"По обрывистому пути" - читать интересную книгу автора (Злобин Степан Павлович)ГЛАВА СЕДЬМАЯО покушении Луши на самоубийство была напечатана заметка в газетной хронике. Это известие взбаламутило всю гимназию, и особенно Лушиных одноклассниц. Гимназическое начальство было встревожено на свой лад. Начальница гимназии баронесса фон Люден вызвала гимназического законоучителя отца Александра и послала его в больницу для «увещания» Луши. Но измученная Луща приняла попа холодно. Она сказала ему, что уже исповедалась у священника железнодорожной церкви, и поблагодарила отца Александра за его заботливость; сказала, что ей очень стыдно оттого, что всем принесла столько хлопот, но уклонилась от всякого разговора «по душам». Девочки таинственно шептались на переменах, умолкали при появлении классных дам и учительниц, что-то тайно, но бурно между собой обсуждали. Разведка, проведенная классной дамой по кличке Цесарка, которую так, прозвали за неприятно-пронзительный голос, дала начальнице гимназии точные сведения о том, что девочки задумали отнести в больницу букет, для чего уже собраны в классе деньги. После четвёртого урока Цесарка остановила семиклассниц резким выкриком: — Mesderaoiselles! — и поднялась на кафедру. — Mesdemoiselles! Je vous prie, ecoutez![14] — воскликнула она. — Мне известно, что в вашем классе куплен букет для Васениной. De nom de madame la directrice de norte gymnase, baronne[15] Агнессы Александровны, я объявляю вам, что посещение больницы всем ученицам гимназии решительно за-пре-ще-но! Vous comprenez?![16] «Классуха» смотрела на класс испытующе, желая видеть, какое впечатление ее слова произвели на учениц. — Неужели, rnesdemoiselles, вы, изучавшие православный катехизис, не знаете, что самоубийство есть смертный грех и нарушение православного вероучения?! Неужели вы не понимаете, что покушение на самоубийство безнравственно?! — Цесарка для убедительности постучала костяшками пальцев по кафедре, отбивая тактами слоги последнего слова. — Этот нехристианский поступок бросает тень на наше учебное заведение. Я говорю вам, mesdemoiselles, что мадемуазель Лукерья Васенина, — подчеркнула она «плебейское» имя Луши, — не заслужила приношения цветов, которые есть выражение восхищения и уважения ближних. И я объявляю, — выкрикнула она в заключение, — о тех из вас, которые дерзнули бы нарушить запрет de madame la directrice, будет иметь стожайшее суждение педагогический совет нашего учебного заведения. Семиклассницы вышли на перемену ещё более возбужденные. Речь «классухи» никого не разубедила в том, что букет должен быть вручен. Но кто дерзнет? Кто рискнёт? Это Сима придумала отнести в больницу цветы, и мнение всех сошлось теперь на том, что ей, лучшей ученице из класса, это легче других сойдёт с рук. — Сима, как же нам быть, как ты думаешь? — тихонько спросила Фотину соседка по парте. Сима пожала плечами. — Кто как хочет, а я пойду, — твердо и громко сказала она. — Общие деньги на букет у меня, и я его отнесу! В класс вошёл законоучитель, рослый, высокий и молодой ещё поп, про которого говорили, что баронесса в него влюблена. Не полагаясь на авторитет Цесарки, начальница задала ему тему сегодняшнего урока. — Жизнь, дети, — играя цепочкой наперсного креста, заговорил поп сразу после молитвы, — есть высший дар господа бога. Жизнь — украшение мира и восхваление создателя. Сказано: «Всякое дыхание да хвалит господа». Отец Александр прошелся по классу свободным широким шагом, от которого красиво играли складки его фиолетовой рясы. Он считался великим мастером проповедей и на уроках нередко поэтически вдохновлялся философией христианства. — Смерть всего сущего, — любуясь своим голосом, продолжал он, — в руках господа бога нашего, и никто же не нарушит сроки его, самочинством положит пределы. Единый волос не падет с головы человеческой помимо господней воли. Отец Александр взошел на кафедру и стал против класса, переводя свой взгляд с одного лица на другое. Он любил наблюдать за тем, как его вдохновенное слово проникает в сердце учениц. — Презреть божий дар, попрать и растоптать его может лишь изверг церкви Христовой! Вот отец ваш и мать ваша, возлюбившие вас с колыбели, в день святого ангела вашего приносят вам дар, ну, подарочек — вазочку, платье, красиво изубранное узором и кружевом, книгу премудрую и высокую, ароматы, цветы… Неужели вы, девочки, оскорбите родителей ваших, бросив на землю и ногой поправ приношение, дары их любви?! С радостью принимаете вы самый малый дар, благодарите и целуете нежных ваших. Как же назовёте вы тех, кто растопчет дар ближних, любовь их и радость? Изверги семьи своей, гордые и злобные люди только так совершают. Слезы обиды и горечи исторгнет такой человек, из груди своей матери, пренебрегая даром ее любви. Отец Александр обвел взглядом класс, но взоры девушек спрятались от него и ушли в себя. — Какое же черствое сердце надо, чтобы в расцвете сил, в юности бросить сладчайший дар господа бога — самую жизнь — и, поддавшись нечистому искушению, растоптать его, небрежа скорбию божией?! — драматично и грозно, играя голосом, возглашал священник, но уже понимал, что его ученицы слышат в его сегодняшней проповеди голос ненавистной «классухи». Ему больше не верили… — Укоризны и отлучения от семьи достойны самоубийцы, в гордыне своей поправшие жизнь. Покаянием и долгой молитвой должны они искупить свой грех и тем возвратить любовь бога и ближних! — уже без вдохновения продолжал поп, чувствуя, что теряет, совсем теряет престиж и доверие. — А если от горя, батюшка? — спросила Маня Светлова, соседка Симы. — От горя прибежище — бог, а не смерть, — сурово ответил поп. — А утешение ближних, любовь? Разве не исцеляют они духовную слабость? — спросила другая девочка. — Кто на жизнь свою покусился, тому нет ближних. Он ото всех сам отрекся. Ему не нужна любовь! — жестко отрезал поп. Сима не выдержала. — Как вам не стыдно? — воскликнула она. — Бог — это любовь, а вы что говорите? Вы же священник!.. — Графа Льва Николаевича начитались, сударыня?! — строго и раздраженно сказал поп. — Граф презирает истинную церковь Христову. Не вероучитель, но лжеучитель и еретик! Кого ты стыдишь, неразумная дева? Пастыря церкви?! Как же придешь ко мне на исповедь?! Как я тебе дам святое причастие?! Стыд и срам!.. Мы здесь, православные христиане, Фотина, и вам с нами в классе не место! Идите из класса. И-ди-те! — строго сказал он. — Подумайте на досуге и помолитесь о ниспослании разума. Идите из класса! Сима собрала книги и, красная от смущения и охватившего ее гнева, покинула класс… По пути из гимназии Сима помчалась в цветочный магазин, купила цветов и, выбежав из дверей, столкнулась с Коростелевым. — Вас мне посылает судьба, Константин Константинович! — против обычая без смущения, которое всегда охватывало её при встрече с журналистом, сказала она. — Проводите, пожалуйста. Меня сейчас поп выгнал из класса… Услышав обо всем, что творится в гимназии, Коростелев сказал, что он сам готов передать Луше букет от подруг. Но Сима уперлась: — Нет, Константин Константинович, мне надо самой. Принципиально считаю и отступить не могу. Коростелев пошел ее проводить в больницу. До самой палаты Сима держалась, занятая лишь тем, чтобы спасти от мороза букет, но, увидев подругу на койке, с ввалившимися глазами, осунувшуюся и жёлтую, даже с жёлтыми белками глаз, лихорадочную, Сима уронила на её одеяло цветы и разрыдалась. Ей представилось, что букет она принесла уже умершей от яда подруге. — Лушенька! Лушка! Да что же ты наделала, дурочка ты такая?! Что ты наделала, глупая! Как же так можно… — лепетала Сима, припав головой на грудь Луши. — Суровый фельдшер с тревогою заглянул в палату. Журналист успокоительно моргнул ему, и он вышел, не замеченный девушками. — Вот тебе от всего-всего класса, от девочек… все на букет собирали… дура такая!.. А вдруг бы на гроб тебе эти цветы… Сумасшедшая! Все тебя любят… Чего это ты? — спросила, пристально глядя в глаза Луши, Сима. — Всё прошло, Сима, всё. Успокойся. «Нашло наваждение», как говорит моя мама, — растроганная и взволнованная Симой, шептала Луша. — «Нашло» и ушло. Только вот всех огорчила. Я вижу, что любят меня… Даже стыдно сейчас, что столько людям хлопот причинила… А теперь сама вижу, как жить хорошо. Мне даже подумать страшно, что могли меня закопать, и лежала бы нынче в могиле… Поп пришёл. Исповедуюсь, а сама-то реву. — Причастилась? — спросила Сима. — Нет, причастия не дает. Покаяние наложил: до самой до пасхи сто поклонов утром и вечером, а на страстной неделе — по триста. Потом еще снова на исповедь. — Точный расчетец по таксе у господа бога! — с насмешкой заметил Коростелев. — Константин Константинович, как вам не стыдно! — остановила Луша. Сима смолчала. — П…позвольте, я лучше выйду, чтобы не м…меш…шать б…божественной вашей беседе, — сказал Коростелев. — Лукерье Фоминишне я над…доел, вероятно. Второй раз сегодня явился… Когда Сима и Коростелев вышли из больничной, пропитанной карболкой духоты на морозную улицу, журналист хотел взять снова извозчика, но Сима попросила пройтись, «вздохнуть воздухом». Едва отошли они десять шагов от крыльца, как кто-то окликнул: — Господин Коростелев, извините, одну минуту! Журналист с удивлением увидел самого «героя романа» — полицейского пристава. — Разрешите представиться. Я поручик Буланов. Еще раз прошу прощения. Не подавая руки, Коростелев слегка поклонился с немым вопросом. — Прошу прощения, — ещё раз сказал пристав. — Вы были у этой несчастной барышни, у Лукерьи Фоминишны. Я хотел вас спросить, как здоровье. Ведь, как говорится, ноблесс оближ — положение обязывает. Мне самому туда неудобно, ее навестить. Послал мамашу. Не приняла! Я ведь даже прямой причины несчастья не знаю-с… Коростелев вспыхнул: — А п…причиною, п…по сведениям нашей редакции, ваше к ней неуместное и навязчивое сватовство… П…порядочный человек, если он девушке неприятен, ее не преследует, даже если за ней ожидает взять домик с фруктовым садом. Пристав не ожидал такого отпора. — Помилуйте, я… Во-первых, при чём тут редакция? Я ведь… — залепетал он. — Вы проситесь в фельетон о преследовании полицейским чином молоденьких девочек-гимназисток с неб…благовидными целями. Я могу вам п…помочь стать такой знаменитостью… Но ск…кажите, удобен ли вам перевод в другой город? Может, лучше вам не добиваться, чтобы д…девочка ещё раз отравилась или повесилась? Наша п…печать… — Милсударь, это что же? Шантаж? На такую печать я сыщу управу у губернатора, милсударь! — пошёл в наступление пристав, для более грозного вида крутя левый ус. — Вот что, вы, «милсударь»! — оборвал его Коростелев. — По верным слухам, газета п…переходит в руки почётного гражданина города господина Саламатина, и господин губернатор не захочет ссориться с миллионером из-за какого-то п…па-а-ручика п…полиции. Вам всё понятно?. — Но Лукерья Фоминишна… — начал снова сбитый с толку пристав. — Лукерья Фоминишна просит вас позабыть, что вы были с ней знакомы. А я вас п…прошу от себя, не з…заставлять меня заниматься фельетонами о нравах, п…полиции… Не люблю их писать… Честь имею!. Журналист отвернулся от пристава и нагнал потихоньку шедшую Симу. Задержка с приставом принесла неудачу: из-за угла им навстречу вышла Цесарка. Она, разумеется, не могла доказать, что Сима идет именно из больницы. Но всё было ясно обеим. Цесарка надменно вздернула маленькую, неумную голову. — Bonjour, madame,[17] — по обычаю приветствовала по-французски «классуху» Сима и покраснела. Коростелез приподнял шапку. — Bonsoir, mademoiselle![18] — зловеще ответила Цесарка, проходя мимо, и еще выше вздернула голову. — Я пропала! — пробормотала Сима. — Н-да, неприятно, — согласился Коростелев. — А вы им скажите, что мы с вами ездили не в больницу, а к Лу-шиной матери на дом и там оставили для передачи цветы. Ведь к матери на дом ходить нет запрета! — Он оглянулся. — Нет, ничего не выйдет. Шпионка пошла в больницу. Сейчас там расспросит. — Господи, черт с ней совсем! — в волнении воскликнула Сима. — Я боюсь, она в палату к Луше полезет, расстроит девчонку… — Хотите, вернусь и выгоню?! — готовно предложил журналист. — Я ее так же, как пристава, отчитаю… — Что вы, что вы! Еще хуже будет! — пришла в ужас Сима. — Ну тогда подождем на той стороне, за сугробом. Она не заметит. Если она задержится, я возвращусь… Но им не пришлось дожидаться. Неизвестно, не захотела ли идти «классуха» в палату или просто время посетителей истекло, но она очень скоро вышла из дверей больницы и победным шагом прошла назад, не заметив на улице за сугробом двух соглядатаев… На другое утро перед началом уроков, на общей молитве, Цесарка зловеще прошипела по-русски: — Фотина, в кабинет баронессы! — Спасибо, Ульяна Ивановна! — небрежно отозвалась Сима, чтобы показать, что она не испугалась предстоящего разговора. — Je vous en prie![19] — ядовито ответила «классуха». Высокая и надменная дама, какими изображают аристократок на картинках, торжественно сидела у письменного стола. — Госпожа Фотина, не отрицайте: вы с каким-то мужчиной ходили в больницу к Васениной, — прищурясь сквозь лорнет, сказала начальница. — И не думаю отрицать. Да, ходила, — сказала Сима. Она считала себя настолько правой, что вызов к начальнице, который всегда волновал учениц, на этот раз только придал ей уверенности в своей правоте и решимости. — Вы были в классе, когда Юлиана Иоанновна объявляла мой строгий запрет посещать больницу? — спросила баронесса. — Была в классе. Слышала, как говорила Ульяна Иванна. — Дерзкая девица! Почему же вы нарушили мой приказ? — А мне было жалко подругу. Меня всегда с детства папа и мама учили не покидать подругу в беде, — твёрдо сказала Сима. — Но отец Alexandre, — по-французски в нос произнося это имя, сказала баронесса, — объяснил вам, что для её же пользы, для пользы души её, ей надо отбыть покаяние, видеть, что во всех христианах поступок ее вызывает лишь отвращение. — Начальница изобразила брезгливость всем своим видом. — Отец Александр раньше нам всегда говорил, что надо даже душу свою не пожалеть за друга! Баронесса опять поднесла к носу лорнет и презрительно, с высоты своего положения осмотрела с ног до головы эту дерзкую гимназистку, которая вместо единственно позволительных фраз: «Excusez moi» или «Pardon, madame»,[20] — смело глядя в глаза, говорила недопустимые вещи. — Вчера вас отец Alexandre удалил с урока. Сегодня я удаляю из гимназии. Не знаю уж, как с душою, голубушка, а продолжение образования и свою выпускную медаль ты «за други» не пожалела. En ce cas-la, je t'en prie,[21] собери свои книги и отправляйся домой. Родителям сообщите мое приглашение явиться, чтобы узнать определение педагогического совета… Кстати, что это был за мужчина с вами в больнице? — Меня провожал папин знакомый, корреспондент газеты господин Коростелев. — Mon Dieu![22] Из газеты?! — в ужасе воскликнула баронесса. — Ещё не хватает, чтобы о нашей гимназии писали в газетах! Начальница грозно встала со своего «трона». — Если напишут в газете, то вы будете исключены без права поступления в любое учебное заведение. Так и скажите вашему господину Костылеву, или как его там. Я вас более не держу… После звонка на урок все уже были в классе, когда Сима зашла за своими книгами. Подруги её окружили. — Велела идти домой, — сдавленным голосом, едва удерживаясь от слёз, произнесла Сима. — Как — домой? — Насовсем!? — Безобразие! Вэто время вошел учитель истории. — Барышни, барышни! Ай-яй-яй! По местам! — призвал к порядку добродушный старик. — Фотина вы куда же? Я в класс, а вы от нас?! Что случилось? — Мне начальница приказала идти домой, — сказала Сима, и слёзы, уже переполнив глаза, покатились на щеки, на фартук, на парту. — За какую провинность, Симочка? — спросил учитель. — За посещение в больнице подруги и за передачу больной букета от имени класса! — сказала Маня Светлова. — Весь класс виноват. Мы послали Симу. Нам надо собрать все книги и уходить. — Светлова, Светлова, потише! Вы еще не курсистки. Садитесь, — сказал историк. — А вы, Фотина, вытрите слезы, держите голову выше и идите домой спокойно. Идите. Все разберется и все придет в норму. До скорого свидания, Симочка… Весть об исключении Симы из гимназии в тот же день облетела полгорода. Гимназистки, гимназисты и реалисты только об этом и говорили. В большом писчебумажном магазине, куда приходили сотни учеников за тетрадями, карандашами и перьями, было подобие гимназического клуба: здесь встречались, чтобы вместе пойти на каток, отсюда старшеклассники провожали девочек до дому. В этот день здесь все разговоры сводились к обсуждению подробностей исключения Фотиной. Викентий Иванович за обедом успокаивал Симу, напустив на себя философское спокойствие: — Если они посмеют тебя исключить, ты уедешь в Москву, поселишься с Аночкой Лихаревой, сдашь экстерном и поступишь на курсы… Нич-чего ты от этого не потеряешь! — уверял он дочь. — Кешенька, ну подумай, пожалуйста, лучше, что ты говоришь! — возразила Софья Петровна мужу. — Да пусть-ка попробуют исключить. За что?! Да я к архиерею пойду и его спрошу — можно ли бросить подругу в отчаянии и беде. Пусть он попу и начальнице, этой дуре набитой, мозжишки на место поставит! Сима, которая дома дала было волю слезам, постепенно успокоилась и после обеда читала «Обрыв», когда к ней одна за другой начали приходить гимназистки. — Я думала, что ты, уходя, запоёшь «Марсельезу». Я так и решила, что в этом случае вместе с тобой подхвачу — пусть выгонят! — заявила Маня Светлова. — Гимназисты советуют нам объявить забастовку, пока не добьемся твоего возвращения, — говорила вторая. — Правильно было нам всем собрать книги — да по домам! На цветы собирали все. Значит, и ответ держать вместе! — поддержала третья. — Тут поп и Цесарка во всем виноваты… — Ну, баронесса сама-то мандрила с лорнетом! — спорили девочки. Софье Петровне с трудом удалось убедить их в том, что прежде решения педагогического совета в забастовке нет никакого смысла. После ухода девочек пришли гимназисты. Их было четверо: Сережа Родзевич — вихрастый и решительный парень, Сеня Цветков — юнец с большой головой на тоненькой шее, в очках и с пушкинскими бакенбардами и близнецы-восьмиклассники Ваня и Миша Малинины, дети пароходского машиниста… — Мы, Сима, пришли вам сказать, что мужская гимназия уважает ваш смелый поступок, — ещё в прихожей, с порога начал торжественное слово Сеня Цветков. — Мы гордимся, что среди нас, учащихся гимназий, есть молодежь, способная дать пощечину всякому лицемерию и ханжеству. Вы показали пример гражданского мужества, и честности. Мы пришли поблагодарить вас за это от лица гимназистов трёх старших классов. — Входите, друзья. Господа, входите, — позвал Викентий Иванович. — Что вы, Сеня, так церемонно? Мы очень рады, что вы одобряете Симочку. Мы дома тоже её одобряем. — А мы в этом совершенно уверены, Викентий Иванович, — ответил Сережа Родзевич. — Потому и Сима такая хорошая, что вы с Софьей Петровной её воспитали. — Ты, Сереженька, и для нас, стариков, принес доброе слово? Спасибо! — сказала растроганная Софья Петровна. — Мы и Васю ведь знаем, Василия Викентьевича, — сказал один из Малининых. — Сима с Василием Викентьевичем доказательство того, что вы растите только честных и мужественных людей. — Какие вы, господа, все хорошие! — произнесла растроганная Симочка. — Раздевайтесь, снимайте шинели, входите. Идите ко мне. — Викентий Иванович, мы, гимназисты старших классов, в ответ на произвол госпожи баронессы хотим организованно протестовать телеграммой министру, — сказал Сережа, направляясь в комнату Симы. Фотин усмехнулся: — Это какому же министру «протестовать»? — Разумеется, просвещения, Боголепову! — подхватил Сеня. — Н-да… — задумчиво сказал Фотин. А я вот думаю, что его высокопревосходительство за Серафиму не заступится, даже наоборот — одобрит начальство, а вас из гимназии выгонит, всех протестантов зелёных. Господин министр уже показал свой нрав на студентах. Разве вам неизвестно? В это время в прихожей раздался звонок, и притихшая в комнате Симы молодежь услышала из гостиной взволнованный голос Федота Николаевича Лихарева: — Господа, господа, покушение! Вы ещё не слыхали?! В Петербурге ранен студентом министр просвещения Боголепов! Молодежь закипела! Вы слышите, господа… — Ур-ра-а! — раздались в ответ на эту бурную реплику юные голоса из комнаты Симы. Федот Николаевич осёкся. — Господа, что такое?! — спросил он, растерянно обратившись к старшим Фотиным. — Кто там у вас? И когда распахнулась дверь в Симину комнату, он покачал головой: — Ай-яй-яй! Да какие же вы неразумные и зелёные, милостивые государи! Чего вы кричите? Да разве так можно кричать, господа дорогие?! — Это мы нечаянно, Федот Николаич. Извините… Викентий Иваныч, как ведь к слову-то вышло, — сказал Сережа. — Невольно и сорвалось… — А по какому же поводу, разрешите узнать, ликованье? Может, и мне покричать? — строго спросил Лихарев. — Да нет, это так, Федот Николаич. У нас тут секрет, — нашлась Сима. — У них тут гм… гм… своё… молодежь! — подтвердил Фотин. — Пройдемте, Федот Николаевич, в кабинетик. Так-так… в кабинетик… Мужчины ушли, а Софья Петровна, сдерживая улыбку, шепнула: — Ох, какие же вы нехорошие дети! Человека могли и убить ведь, когда стреляли, а вы тут «ура»! — А мы, Софья Петровна, кричали «ура» потому, что его не убили, а только ранили, — с заметной лукавинкой во взгляде сказал Сеня. — Просто мы рады, что жив человек остался, значит, кричим от доброты, не от злобы… — Ну и довольно, довольно… Идите теперь по домам. Слышите, что случилось? Надо быть осторожней. Мало ли что! — говорила опасливая Софья Петровна. — Лучше идите, ребятки. И никаких там протестов по поводу Симочки! И ей и вам от того будет хуже. Лучше я к архиерею… Коростелев торопливо вошел в дом Рощина. — Здравствуйте, Виктор Сергеевич! — возбужденно воскликнул он и едва слышно добавил: — Ч…чрезвычайные вести! — Костя, здравствуй! Входи, входи. Ты нам как раз очень кстати, — приветливо сказал адвокат. — Мадам, бонсуар! — поклонился Коростелев хозяйке. — Здравствуйте. Чаю? — спросила Анемаиса Адамовна, протянув руку для поцелуя. — Мерси, мадам, с удовольствием. — Проходи в кабинет, — пригласил адвокат гостя. С порога кабинета журналист увидел на кожаном диване Саламатина, перед шахматной доской, фигуры на которой были уже перемешаны. В зеленых от абажура сумерках плавал табачный дым. — По…почтенный гражданин Митрофанушка, рыцарь золотого мешка! — приветствовал Коростелев. — Стать во фрунт! — скомандовал в ответ Саламатин. — Ты мне теперь подчинен, зубоскал и повеса, я — генерал, а ты — солдат: окончательно — покупаю газету. — Это уже не новость, слыхали! — дружески тряся его руку, сказал журналист. — А последние, самые свежие новости все-таки пока у меня. За чрезвычайную, необычайную новость ставишь пару бутылок? — Пива? — спросил Саламатин. — По мелочам не торгую. Шампанского! — Что за ценная новость? — Поставишь? — Я, брат, купецкого звания. Кота в мешке не куплю. Выкладывай — поглядим. Коли добрый товар, то заплатим. — В Петербурге выстрелом ранен министр просвещения Боголепов, — торжественно продекламировал Коростелев. — Вот так да-а! — воскликнул Саламатин, вскочив с дивана, отчего посыпались на ковер с доски шахматные фигурки. — Такого мы, чёрт побери, давно не слыхали! — Доигрались в солдатики! — язвительно и мрачно подал реплику Рощин, нагнувшись и подбирая шахматы. — Студентом, конечно? — спросил он. — Студентом. — Вот вам и марксизм! Если это не провокация, то признак неважный, — заметил адвокат. — Всё равно что назад к Адаму… По-моему, дурно пахнет… — Да сами же ведь виноваты! — с азартом воскликнул Саламатин. — Ну сколько можно озорничать с молодежью! — Он вынул из кошелька деньги. — Посылай, Константин. Заработал! Так им, прохвостам, и надо! Pardon, madame![23] — спохватившись, поклонился он в сторону Анемаисы Адамовны. — Я женщина, господа, и, по-моему, это ужасно: он стрелял, его будут вешать, другие опять стрелять, тех опять… — Она подняла руки, тонкими кончиками пальцев коснулась синих жилок на висках, отчего широкие бархатные рукава упали, обнажив ее прекрасные руки выше локтей, вся ее фигура при этом могла бы изображать статую скорби и почти что отчаяния. — По-моему, это ужасно! — повторила Анемаиса Адамовна. — Где будете пить, господа? — тут же переходя на любезный хозяйский тон, спросила она мужчин. — Я, Костя, сама пошлю за вином, — сказала она. Решили пить в кабинете. Адвокат за чем-то вышел, оставив гостей вдвоем. — Митрофан, я к тебе п…припадаю с мольбой, — сказал журналист. — Моли смело, — согласился тот. — Сторублевку довольно? — Великого ты ума и талантов мужчина, но из классовых п…предрассудков п…переоцениваешь значение рублей, — возразил Коростелев. — Это, братец, дешевка. Мне надо устроить судьбу человека. — Легального? — осторожно спросил Саламатин. — Девушки. Ты, вероятно, слыхал, тут на днях отравилась. В газете было… — Десять коробочек спичек изгрызла? Зубастая дева! Слыхал! Значит, жива! Очень рад. Чем могу ей помочь? Гимназисточка, кажется? — Больше в гимназию ей не вернуться. — Беременна? — Чушь. Грязные сплетни. П…причина совсем не та. Я всё знаю. Было недоразумение на п…политической почве: её заподозрили в связях с п…полицией, но она оказалась чиста. — Ну и что? В чем мой долг? — Мать у нее вокзальная судомойка. Заставляет девчонку идти за п…полицейского пристава замуж: решила пожить на покое за зятем. — Родительские права таковы извечно. — П…по «Домострою». — Ну да. А ты что же хочешь? На место, пристава? — П…перестань б…безобразничать! Ты покупаешь газету. Я предлагаю её типографской корректоршей. Она уже раньше работала сдельно. Умеет… — Бери под свою поруку. Наем сотрудников, меня не касается, — сказал Саламатин. — А я тебя в свою очередь прошу — помоги заманить в редакторы Рощина. — Виктора Сергеевича?! Это, брат, да! Смелый шаг! — одобрительно отозвался Коростелев. — Ты, гляжу я, упорен! Сегодня уже говорили? — Уперся! — Я тебе подскажу способ: ты ему пригрози, что тогда пригласишь Горелова… Не выдержит! — уверенно обещал журналист. — Слышу, Костя, слышу коварные планы, — входя, произнёс Рощин. — Я, господа, как вам известно, по убеждениям марксист, быть редактором в прессе, которая служит Капиталистам, никак не могу! Горелова можете приглашать. Этот либеральный индюк угодит и нашим и вашим. Он вхож к губернаторше, красавец, богат и честолюбив. Ему все равно. А я не могу продавать направление собственных мыслей… — Позвольте, Виктор Сергеевич! — перебил Саламатин. — Ведь, насколько я разбираюсь в этих делах, направление газеты — это ее редактор, а не кассир. Вы поймите, я покупаю доходное предприятие, а вы, становясь редактором, делаете направление, ну, скажем, не социал-демократическое, но… Вот, например, вам Коростелев, — человек порядочный, прогрессивный, пишет фельетоны, рассказы. Можно прямо признать, что делает кое-какое полезное дело даже при сегодняшней редакции, которая его прижимает и давит. Вы даете простор ему. Вы даете коммерческую информацию, печатаете обзоры промышленности, освещаете рабочую и сельскую жизнь… в пределах, конечно, которые допустят цензура и губернатор. — Виктор Сергеич! — вмешался Коростелев, которому осточертело обывательское болото слишком уж благонамеренной газетки, где он работал несколько лет. — Я полагаю, что Митрофан Прокофьевич тут в чем-то прав. Мы создаем, так сказать, беспартийный легальный орган левого направления… Попробуйте, а?! — А как же с адвокатурой?! Каков я редактор, ещё неизвестно, а адвокат я все же ведь «кое-какой»! Как же мне отойти?! — взъелся Рощин. — А зачем? — возразил Саламатин. — Подберите хороших помощников по газете. Я полагаю, что Костя… Но Коростелев уже сам увлекся и опять перебил: — Виктор Сергеич, ну начерно: приглашаем Лихарева, он поведет отдел экономики и земскую жизнь. Фотин даст материал по промышленности и защите труда. Доктор Зотов — санитарии… — Постой, — остановил его Рощин. — А ты будешь сидеть моим помощником по редакции? Это была уже почти капитуляция. — Ну вот, как раз и шампанское вовремя! — радостно вскричал Саламатин. — Караул! Обобрали! — завопил журналист. — Я только сейчас догадался, что буржуй меня объегорил: я думал, что он раскошелится за необычайную новость, а он тут подстраивал магарыч, хитрый бес! — Прежде чем выпить бокал этого шипучего яда, я хочу знать: как будете вы нас обуздывать? Какой уздой? — спросил Рощин у Саламатина. — Исключительно золотой уздечкой, как Сивку-Бурку, Виктор Сергеевич, — сказал Саламатин. — Проповедовать совершенство самодержавия и благость православия я от вас не потребую. Этого будет требовать губернатор и архиерей, а вы не давайтесь… На случай конфликта я буду вступаться. Штрафы, разумеется в допустимых размерах, пойдут из моей кассы. Впрочем, из вашей: касса содержится за счет моих и других объявлений, в которых, как я полагаю, нехватки не будет. Если получите прибыль, я участвую в половине. Убытки беру на себя целиком, чтобы не уменьшать оборотные средства… — Насмотрелся ты, Митрофан, — сказал Коростелев, — в заграницах на заморских буржуев и хочешь поднять себе цену: я, мол, не только владелец заводов, строитель электрических станций, я ещё князь печати… знай наших! Виктор Сергеевич, прямо скажу: меня подмывает, а вас? — Надо бы, Костя, ещё всё продумать, — уклончиво отозвался Рощин. Освобожденная журналистом пробка с хлопом вырвалась из бутылки шампанского. — Анемаиса Адамовна! Просим принять участие! — закричал Саламатин, выбегая из кабинета. Он ввел хозяйку как-то по-детски, за руку. Рощина, конечно, уже знала обо всём, понимала, что предложение Саламатина укрепляет роль её мужа в городе, одобряла его, но сделала вид, что ей ничего не известно. — Греховное и кровавое у вас торжество. Не могу ликовать по поводу покушения, — сказала хозяйка. — Да не о том идёт речь! Позвольте представить — новый редактор местной газеты Виктор Сергеевич Рощин. Знакомы? — поклонился Саламатин, шутливо рекомендуя хозяйке её мужа. — Виктор?! Что слышу! — притворилась «мадам». — Ну, положим, ещё не совсем… — пробормотал адвокат. — За здоровье редактора! — возгласил Саламатин, передавая искрящийся бокал Анемаисе Адамовне. — Господа, за здоровье редактора новой газеты «Седой Урал»! Поэтичное названьице, а?! — с похвальбой повернулся он к Коростелеву. — Вы думаете название изменить? — спросила хозяйка, отпивая шампанское. — Мне кажется, это неосторожно: подписчик консервативен. За переменой названия он увидит подвох и потребует деньги назад, — высказалась она, выдавая тем самым, что вопрос для неё не новость. — Как говорится, деньги на бочку?! Не думаю, — возразил Саламатин. — Конкурентов на горизонте не обнаружено, кто уж выписал, тот не откажется! А мы дадим объявление: «С такого-то числа вместо газеты “Наш край” выходит газета “Седой Урал”. Условия прежние. Газета пополнится интересным отделом промышленной и торговой жизни. Два раза в месяц художественный рассказ, пять раз — фельетон, по воскресеньям — уголок юмора. Принимаются объявления по льготной цене». — Ты прирождённый газетный талант, — сказал журналист. — Предлагаю: иди в редакцию — для начала рублей на пятнадцать в месяц. — Ты, Костенька, продувной нахал. — П…па…аппропивной! — поправил Коростелев. — Да, — спохватился он, — а оклады, оклады! Мы с тобой об окладах не сговорились! — Тебе для начала рублей пятнадцать, — с насмешкой сказал Саламатин. — Это старому-то газетному волку?! — Я имею в виду — за талант, а за старость этого волка ещё шестьдесят, ну и двадцать пять на пропой. У тебя ведь расходы… — Так, пожалуй, пойдёт, — согласился Коростелев. — А с Виктором Сергеевичем мы еще подсчитаем, прикинем… Саламатин снова наполнил бокалы. — В первый раз в моей жизни с уд…довольствием и от чистой души п…поднимаю бокал за буржуя! — сказал журналист. Наутро сообщение о покушении на Боголепова всколыхнуло весь тихий, благополучный город. Гимназисты старших классов взволнованно рассказывали друг другу эту необычайную новость. После второго урока разнесся слух, что в домовой церкви при гимназии директор назначил молебен о здравии раненого министра. Возбуждение среди гимназистов усилилось. Раздались голоса, призывающие сбежать из гимназии до начала молебна. Но гардеробная оказалась заперта на замок. На большой перемене уже почувствовались приготовления к торжественной церемонии. Директор, куда-то уезжавший, вернулся в гимназию надушенный, в расшитом галунами мундире, в орденах и при шпаге. Учителя, живущие поблизости, после большой перемены тоже оказались в вицмундирах. Из всех классов с четвертых уроков вызвали, певчих, участников церковного хора, на спевку. До окончания четвертого урока послышалось в коридоре топотание и шарканье множества ног. Малышей парами проводили в актовый зал, где гимназические надзиратели указывали им занимать, как на утреннюю молитву, расчерченные по полу прямоугольники, обозначавшие места рядов. Ученики ещё шумели, толкались, перебегали с места на место, но вот из зала растворились широкие, в обычные дни наглухо закрытые, двери в левой стене, где находился иконостас царских врат церковного алтаря. Актовый зал словно бы превратился в церковь, и шум начал стихать, заменяясь привычным благочинием. В это время в зал стали входить ученики старших классов, выстраиваясь сзади по заведенному для молитвы порядку. С торжественным и печальным видом вошел в зал директор. Маленький, лысый, он уверенно и надменно вздернул седовато-мочальную бородку и выжидающе оглядел ряды гимназистов. Под взглядом его все привычно умолкли. Директор пошел вперед и повернулся лицом к общему строю. — Господа! — торжественно и печально начал он. — Мы собрались сюда для совместной молитвы. Два дня назад в столице нашей империи Санкт-Петербурге совершено злодейство: выстрелом злого и мстительного человека ранен господин министр просвещения его высокопревосходительство Николай Павлович Боголепов, человек, который несет на себе все заботы о вашем образовании, который денно и нощно, по высочайшему повелению государя императора, думает о вас, о детях, о молодой поросли Российской империи, о пополнении ваших знаний, о том, чтобы свет в ваших душах рассеял тьму и помог вам стать на стезю служения отечеству и возлюбленному государю, монарху нашей земли. Николай Павлович тяжко страдает от полученной раны, дети, — с дрожью искренности в голосе произнес директор. — Скорбь охватила отечество наше, и особенно учащих и учащихся, чьим покровителем и попечителем является его высокопревосходительство Николай Павлович Боголепов. Но не будем отчаиваться, господа! Бог, отец наш, в своей вечной милости ниспошлёт невинному труженику, исцеление! В задних рядах слышался какой-то неясный ропот. Директор на миг умолк и возвысил голос: — Помолимся же вместе, мальчики, господу богу нашему о здравии болящего болярина Николая. В ту же минуту священник вышел уже в облачении из алтаря. — Начинайте, батюшка, — обращаясь к нему, негромко сказал директор. Было слышно, как в тишине чистым голосом зазвенел камертон в руке регента — учителя пения. Мальчик в стихаре, с дымящимся кадилом подошёл к священнику, и в зале потянуло слащавым дымком ладана. Директор принял, благоговейную молитвенную позу, как вдруг за его спиной в задних рядах раздался молодой смелый возглас: — Свободу Шевцову! Директор вздрогнул, но не обернулся. — Свободу Шевцову! — вслед за тем крикнули там же три-четыре голоса старшеклассников. Поп в замешательстве повернулся от алтаря к шумевшим. — Свободу Шевцову! — проскандировал хор человек в двадцать. — Свободу! Свободу Шевцову! Свободу Шевцову! — разноголосо перекатилось в ряды младших и опять отдалось на задах. Надзиратели и классные наставники бросились по рядам унимать кричавших. Бледный от негодования, директор, повернувшись к рядам гимназистов, шагнул вперед и схватил за плечо кричавшего первоклассника. Малыши в испуге умолкли. Но в задних рядах пронеслось с прежней силой: — Свободу Шевцову! Поп растерянно скрылся в алтаре, и видно было через узорную золоченую решетку царских врат, как он суетливо снимает с себя облачение. Регент нерешительно и удивленно повернулся к расшумевшемуся залу. — Свободу Шевцову! — закричал в тот же миг весь церковный хор за спинами регента и директора. Директор вздрогнул и повернулся к хору и алтарю. — Свободу Шевцову! — кричали теперь непрерывно в разных рядах отдельные голоса. — Не надо молебна! — крикнули в задних рядах. Кто-то пронзительно свистнул. Директор под общий гвалт мановением пальца подозвал к себе надзирателя Чижика и что-то ему зашептал. Чижик метнулся в алтарь. Через полминуты поп, опять в облачении, вышел, под крики и свист гимназистов, из алтаря. Это превратилось уже в игру. — Не надо молебна, — выкрикивали в одном месте. Туда бросался надзиратель или учитель, классный наставник. — Свободу Володе! — кричали тогда с другой стороны… Бледный от бешенства и возмущения, дрожа от сознания собственного бессилия и позора, директор громко, с расстановкой сказал: — Батюшка, начинайте! — Благословен господь бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков! — возгласил священник. — А-ами-инь… — ответил ему неверными голосами хор. — О здравии страждущего болярина Николая господу миром помолимся! — возгласил поп. — Господи, помилуй, господи, помилуй, господи, помилуй! — откликнулся более стройно хор. Дым ладана расстилался по залу. Дисциплина церкви, вековая страшная дисциплина смирения и покорности, взяла верх. В рядах гимназистов установилось молчание. И вдруг у всех на глазах директор качнулся, схватился руками за голову и молча рухнул ничком на паркет… Пожалуй, жандармы в первые дни после ареста могли Шевцова и выпустить. Не исключена была даже возможность, что он возвратился бы в гимназию, если бы в первые же дни после зимних каникул не вспыхнула всюду разом студенческая борьба за исключенных студентов питерцев и киевлян. В свете новых студенческих «беспорядков» жандармы почли своим долгом воздействовать на городских гимназистов и беспокойных семинаристов удержанием Шевцова на некоторый срок под арестом. Выстрел в Боголепова, конечно, сам по себе должен был отягчить участь Шевцова, потому что не могло же местное жандармское управление не проявить своего рвения в отношении юноши, у которого, единственного в городе, найдена прокламация киевских студентов. Этой прокламацией Володя косвенно сопричислялся к сочувствующим покушению. Коростелев с первых же дней после ареста Володи начал нажим на Рощина, чтобы тот предпринял шаги к его освобождению. Но Виктор Сергеевич колебался. А вдруг у Шевцова найдено что-нибудь нелегальное? Вдруг в том доме, где он арестован, вместе с ним арестованы действительно неблагонадежные личности? Кто-то ведь взят из того же дома с ним вместе. Вмешательство его, Рощина, который и сам пользуется в городе репутацией «красного», не может в таком случае содействовать облегчению Володиной участи. Не добившись от адвоката активного вмешательства в Володину судьбу, Костя предпринял обходный маневр. Он внушил Анемаисе Адамовне, что репутация Рощина сама по себе в известной мере зависит от реабилитации его домашнего учителя, и если Володя будет отпущен на свободу, то это обстоятельство освобождает от жандармских подозрений дом Виктора Сергеевича. — Мож-жет быть, вы, оч…эчаровательная, употребите свои неот…тразимые дамские чары, чтобы повлиять на г…господина Горелова… Д…дабы не Виктор Сергеевич, а он, воистину н…не запятнанный революцией… припал к стопам его превосходительства губернатора… И действительно, Анемаиса Адамовна употребила дамские чары, и Горелов поехал-таки к начальнику губернских властей с просьбой о Володе. — Начались учебные занятия, ваше превосходительство, — говорил Горелов. — Молодой человек должен оканчивать в этом году гимназию. Содержание под арестом компрометирует его в глазах педагогов, не говоря уже о том, что компрометирует и учебное заведение. Представьте себе — первый кандидат на золотую медаль, и вдруг — под арестом!.. Я слыхал, ваше превосходительство, что молодой человек действительно погорячился немного с приставом… Но согласитесь — ведь в самом деле было не так уж тактично являться под Новый год с обыском. Люди собрались на праздник — и вдруг… Губернатор слушал внимательно тираду Горелова. — А лично вы знаете этого юношу? — вдруг спросил губернатор. Горелов замялся. Личной ответственности он избегал. — Как сказать… Я встречался с ним в доме коллеги, Виктора Сергеевича Рощина. Молодой человек произвёл впечатление взрослого и разумного господина. Только его гимназический мундир выдавал в нем незрелость. Он состоял домашним учителем сына Рощина. В доме относятся к нему с уважением… — Гм… — откашлянулся губернатор. — У господина присяжного поверенного Рощина в доме, как я слышал, вообще атмосфера политической, так сказать, «резвости»… Воспитанник господина Рощина исключен из четвертого класса гимназии за какую-то стачку или бойкот! Его попечитель, земский лекарь, непозволительно вёл себя с директором гимназии, выгораживая молодого человека. Теперь, изволите видеть, репетитор сыночка господина присяжного поверенного задержан в нетрезвой компании мастеровых. Согласитесь… — Я, ваше превосходительство, не защищаю, а лишь ходатайствую! — вставил Горелов. — Не могу-с! — решительно отрезал губернатор. — Оч-чень рад… Не могу-с! Пусть уж следствие идет своим чередом. Если окажется, что молодой человек не виновен, то никто не станет его держать… э-э, как говорится, на казенных харчах! — Губернатор милостиво рассмеялся своей шутке и продолжал: — Полагаю вмешательство губернских властей в это дело преждевременным и… нетактичным… Да-с, нетактичным! Господа из жандармского имеют свою компетенцию. Пусть разбираются сами… — Но, ваше превосходительство, юноша не окончил образование! — не очень смело напомнил Горелов. — Возраст юного нигилиста позвольте узнать? — спросил губернатор. И когда узнал, что Шевцову около двадцати, решительно заключил: — Совершенно-достаточный возраст, чтобы пройти военную службу в качестве вольноопределяющегося. А военная служба отлично-с оздоровляет!.. Разумеется, если жандармские власти найдут его невиновным, — спохватился губернатор. — Наши университеты и так уже переполнены молодыми людьми, которые занимаются не своими делами. А если уже с гимназических лет читать прокламации-с!.. Нет-с! Меня вы увольте от содействия этим действиям! Да, да, Аркадий Гаврилович. Я не ошибся — Аркадий Гаврилович? — переспросил губернатор. — Так вот-с… От содействия-с этим-действиям! — повторил он и встал с места, показывая, что беседа окончена. К чести Горелова следует сказать, что он на прощание все же получил от губернатора разрешение ещё раз обратиться к нему по этому делу, если жандармское следствие не закончится в течение месяца. Несколько дней спустя Горелов вновь был у губернатора по делам Саламатина, который, уехав, поручил ему обратиться за разрешением на издание новой газеты. Губернатор был внимателен и любезен, и, видя, что прием подходит к концу, Горелов, почтительно поклонившись, обратился к нему: — Ваше превосходительство, еще попрошу уделить мне минуточку вашего драгоценного времени по другому делу… Губернатор вопросительно приподнял бровь в знак внимания. — Я о том молодом человеке, о гимназисте, который до сих пор находится под арестом, в ведении жандармского… — Горелов понимал, что момент не очень подходящий, но опасался, как бы в последующие дни положение с политической молодежью еще не ухудшилось, и потому торопился. — Ваше превосходительство, действительно у него обнаружена какая-то прокламация. Но ведь не пачка же, всего единственная! Смею спросить: считаете ли вы сами, ваше превосходительство, что жестокое обращение с молодежью… Горелов взглянул в лицо губернатора и тотчас понял, что все пропало: начальник губернии побагровел от гнева. — А вам, господин присяжный поверенный, известно, что гимназисты всего два часа назад в стенах гимназии учинили разбой и кощунство? Демонстрация-с… С именем этого самого гимназиста, за которого вы изволите хлопотать, господина… — губернатор резким движением взял со стола бумажку и, далеко отставив от глаз, прочел фамилию: — господина Шевцова-с! — Ничего не слышал, ваше превосходительство! — искренне, воскликнул Горелов и растерялся. — Вот что устроил ваш протеже! Шайку малолетних бесчинцев и богохульцев! Господин директор гимназии, Павел Федорович Белоусов, в параличе-с!.. А вы изволите имя этого атамана произносить у меня в кабинете, ходатайствуя о снисхождении! Увольте-с!.. Губернатор по выражению лица Горелова понял, что тому действительно ничего не известно о происшедшем в связи с молебном. — Вот как-с оказывать милосердие и эту, как её… вашу «гуманность», господин присяжный поверенный, — сбавив тон, заключил губернатор. — Итак, передайте вашему доверителю господину Саламатину: ожидаю его лично… Честь имею! И губернатор нетерпеливо сунул три пальца в руку обескураженного Горелова. Видимо, этот скандал на молебне в гимназии и решил окончательно дело Володи Шевцова… Сделавшийся почему-то приятелем Володи, длинный усач надзиратель всегда, как дежурил ночами, передавал Володе газеты. Так и на этот раз вечером, после поверки, передал он газету с сообщением о покушении студента Петра Карповича на министра Боголепова. И не успел Володя как следует вдуматься и вчитаться в это сообщение, как надзиратель паническим шепотом потребовал газету обратно. Затем Володя услышал в тюрьме необычайное для позднего вечера оживление — голоса, шаги! Несколько раз хлопнули двери камер. Пытаясь смотреть в глазок, Шевцов не сумел ничего разобрать. Но час спустя тот же усач шепотом через «волчок» сообщил ему, что привели четверых молоденьких пареньков-гимназистов. — Может, студентов? — спросил Володя. — Да разве же я не знаю, кто студент, а кто гимназист! — отмахнулся усач и добавил, что их рассадили по одиночкам. Как, за что, почему могли посадить гимназистов? Каких гимназистов? Несколько раз поднимался у Володи со старшими разговор о привлечении к делу молодежи. Но старшие решительно возражали против гимназистов, хотя в духовной семинарии города был уже небольшой кружок. Но считалось, что семинаристы постарше и более зрелы. Двоих из семинаристов Шевцову пришлось даже встретить на явке. И хотя они оба после делали вид, что его совершенно не знают, он был уверен, что они оказались совсем не случайно в той самой квартире, куда он заходил для передачи кое-какой нелегальщины. Но гимназисты?.. Он не мог и ума приложить, в чем могли обвинять гимназистов. Если кто-нибудь наконец решил бы создать кружок в гимназии, то прежде всего поручили бы это дело ему же… Жандармы, однако, не стали долго мучить Шевцова загадками и вызвали на допрос. — Ну вот, Владимир Иванович, — сказал торжественно ротмистр Духанин, — ваши воспитанники и провалились! Весь ваш кружок господ гимназистов, как говорится, in corporae,[24] оказался в наших руках-с! Вам остается назвать сих господ поименно, исключительно с целью гуманности, чтобы невинные овцы не потерпели за козлищ. Все мы люди, а вам отлично известно, что errare humanurn est, — человекам свойственно ошибаться, и если вы нам не поможете, то пострадают все, кто арестован, а может быть, и ещё и еще-с… — Понятия не имею, о чём вы изволите толковать! — искренне отозвался Шевцов. — Однако сии господа от близкого с вами знакомства не отрекаются, — сказал ротмистр. — Право, не знаю. Может быть, если вы назовете этих людей, и я отрекаться не буду. Зачем же мне отрекаться, если знаком! Вы говорите, что гимназисты. Я очень многих в гимназии знаю в различных классах, не только в своем. — Припомните, с кем из них вы состояли в особо близком знакомстве, — сказал жандарм. Шевцов возмутился: — Вы, господин ротмистр, наловили каких-то птичек колибри и хотите их выдать за коршунов. А меня, как я понимаю, избрали себе достойным помощником. Увольте от этой чести. Вы меня уже обвинили, как их воспитателя или руководителя, что ли. Вы их обозвали «кружком». И как только я вам кого-нибудь назову как приятеля, так вы тотчас же и его обвините! — Какая же мне корысть, господин Шевцов? Что же, по-вашему, мы погубители душ невинных?! — воскликнул ротмистр. — Помилуйте! А наградные за особое прилежание к службе-с! — тоном того же ротмистра возразил Шевцов. — Ну уж, знаете, это слишком! — яростно оборвал тот. — Много себе позволяете, молодой человек. Если я допустил с вами мягкий тон, не значит, что допущу фамильярность! — В таком случае прошу записать мое показание слово в слово: знаю многих учащихся в гимназии, но ни с одним из них не был знаком особенно близко. Причиною тому — различие в возрасте. — И не желаете признавать себя руководителем гимназического кружка? — И не желаю оклеветать ни себя, ни других гимназистов. — А если они вас уличат, как своего… ну, лидера, что ли? Шевцов засмеялся просто и непосредственно. — Какой же я лидер! Ведь в гимназии мальчики! — Ну, так слушайте, я вам прочту отрывок из собственноручного показания одного из этих «детей», — решительно сказал ротмистр и, взяв какую-то папку, стал читать вслух: — «Признаю, что перед началом молебна я выкрикнул вместе с другими слова: «Свободу Шевцову!» — что создало шум и смятение в зале, который в означенную минуту следовало считать храмом божьим, по причине открытия алтаря и нахождения на амвоне священника в молитвенном облачении, диакона и церковного хора, а также возжженных свечей перед иконами. Эти слова «свободу Шевцову» вслед за тем стали выкрикивать и другие учащиеся гимназии, от старших до самых младших. Мне было известно ранее, что ученик восьмого класса Владимир Шевцов содержится в заключении в тюрьме…» Жандарм оборвал чтение и испытующе поглядел на Шевцова. — Сказки Шехерезады! — произнес Шевцов. — Никогда не поверил бы, что гимназисты способны на такую затею… — Птички колибри-с! — усмехнулся жандармский ротмистр. — А вы говорите — не лидер! — Это какой же молебен? Когда? — спросил Шевцов, хотя начал догадываться, что за молебен. — Не все ли равно, — уклончиво возразил жандарм. — Так вы же меня обвиняете в чем-то! Должен я знать, когда, как и в чем подстрекал человека, который вам дал подобные показания. Если кто-то кричал мое имя, то это не значит, что я виноват! И вообще очень глупо во время молебна требовать от священника освободить заключенного… — Остроумно-с! Но почему-то все-таки многие выкликали именно ваше имя. — Вероятнее всего, потому, что других гимназистов тогда ещё вы не ловили в сети, как птичек. Теперь, вероятно, будут кричать еще имена… Ну хотя бы на следующем молебне. О здравии, что ли… — О чьем о здравии? — настороженно спросил жандарм. — Мне почем знать! Директора гимназии или государя императора… Вы же мне не хотите сказать, когда и какой молебен! — Слушайте, господин Шевцов, — произнес жандарм поучающе, — взятая вами метода ошибочна. Усы не всегда доказательство зрелости. Не считайте, что все глупее и недостойнее вас. Ошибетесь! И ошибетесь себе на беду. Я вам даю день-другой для зрелого размышления. После чего вы уже будете лишены преимуществ, которые получаются путем добровольного признания. Я буду вас уличать показаниями других лиц. А это всегда отягчает вину. Вы испытали мое терпение. Хватит. Я предлагаю в последний раз продумать вашу линию поведения. Кстати, подумайте и о том, с кем вы знакомы из политических ссыльных и высланных под надзор полиции. — Может быть, разрешите для формы мне подписать то, что я показал сегодня? — спросил Володя. — Я не хочу, молодой человек, вас «ловить», — возразил жандарм. — Надеюсь, что вы, все продумав и взвесив, станете к себе самому, так сказать, бережны… И Володя, в сопровождении двух жандармов, в закрытой карете, опять возвратился в тюрьму… Накануне этого дня исполнилось полтора месяца с момента его заключения. Что значили какие-нибудь сорок пять дней в другой обстановке? Сорок пять капель в казавшемся бесконечным океане всей предстоящей жизни? Книги были Шевцову разрешены, и мать ему переслала учебники и тетрадки, так как вначале он все же надеялся, что ему удастся если не возвратиться в гимназию, то сдать выпускные экзамены в порядке экстерна. Занятия по учебным предметам отвлекали его от нудности и однообразия дней заключения. Однако он так много думал, так выработал в себе готовность к новым жандармским допросам, что, в сущности, это был уже иной человек — выдержанный, способный к борьбе и самозащите. Когда после трех допросов он не услышал ни о какой нелегальщине, кроме все той же киевской прокламации, и не получил никаких вопросов о связях с «неблагонадежными» людьми, — он совсем успокоился за свою участь. На вопрос о том, почему он ушел из дома Рощина до встречи Нового года, он ответил, что положение «наемного лица» в этом доме его раздражало. Он не чувствовал себя на равном положении с прочими, к тому же он обещал своему крестному, что встретит Новый год у него, как это велось с самого детства. — Лучше в деревне первым, чем в городе последним? — перевел на свой язык ротмистр. — Ну что же, если хотите, так, — согласился Шевцов. — Вот и попали с крестным-то в неприятность! — Ну, тут уж я сам виноват, что хотел сократить дорогу привычным с детства порядком — через забор. Пожалуй, я в этом даже и пристава не обвиняю… — А прокламация? — ехидно напомнил жандарм. — А что прокламация! Так у меня в столе и лежала бы до второго пришествия. Кому она там мешала? — Для коллекции, значит? — усмехнулся тот. — Коллекция — это когда чего-нибудь много, когда собирают однородные предметы. А у меня была только одна, и то совершенно случайно. Конечно, я понимаю тоже, что сам виноват: не нужно было хранить. Вам ведь только этого и надо! — Как это вы понимаете, что нам этого только и надо? — спросил ротмистр. — Очень просто. Преступников нет, — значит, вы даром едите хлеб. Нужно же доказать свою пользу отечеству и царю. Вы и рады раздуть гимназиста в преступника. И пристав-то сразу начал разговор про какую-то революцию. А когда я его осадил, он взбесился. — Поручик Буланов — лицо должностное, молодой человек! Выбирайте свои выражения, — усмехнувшись, остановил жандарм. — Не уважаемое это никем лицо, господин ротмистр. Не хочу я о нем ничего вообще говорить… Так протекал второй или третий допрос, когда Володя еще рассчитывал возвратиться в гимназию. Нет, теперь он не ждал уж такой удачи. «Так кто же затеял шум во время молебна? Ведь в самом деле — ума не могу приложить! — думал он, возвратясь в свою камеру. — «Свободу Шевцову!» — придумают, право. И все-таки это какая-то демонстрация, которая говорит о волнении умов. Недаром же я предлагал начать работу среди гимназистов. Не послушали, а теперь вот такие пошли «самородки»… Ну, что тут попишешь. Время такое пришло. Новое поколение придет и в студенты. И вовремя!..» |
||||
|