"Юрий Дружников. Летописец Брайтон-бич (Воспоминания о Сергее Довлатове)" - читать интересную книгу автора

выставка. Подошли мои аспиранты полюбопытствовать, что я делаю. Я объяснил.
Мы сели вокруг. Прочитал им один небольшой его рассказ. Большую часть они не
поняли, пришлось перевести. Потом мы провели несколько минут в молчании.
И вот дни идут дальше. Мы еще есть, а Довлатова нет. В этом есть
какая-то неувязка логики человеческого существования, что старшие живы, а
того, кто моложе, нет. Я не могу объяснить, почему это кажется мне таким
несправедливым, может, оттого, что сие происходит и зависит не от нас.
О Довлатове пишут и еще напишут критические статьи. Будет литературный
анализ, и формальный, и человеческий. Довольно-таки консервативная западная
славистика (критикую и себя: я сам принадлежу к этой касте) застряла на
узком круге имен. Не хочу вдаваться в причины, они разные, противоречивые, а
чаще примитивные. Может, действует закон консервативной части германистики,
в которой не принято изучать серьезно писателя раньше, чем через пятьдесят
лет после смерти? Но постепенно найдется больше места для диссертаций и
докладов на научных конференциях о творчестве самобытного русского писателя
Сергея Довлатова. Разумеется, издания, которые традиционно дожидаются
смерти, чтобы без опаски давать оценки, уже раскручивают сочинения -- правду
и небылицы о нем, раньше не предсказуемом, а теперь бессильном опровергнуть
ложь.
Что ж, если появится хотя бы один довлатовед, это будет справедливо.
Короткая, но весьма запутанная жизнь плюс довольно длинный библиографический
лист Довлатова -- достойные предметы для внимания. И не такой уж ясный это
писатель, чтобы все в нем сходу понять и объяснить.
За что я люблю прозаика Довлатова? Перечитывая теперь его страницы,
думаю о том, что в его книгах нет или мало традиционных книжных событий:
войн, революций, политики, роковой любви или трагедии измены. Нет и крупных
героев, хороших или мерзких.
Я боюсь писателей, лишенных чувства юмора. Мне кажется, писатель,
неспособный вызвать к жизни улыбку читателя, не владеет словом, и ему надо
искать другое ремесло. Довлатов писал грустно, но так, чтобы читатель
улыбался. Он умел смешить, чтобы нам становилось грустно. Такой усложненный
дар не часто встретишь в прозе и в эссе, а Довлатов этим мастерством владел.
Он умел писать как бы ни о чем, высматривал важное в повседневном,
рассказывал о людях, которых мы без него просто не заметили бы. Но при этом
именно он оказался одним из заметных летописцев третьей волны эмиграции
семидесятых годов, той самой волны, которая выплеснула к подножию статуи
Свободы его самого и оставила наедине с большой Америкой.
Сиюминутное он останавливал, пытаясь превратить в вечное. Не знаю,
удалось ли это ему. В его прозе, в смешении стилей, в отсутствии
литературной системы отразились не только противоречия его натуры, но и
безумное советское время, душевный хаос изгойства там и последующей
эмиграции, сложные возможности свободы для несвободных людей, каковыми мы
родились и попали в другой мир.
Перечитываю его эссе, которые он писал для "Нового американца" и для
"Нового русского слова". Смотрю скрипты -- то, что он делал для радио
"Свобода". Они -- дань времени, но не однодневки. Не главные вопросы, но
всегда больные, нетронутые. Он первый на них обращал внимание, неважное
делал важным, неинтересное -- значительным. И еще искренность. Он был очень
аккуратен, стыдлив, что ли, на громкие и фальшивые слова. Старался не
употреблять их сам и очень точно замечал у коллег по обе стороны океана.