Приключения русского волонтера" - читать интересную книгу автораальманахе", а на другой день пресмыкаются в дворцовых сенях, клянча
должность или подачку. Они не прочь съязвить и насчет короля - у его величества ни единой черты величия, у его величества велик лишь градус сладострастия, а на другой день вопят: "Да здравствует Людовик Возлюбленный!" В час, когда городские фонарщики умеряли яркость уличных фонарей, а небесный фонарщик удваивал яркость Луны, дядюшка и племянник видели седьмой сон. А может, и не видели, спали крепко, ибо не было у них сонника для разгадки сновидений. Они не слышали предрассветный рокот, похожий на рокот морского прилива. А тот, нарастая, дробился на стук копыт и колес, катил, катил в сторону Крытого рынка: левиафан заглатывал горы провизии. А сумрачные старьевщики отворяли лари, огромные, как кладбищенские склепы. И вот уже наперекор здоровым деревенским запахам парного мяса, солений и копчений стлался, как крался, темный душок городского тлена. Рядом с рынком и дальше, в улочках и проулочках, дымились жертвенники рассветного Парижа - большие посудины с подслащенным кофе. Выкладывай два су, пропусти кружечку и беги в кузнечную, столярную, кожевенную. На заставы беги или к набережной Сены - там всегда нужда в грузчиках, отравленных нищетой до полной покорности. А савояров призывали трубы - безмолвно дымящие дымоходы Парижа. Деревянные башмаки-сабо выбивали дробь на лестнице. Еще четверть часа, и двери антресолей толкал старик водонос. Шелудивый песик семенил за стариком. Старик сказал однажды Ерофею Никитичу: "Если я его прогоню, то кто же будет меня любить?" - и, разведя руками, обнажил беззубые десны в ухмылке Плеск воды из ведер, опрокинутых над бочонком, отзывался в душе Ерофея Никитича: "Если не будет Феди, то кто же будет любить меня?" Он поднимался и разводил огонь в камельке. Помешивая ложкой, разогревал вчерашнюю похлебку и думал о продолжении вчерашнего, то есть о рукописи, над которой трудился усердно и которая, как он надеялся, будет весьма полезной. Россияне, залетев в Париж, пихали в сундуки вороха галантереи, охапки водевилей, выкройки последних фасонов. Пустельги! Ерофей же Каржавин сознавал свое назначение, никем не утвержденное. Именно он, Ерофей Каржавин, полагал себя посредником между учеными Парижа и учеными Петербурга. Он хотел, чтобы первые знали труды последних. На шатком, в кляксах столе лежала рукопись: "Заметки о русском языке и его азбуке"... Так жили они в Париже, беды не чуя. А беда близилась. Началось с того, что месяц, другой, третий не было ни писем Василия Никитича, ни денежных субсидий. Младший отписал старшему: дороговизна гнет в три погибели, пошто забыл нас, бедных? Ответа не последовало. Стали жить в долг. Но можно рукопись продать? Рукопись, удостоенную похвал Парижского университета, отвергли парижские типографы: надо заказывать русские литеры, без них учебник не учебник, а заказывать литеры - значит нести дополнительные расходы, не будучи уверенным в последующих доходах. Барбо негодующе дудел: - Проклятые скряги! Они мечтают держать Вольтера взаперти и без штанов, чтобы не сбежал. Работал бы день и ночь, а они платили бы ему несколько су. |
|
|