"По обрывистому пути" - читать интересную книгу автора (Злобин Степан Павлович)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Снежный занос в горах на железной дороге предполагалось расчистить и движение поездов возобновить не ранее полдня второго января.

Саша, с сознанием собственной правоты, рассказал доктору Баграмову о случившемся в гимназии.

Его одноклассник Землянов неосторожно попался инспектору за чтением «Письма Белинского к Гоголю». Землянов не выдал, у кого он достал список. Инспектор пригрозил ему исключением. Тогда учившийся с ними в одном классе сын вице-губернатора Трубачевский заявил, что считает подлым молчать, и сообщил, что видел, от кого получил Землянов запретное «Письмо». Вызванный в кабинет директора виновник не отрекся. Из гимназии исключили обоих.

Возбуждены были все гимназисты. А Саша нарисовал карикатуру с изображением Трубачевского и кратким воззванием: «Иуде бойкот!» Перед началом уроков он наклеил картинку в коридоре гимназии. Отвергнутый всеми Трубачевский сбежал с уроков домой.

На следующий день, перед общей молитвой в актовом зале, директор вызвал на добровольное признание автора карикатуры. Саша признался и был также исключён!

Баграмов не стал укорять подростка. Он видел, что Саша больше всего испытывает неловкость перед ним, который готовил его в гимназию, уговаривал Рощиных поселить его в своем доме, ручаясь за его поведение, и каждый раз при наездах в город по-родительски посещал гимназию, а в тех нескольких случаях, когда Сашу не освобождали от платы за ученье, вместе с Рощиным вносил за него деньги…

Зная, как будет плакать из-за его исключения мать, представляя себе, что он потеряет в селе общее уважение сверстников, понимая, как огорчает Ивана Петровича, Саша все-таки чувствовал себя правым в отношении Трубачевского.

— Сходим с утра к директору вместе, — сказал Баграмов, когда выяснилось, что первого января они уехать не могут.

У Саши радостно дрогнуло сердце. Он ждал за свою карикатуру снижения отметки по поведению в четверти, но исключения не ожидал никак. Прохладное отношение Рощиных к вопросу о его исключении заставило Сашу почти примириться со своею судьбой. Правда, в эти последние дни Саша старался настроить себя на то, чтобы гордо отвергнуть надежду на возвращение в гимназию.

Когда после директорского несправедливого приказа, растерянный и одинокий, Саша один вышел на морозную улицу и медленно побрел в городской сад, едва сдерживая давившие слезы, его догнал Володя Шевцов. Узнав о Сашином исключении, он покинул уроки в гимназии, чтобы подбодрить и успокоить его.

Стараясь не сойти на тон утешения, а держаться с Сашей по-взрослому, Володя рассказал ему о том, что в течение многих лет министерство просвещения ставит рогатки в получении образования таким вот «кухаркиным детям», какими были и Володя и Саша.

«Нам не приходится ждать пощады от них, — строго говорил Щевцов, — и гимназия не единственный путь к тому, чтобы быть полезным и нужным людям». Он привел в пример Шаляпина, Максима Горького.

Володя достиг своего, успокоил Сашу, даже уверил его, что не следует унижать свое человеческое достоинство перед теми, кто только и ждет, чтобы ты смирился и растоптал свои принципы.

И Саша все эти несколько дней жил сознанием своей твердой, неподатливой принципиальности. Конечно, он не пошел бы сам в гимназию просить прощения у директора. Но предложение доктора сходить вместе все-таки обрадовало его.

После полудня Саша отправился на каток. Едва он вышел на лед, как со всех сторон помчались к нему гимназисты.

— Егоров! Ну как дела? Не горюй! Сдашь экстерном! — сыпались сочувственные возгласы.

— Трубачевский в именье уехал на все вакации, а приедет, уж мы ему развлеченье устроим!

— Наплачется, сволота, скотина! — обещали гимназисты.

Саша был горд почувствовать себя центром внимания, почти героем, «невольником чести». Он стал сомневаться, стоит ли идти к директору, который потребует извинения. У кого? Саша тут же решил про себя, что у директора еще можно попросить извинения — черт с ним! Но извиняться перед Трубачевским — ни за что!..

— Папиросу хочешь, Егоров?

— Егоров, пойдем в теплушку погреться! — то и дело слышал Саша свою фамилию.

Он был на катке сегодня самым главным лицом.

Если после каникул его допустили бы обратно в гимназию, многих ребят, вероятно, это даже разочаровало бы…

Вечером в этот день у Рощиных была назначена детская елка, на которую пригласили гимназических товарищей Вити. Анемаиса Адамовна предложила и Саше пригласить двоих или троих его одноклассников. Он отказался.

Для Вити было неожиданным разочарованием, что Володя Шевцов не пришел на елку. Целый час Витя просил «еще хоть чуточку подождать» с началом, но Виктор Сергеевич рассудил, что Володя ведь мог вчера простудиться и заболеть, и настоял не оттягивать праздника.

— Придет твой Володя. Ну, опоздает немного — беда, подумаешь! — уверенно успокоил племянника и Федя.

Доктор сначала не придал значения отсутствию Володи, но потом стал тревожиться. Появился и Вася Фотин.

— А где же Шевцов? — был его первый тревожный вопрос.

Но Шевцов так и не появился весь вечер. «Неужели же провалилась почта и первая «Искра»?! Как же это могло случиться?!» — волновался Баграмов.

2

Саша и доктор вошли в двери гимназии.

— Хлопотать? — осторожно вполголоса спросил в раздевалке сторож, снимая пальто с доктора. — Бог даст, отхлопочете! — пожелал он.

Сидя в непривычно пустынном и молчаливом помещении, Саша прислушивался к тишине, стараясь различить голоса, глухо доносившиеся из-за тяжелой и парадной директорской двери. Слов было не разобрать. Но вот послышалось какое-то восклицание директора. В ответ раздался еще более громкий возглас Баграмова, и, резко распахнув дубовую дверь, доктор отчетливо и возмущенно произнес на пороге:

— До свидания, господин Белоусов! Воспитывайте и вперед доносчиков и шпионов. Искореняйте все честное и прямое. Поколение оценит ваши деяния! Стыдно, ваше провосходительство! Стыдно-с! Позор!

— Швейцар! — закричал директор на всё пустынное здание. — Проводи господина и впредь никаких господ в валенках в гимназию не впускать! Не пускать на порог!! — выкрикнул он и захлопнул дверь.

— Саша, пойдем. Не жалей ни о чем. Тут доброму всё равно не научат, — демонстративно громко сказал Баграмов. Он взял Сашу за руку, как трехлетнего, и повел к раздевалке…

— Эх ты, Саша, Саша-горюнок! С сильным не борись, с богатым не судись, — сочувственно вздохнул гардеробный сторож. — Сердитые нынче приехали, — вполголоса сообщил он доктору, указав глазами в сторону директорского кабинета.

Сторож неожиданно вытащил из кармана конфету и протянул ее Саше.

— Не погнушайся, — сказал он.

— Спасибо, — скрыв усмешку, ответил Саша.

Отправляясь с Сашей в гимназию, доктор не очень верил, что директор смягчится. За годы Сашиного учения он разглядел характер этого мелкорослого спесивого человечка, который любил, чтобы его называли «ваше превосходительство», не терпел никаких возражений и никогда еще не упустил случая напомнить бедному о его бедности и сказать, что он должен быть особенно благодарен за то, что ему дают образование, а не оставляют «в сапожниках».

Однако же разыгравшееся столкновение в директорском кабинете, при котором Иван Петрович не сумел себя сдержать и наговорил директору резкостей, отрезало теперь все возможности хлопотать за Сашу каким-нибудь окольным путем, при помощи протекции со стороны, и доктор в душе себя упрекал.

«Черт знает что! Мужику пошло за тридцать, а он все еще, как мальчишка, вести себя не умеет! Подумаешь, высказал «священное негодование»?!..» — бранил себя доктор.

Саша же сноба впал в фатализм: что же, он доверился доктору, покорно пошел в гимназию. Он был готов на всё, что велит Иван Петрович, а если уж даже сам доктор с директором поругался и не мог уломать старикашку, то тут ничего не поделаешь… Значит, такая судьба, значит, правильно говорил Володя, что все они караулят только минутку, когда можно напасть на «кухаркина сына» и выпереть его вон из учебного заведения…

Они шли от гимназии молча.

— Крыса в мундире! — наконец прорвался Баграмов. — Не желает уронить чиновничий престиж… «Ваш подопечный много себе позволяет…» Я говорю: «Господин директор, среди молодежи всегда живет естественное отвращение к доносчику». Он как визгнет: «Среди какой молодежи?! Среди порядочной молодежи естественно отвращение к врагам государя! Что я сказал, то сказал. Исключенный не подлежит возвращению!» — рассказывал доктор Саше, как взрослому. — Ну ничего, Сашок, не горюй. Придумаем что-нибудь. Или годик спустя вернешься сюда, когда он поостынет, или, я слышал, будет открыто реальное училище… Ну, попадешь в реальное. А если нет — отвезем тебя в Косотурск, там техническое… Не горюй… Может быть, если бы я был сам несколько терпеливее с этим вашим директором, повернулось бы по-другому… Может быть, я виноват…

— Да что вы, Иван Петрович! Ведь он же старый подлец! — воскликнул Саша. — Разве я хотел бы, чтобы вы… чтобы вы унижались из-за меня перед этим… перед поганым… — от волнения Саша не мог говорить. — Вот только мамка ужасно как огорчится, — сказал он шепотом и добавил: — Хоть бы ругала сильней, а то знаю: молча все плакать станет…

— Да, уж от этого никуда не деваться, поплачет! — согласился Баграмов.

— Вы ей объясните, а?! — с надеждой по-детски попросил Саша.

— Объяснить-то я объясню, — задумчиво произнес доктор. — Да, объяснить-то я объясню…

Они подошли к дому Рощиных. Доктор дернул за ручку звонка.

Горничная подала Баграмову только что принесенную на его имя телеграмму. Доктор вскрыл ее тут же, в прихожей, прочел и озадаченно перечитывал:

«Ужасное несчастье. Я в отчаянии. Немедленно приезжай. Юлия».

И вот доктор и Саша мчались в поезде. Сквозь опушенные инеем стекла не видно было ни лесов, ни гор, ни занесенных снегом деревень. Соседи разговаривали монотонным рокотом об оптовых ценах на хлеб и на лесные товары, о прибылях от поставок на Дальний Восток, о продаже русских кож и зерна заграничным фирмам.

Доктор молча лежал на спине, бесплодно мучаясь догадками — какое же такое несчастье могло постигнуть их дом? Смерть Юлиной матери? Но для чего тогда было не написать ясно, просто? И с чего это было ей умирать?! Быть может, пожар в больнице? Так почему не сказать «пожар»? Баграмов терялся и не слушал разговоров попутчиков.

Помимо всего его мучила мысль о том, что он так и не узнал ничего про Володю Шевцова. Что же все-таки с ним случилось, что он не приехал вчера, как обещался, на елку? Ведь он же знал, что его ждут Вася и Фрида, которым он обещал рассказать про «Искру», а может, и захватить с собой…

Истерический тон Юлиной телеграммы заставил доктора в момент отъезда забыть обо всем. Оказалось, что поезда начали ходить еще ранним утром и для дальнейшей задержки не было никаких оснований…

3

У Баграмовых, как во всякой дружной семье, было принято проводить вместе дни рождения, годовщину свадьбы и вечер Нового года, а тут не год — целый век! Юля даже поплакала, когда оказалось, что из-за пустячного недомогания ее матери ей не удастся выехать с доктором в город для встречи Нового года. Он утешил ее, обещал, что успеет вернуться. Ей шел всего, двадцать третий год, и, хотя дома оставалась ее мать, она чувствовала себя покинутой и одинокой. Юлия знала, что главное в этой поездке Ивана Петровича не срочная операция больного, а та самая таинственная «почта», о которой всегда говорилось шепотом. «Почта» казалась ему важнее всего на свете, и когда ее привозили, он всегда придумывал предлог для спешной поездки в город. В глубине души Юлия была уверена, что революционное движение не пострадало бы оттого, что «почта» была бы доставлена в город на два дня позже, однако высказать вслух эту мысль не решалась. Не всякий раз, когда он вез эту «почту», она отчаянно волновалась.

На этот раз, перед Новым годом, «почта» была особенно невпопад… Доктор быстро собрался, поцеловал жену «в лобик», как было между ними принято, когда доктор принимал отеческий тон, и уехал, наказав своей «девочке» быть без него умницей.

Юлия Николаевна вышла замуж, когда ей было всего восемнадцать лет. Уже четыре года они жили тут, работая в неказистой и бедной земской больнице. Юлия помогала доктору как больничная сестра. Многое из медицины она узнавала на практике. Не раз между ними возникал разговор о том, что она займется по-настоящему образованием, но это значило жить врозь, вдали друг от друга, потому дальше разговоров дело не шло…

Больничка, всего на двенадцать коек, была невдалеке от вагоностроительного завода бельгийского акционерного общества, потому в нее обращались не только крестьяне окружающих сел, но случалось — и заводские рабочие, а по экстренным надобностям даже инженеры и служащие завода, из-за чего уже не раз происходили неприятные разговоры в земстве, где считали, что завод должен строить свою больницу и содержать своего врача для рабочих и служащих. Но доктор не умел и не считал себя вправе отказывать больным заводчанам… Случалось и так, что в семью одного инженера Юлия ездила целый месяц делать инъекции, для чего за нею в больницу каждый день присылали лошадь. После этого завязалось более близкое знакомство с бельгийским инженером Ремо, который стал регулярно привозить им французские и бельгийские газеты и болтать с Баграмовым о политике, а месяца два после начала знакомства с ними Ремо заехал уже не один, а с длинным сухим человеком в золотых очках, с черной эспаньолкой и большой курчавою головой.

— Наш главный агент по снабжению завода и помощник директора мосье Розенблюм, — отрекомендовал Ремо своего спутника.

— Меня зовут Исаак Семенович, — по-русски сказал новый гость, не выпускавший изо рта папиросу. — У нас поднимается разговор о постройке своей заводской больницы или о договоре с земством на несколько коек в вашей больнице для наших рабочих. Я приехал просить консультации.

Этот вопрос стоял остро потому, что Баграмов уже раза два вынужден был отказать положить в свою больничку рабочих завода и советовал их везти в город, из-за недостатка больничных коек. Закон не обязывал промышленников строить свои больницы, а двенадцать несчастных коек земской больнички Баграмова обслуживали население участка почти в тридцать тысяч человек.

Встретившись два-три раза с Розенблюмом, они договорились о том, что Баграмов будет содействовать со своей стороны заключению временного контракта с земством, а завод начнет строить свою больницу. Как двое русских интеллигентов, они настолько глубоко коснулись живых вопросов мрачной русской действительности, что подлинные лица обоих стали ясны и тому и другому: оба были марксисты. В сущности, в эти годы, когда боевое народничество было разгромлено, а «миролюбивые» остатки его растворились в прекраснодушном национальном либерализме, марксизм стал единственной демократической доктриной мыслящей России. Он еще не определился в четкой форме единой партийной программы, его толковали на самые различные, лады, но научность его подхода к сути отношений между капиталом и трудом не подвергалась серьезной критике. Марксизм изучали. Немарксисты о нем говорили как «о модном» течении умов.

По всей России марксизм входил в умы интеллигенции как некая, подчас метафизически понятая догма, еще не нашедшая своего основного приложения в руководстве к революционному действию, еще не проникшая по-настоящему в рабочую массу; для одних — игрушка, забава ума, для других — отвлечение от революционных настроений и даже средство мещанского самоуспокоения совести, которая призывала восстать против гнусной действительности; и пока лишь для немногих марксизм был знаменем грядущей революции.

Баграмов и Розенблюм разглядели друг в друге людей, принявших марксизм, как путь к организации революции, которая не лежит за морями, а назревает в родной стране неизбежным ходом истории.

Уже через месяц-два после их первой встречи Розенблюм познакомил Баграмова с некоторыми членами социал-демократической организации города, а еще месяца через два Баграмов принял на себя нелегальную почту для губернского комитета, которую, пользуясь заводскими командировками, привозил Розенблюм.

Губернское земство заключило контракт с заводом на пять коек. Потеснив больничную аптечку в помещение приемной, Баграмов прибавил эти пять коек в освободившейся комнатке и тем укрепил свои связи с заводом.

Заводские знакомцы приглашали их встречать Новый год в бельгийской колонии. Юлия колебалась, стесняясь своего провинциального вида.

— Если бы ты поехал раньше, Ивась, я бы помчалась с тобой для консультации с мадам Рощиной по части туалета. Может быть, ты возьмешь меня и сейчас? — болтала Юлия перед самым отъездом.

Доктор готов был ее захватить, был рад, но Дарья Кирилловна «объявила» мигрень. Они давно уже называли между собой «объявила», и Юле давно уже перестало казаться кощунственным это словечко, произносимое шепотом…

«Так что же могло там случиться?!» — мучительно думал доктор, покачиваясь на вагонной полке. Когда узнал, что снежным заносом остановлены поезда, он дал домой нежную телеграмму, в которой спрашивал о здоровье Юли и матери, на другой день дал еще телеграмму о задержке — и вот такой обескураживающий ответ…

На одной из станций Саша сбегал за кипятком, хотел спросить, выпьет ли чаю доктор. Но Иван Петрович представился, что уснул. Саша видел его притворство, однако не показал виду.

— A вы почему, господин гимназист, без герба? — неожиданно строго спросил один из солидных и скучных соседей, когда Саша с чайником возвратился в вагон.

— Я исключен из гимназии, — вызывающе сказал Саша.

— Из какого же класса?

Саша вспыхнул и взглянул исподлобья.

— Из пятого:

— «Кончил, кончил курс науки, сдал экзамен в пастухи!» — неожиданно игриво выпалил солидный спутник.

— Стыдно, господин купчик! — вдруг, резко скинув ноги с дивана, воскликнул доктор. — У человека неприятность, а вы с балаганом!..

— С кем имею честь?.. — смущенно пробормотал тот. — Пошутили с вашим сыночком. Не злобно-с! Не злобно-с! Сам не имею образования, однако не «купчик», а купец первой гильдии и почетный гражданин города Арзамаса Торбеев — слыхали? Терентий Торбеев. Не пароходчик, тот — брат, Дементий, а я его брат. Не смотрите, что ездим вагонами третьего класса, — можно сказать «лесной король»… Великодушно простите, если задел… Для примирения — рюмочку коньяку!

После «рюмочки», от которой доктору почему-то показалось неудобным отказаться, «лесной король» расспросил, из какой гимназии и за что исключён Саша.

— Ну вот и отлично, отлично! Я вам смогу помочь. Оч-чень рад! Оч-чень рад! Я, видите ли, и сам член попечительского совета в округе, и с его превосходительством у нас есть кое-какие счетцы…

«Член попечительского совета. Считает себя для гимназистов начальством! — подумал Саша. — “Почему, господин гимназист, без герба?”» — насмешливо передразнил он его.

— Его превосходительство всякую просьбу мою уважит, — продолжал между тем хвалиться Торбеев. — Вот только записочку коротенькую черкну — и уважит. Увидите, как уважит!.. Тем более — не люблю я дворянства, и молодой человек симпатичный, хочется за него заступиться, — говорил с нескрываемым самодовольством почетный гражданин города Арзамаса. — Хотите записочку? — готовой спросил он Баграмова.

— Если вы так считаете, что она поможет… — начал Баграмов.

Но Саша его перебил:

— Я больше в гимназию не пойду.

— Саша! — остановил доктор. — Тебе говорят, что могут помочь…

— А я говорю, что спасибо, не нужно доброму там всё равно ничему не научат! — отрезал Саша, точно повторив слова доктора. — Правильно господин Торбеев сказал:

Кончил, кончил курс науки, Сдал экзамен в пастухи!

Лучше уж в пастухи, чем в доносчики и шпионы!

— Я, молодой человек, на вас не обижусь, — сказал купец, — а другой бы обиделся и назвал вас каким-нибудь нехорошим словом. О гимназии в жизни еще пожалеть вам придется не раз. Горячитесь! Ну, ваше здоровье! — заключил он, подняв очередную рюмку.

Саша неприязненно поклонился и отошел. Он вышел в тамбур, где усатый проводник, отворив дверь отопления, шуровал в печке, и уголь стрелял из топки пахучими сернистыми искрами.

— Не полагается в тамбуре. Пройдите в вагон, — сказал проводник.

— Я за вами вышел, — скромно пояснил ему Саша. — Дайте мне покурить, пожалуйста.

— Э-эх ты! Смолоду балуешь? — вздохнул проводник. Он все же полез в карман, достал папиросы. — Возьми. Я дома махорку курю. А тут пассажиры на неё обижаются…

Проводник чиркнул спичкой — дать прикурить.

— Долго не стой тут, — сказал он напоследок и хлопнул дверью, возвращаясь в вагон.

«Исклю-чен, исклю-чен, исключен, исклю-чен…» — стучали колеса.

Саша пытался уверить себя, что он не виноват, что вся вина его только в том, что он «кухаркин сын», к которому ищут случая «придраться». Он повторял и слова доктора, что «доброму тут все равно ничему не научат», он старался думать о гимназии, как школе доносчиков, о которой не стоит жалеть…

И все-таки чувствовал эту потерю, ведь нелепый случай изменил всю его судьбу… и бранил про себя Кольку Землянова: и нужно ему было читать на уроке?! Подвел и себя и других.

Ему представлялось, как будет огорчена его мать. Ведь она так гордилась, что он гимназист. И брат Яков писал: «Ты, Сашка, не балуй, учись, коли выпало счастье…» Вот тебе и выпало счастье!

Саша старался представить себе, что же он теперь будет делать дома. Копать огород? Или пойти на завод? Скажут — молод. Подсобным в малярный цех, где шпаклюют и красят вагоны…

Кончил, кончил курс науки, Сдал экзамен в маляры!..

До маляра-то попрыгаешь, поучиться еще придётся до маляра-то! — раздумывал он. Не у матери же на шее сидеть дармоедом, верзиле такому! А что это такое «реальное училище» — хуже гимназии или лучше?

Когда он вошел обратно в вагон, все трое его спутников подремывали на своих местах.

Они приехали уже темным вечером. Больничные сани ждали их у коновязи за железнодорожной станцией.

— Что случилось? — тревожно спросил доктор возницу.

— Да что же, Иван Петрович! Привезли ночью из Нефедовой роженицу, сутки до этого мучилась дома. Что в больницу везти, что царские двери бежать в алтаре отворять — все одно не поможет: младенчик-то задом шел наперёд, уж чего там!.. Конечно, скончалась…

— Молодая? — спросил Баграмов.

— Девчоночка. В прошлом году повенчалась. Смеялись тогда, что замужем станет без маткиной титьки скучать… Юль Николавна от ней ни шагу до самой последней минуты не шла… А как та скончалась, так Юль Николавна кричит, будто в родах сама. Жалеет… А кто, кроме бога!

— Из Окоемова доктора звали? — спросил Баграмов.

— Приехал, да поздно. Сказал, что пораньше бы звали, была бы жива. А я так считаю, что хвастает он, Петрович! — добавил больничный возница из местных крестьян, за рассудительность прозванный Соломоном Премудрым. — После смерти чего же ему не сказать, что была бы жива! Старуха Лопатова говорит, что всегда помирают такие. То и в больницу везла, чтобы в ответе не быть, а Юль Николавна и слушать не хочет. Уж так убивается!

— А Павел Никитич что же? — задал доктор вопрос про фельдшера, хотя заранее знал ответ.

«Премудрый» махнул рукой.

— Теперь, гляди, протрезвел! Он ведь знает, что вы ворочаетесь. А так-то за ним побежали — лежит на полу у дьякона в доме, да вместе с дьяконом песни играют, на ноги встать невмочь…

Боль за Юлию и ощущение своей вины охватили Баграмова.

Выскочив без пальто на крылечко, Юля с криком и плачем метнулась к мужу на грудь.

— Она же мне руки ведь целовала, молила… Я ей обещала… Она… она и сама как ребенок… Она… Нет, ты посмотри на нее, какая… Пойдем, я тебе покажу… — бормотала Юлия.

— Я пойду посмотрю, а ты оставайся дома, — твёрдо сказал Баграмов. — Завтра на вскрытии все разберем. Успокойся пока. Ну, Юлечка, Юлька, уймись… отдохни. Ты просто себя истерзала, — уговаривал Баграмов.

Маленькую, замученную тяжкими родами девочку похоронили.

Никто не обвинял ни Юлю, ни не ко времени напившегося фельдшера. Вековой фатализм христианства учил крестьян видеть в смерти один только «божий перст»…

Но с этих дней Юлия Николаевна перестала ходить в больницу, подав заявление об увольнении с должности. Никаких уговоров Ивана Петровича она не хотела слушать.

— Не могу. Недоучка несчастная! Нет, нет, я не смею, не смею, не смею!.. Мышьяк инженерским супругам колоть я могу, а в больнице не смею! — безутешно плакала Юля.

4

Иван Петрович был старше Юлии на восемь лет. По окончании университета он уже с год работал в губернском земстве, когда был направлен на эпидемию кори в ту волость, где было маленькое имение Юлиной матери. Юля тогда только успела кончить гимназию. И, приехав после экзаменов к матери в деревню, взялась ухаживать за больными корью детьми. Несколько свободных вечеров, проведенных Юлией и молодым врачом вместе под ивами над широким прудом, совместное катанье на плоскодонной нескладной лодке, совместное дежурство у постели тяжело больного ребенка местной учительницы и общая радость, когда больной был спасен, сблизили их. Некрасивая, но пылкая и мечтательная семнадцатилетняя девушка с огромными голубыми глазами показалась Ивану Петровичу тем олицетворением женственности, которое навсегда могло дать ему счастье.

Когда эпидемия закончилась, Баграмов уехал в город. С первым же письмом, присланным ему Юлией из деревни, Баграмов получил приписку ее матери, которая приглашала его побывать у них в саду, где уже поспевали яблоки…

Увлеченная Баграмовым, примером его работы на эпидемии, Юлия искренне стала считать медицину самым высоким призванием человека и решила ей посвятить жизнь. Дарья Кирилловна одобрила Юлю. Когда Баграмов приехал по их приглашению в гости, Юлия уже послала в Москву бумаги на курсы.

За несколько лет до этого, с особого разрешения губернатора, Дарья Кирилловна на свои личные средства открыла бесплатную школу садоводства. От всего когда-то большого имения у нее осталось три десятины луга, две десятины пашни да ещё десятин с десяток — тенистый ухоженный сад с плодовым питомником, где крестьянская молодежь уезда обучалась на деле садовническому искусству.

Сентиментальная либералка народнического склада, Дарья Кирилловна несколько раздражала доктора своей напускной добродетелью и стремлением рассматривать каждый свой шаг как «служение народу».

Но разве он собирался связать свою жизнь с Юлиной матерью! Когда доктор приехал к ним в гости, Юля встретила его так, как встречают радостный праздник.

В день приезда Баграмова в деревню Дарья Кирилловна с питомцами своей школы собирала урожай ею самой выведенного душистого сорта яблок, которые она назвала на народный лад: «Дарьюшкин труд». На это торжество к ней приехали двое соседних помещиков с семьями, также любители садоводства, уездный агроном с женой, местный священник, двое учителей сельской школы, и хозяйка всем раздавала с блюда золотистые пахучие яблочки…

Когда уже было роздано все, на балкон поднялись из сада Баграмов и Юлия Николаевна.

— Вот вам за опоздание, дорогие мои, одно на двоих, — шутливо сказала Дарья Кирилловна, подавая Баграмову с блюда последнее яблоко.

Он разломил его пополам.

— Благодарю вас, Дарья Кирилловна, — сказал он. — Мы с Юлей готовы всю жизнь делить пополам одно яблоко.

И в ту же минуту по выражению лиц Юли и молодого врача все поняли, что эта шутливая фраза звучит совсем не шутливо.

— Спешите, Иван Петрович, спешите! — с укором сказала хозяйка. — Зачем — на курьерском? Юля, оставь! Подожди, я тебе дам другое! — направляясь к корзине с плодами, притворно строго остановила она дочку, которой Баграмов отдал половину яблока.

Но Юля впилась в половинку острыми зубками.

— Спасибо, мамуля, нам хватит! — смешливо ответила она, бросив сияющий взгляд на всех окружающих.

— Так что же получается, Дарья Кирилловна, поздравлять или как? — с деланным недоумением спросил старичок сосед.

Дарья Кирилловна развела руками.

— Их уж спросите, Максим Васильич! Видите, нынче как! — сказала она.

— Ну как же не поздравлять! Поздравляем, Дарья Кирилловна! Чудесные яблоки! — нашёлся Баграмов, целуя руку будущей тещи.

— Такие вкусненькие, мамуля! — воскликнула Юля, прижавшись головкой к материнской груди и скрыв на ней своё личико, ставшее прямо-таки очаровательным от сияния счастья и радости в ее огромных глазах…

За поздравлениями гостей и поднявшимся радостным гулом последовала традиционная молитва, от которой и странно было бы отказаться, раз уж в числе гостей случился священник.

На другой день Баграмов простился с невестой и уехал к своим родителям в губернский город, где его отец уже много лет тянул лямку почтового чиновника, живя в убогой наемной квартирке с четырьмя меньшими детьми. Заработок, полученный на работе по борьбе с эпидемией, был заранее предназначен Баграмовым на поездку в Париж, где он думал послушать в течение года сорбоннских профессоров. Убожество жизни родителей с остальною семьей едва не заставило его отказаться от этой поездки. Захотелось отдать им все деньги, но мать запретила.

— В другой раз, Ваня, не сможешь поехать. Женишься, дети пойдут, заботы, нужда. Поезжай и не думай. Обойдёмся! — твердо сказала она.

И Баграмов поехал.

Юля писала ему во Францию, что поступила учиться на фельдшерско-акушерские курсы в Москве и живет у своей тетки, жены профессора.

По возвращении из-за границы летом в Приокск Баграмов нашел свою семью в безвыходно тяжелом положении: отец оказался за пьянство уволенным с почты, младшие братья и маленькая сестренка были одеты в отёрханную бедняцкую одежонку. Мать он застал над корытом, за стиркою белья, среди которого угадал чужие грязные вещи. Он со стыдом только тут понял, что не имел никакого права сидеть на лекциях сорбоннских профессоров… Необходимо было срочно устраиваться на работу, чтобы поддержать семью. Место предложили немедленно на Урале.

Юля с матерью в это время также случились в Приокске, куда Дарья Кирилловна приехала по делам своей садоводческой школы.

Отправившись с Юлей гулять в загородную рощу, Баграмов сказал ей, что вынужден будет ехать на службу за две с лишним тысячи верст. Юля не колебалась: она тут же решила, что успеет еще доучиться на практике под его руководством и сдаст все экзамены даже прежде других…

Дарья Кирилловна пыталась возражать дочери, но получила отпор. Нет, Юлия не хотела откладывать свое счастье, Иван Петрович и Юлия повенчались, а через две недели выехали на Урал, к месту службы Баграмова. Дарья Кирилловна, несмотря на всю любовь к своему саду и на привязанность к школе, покинула то и другое на управляющего и поехала с дочерью и зятем. Она обрекла себя на безрадостную и неблагодарную роль «тещи, взятой в приданое», как сказала она сама доктору с драматической шутливостью в дрогнувшем голосе.

И по этой фразе, по тяжким вздохам Дарьи Кирилловны, вынужденной ехать с кучей всяческого багажа в вагоне третьего класса, Баграмов почувствовал, что теща считает эту свою поездку опять-таки «жертвенным служением» собственной дочери и ему. Он не сумел скрыть в себе неприязни к Дарье Кирилловне. И отвернулся к окну, словно всматривался в убегавшие мимо вагона поля. Дарья Кирилловна молча всплакнула.

— Ты активно не любишь маму. За что? — шепотом спросила Юлия в искреннем недоумении и даже с обидой за мать.

— Не скажу, что питаю к ней пылкие чувства, но активная нелюбовь к Дарье Кирилловне тебе показалась. Я просто другой человек, других убеждений, другого характера. Вот и все! — ответил Баграмов с некоторым раздражением.

В самом деле — какая разница, любит он Дарью Кирилловну или не любит? Ни Юлия, ни сама Дарья Кирилловна, не спросили его, как он думает — нужно ли матери ехать с ними. Решения Дарьи Кирилловны, привыкшей властвовать в доме, всегда принимались Юлией без критики и размышлений.

5

В селе при больнице не оказалось помещения для врача. Баграмову пришлось постучаться под окнами села, прежде чем он подыскал для своей квартиры не очень новую крестьянскую пятистенку.

Радиусы выездов к больным доходили по участку Баграмова до сорока верст. Иногда он не мог приехать домой в течение двух-трёх суток. В такие дни Дарья Кирилловна особенно чувствовала, как нужна она дочери. Она видела, что Юлия боится такой одинокой жизни в глуши, особенно когда на дворе мороз и пурга или осенняя дождливая ночь и сквозь шум дождя слышится волчий вой откуда-то вовсе не издалека… Материнским чутьем Дарья Кирилловна ощущала, что Юлия готова плакать от тоски и страха и преодолевает слезы отчаяния только силой своей молодой любви к мужу.

Дарья Кирилловна понимала, что Юлии не смогла бы заменить ее ни рыхлая многодетная жена лесничего, ни тихая попадья, ни старая дева учительница, ни пустые сплетницы — жена и золовка начальника почты…

Особенно волновалась бедняжка Юля, когда Иван Петрович ездил в одиночку верхом из-за трудных лесных и горных дорог.

И, уезжая к себе домой, весной в школу, и оставляй Юлю с Иваном Петровичем, Дарья Кирилловна так волновалась, как будто бросала дочь беспомощную в лесу, где ее могут съесть волки.

Дарья Кирилловна сама проводила экзамены, прививки молодняка, сбор садового урожая, дожидалась, пока окопают яблони, покрасят, укроют на зиму самые нежные, а затем опять выезжала к Баграмовым на Урал, везя в багаже благоуханный груз из плодового сада.

За эти четыре года и Юля несколько раз побывала в городе. Как-то раз она прожила целый месяц у Рощиных. Летом, в отсутствие Дарьи Кирилловны, и к Баграмовым наезжали гости. То брат Рощина Федя и долговязый Володя Шевцов, то Аночка Лихарева, а в последнее лето Фрида Кохман два месяца работала вместе с Юлией в больнице…

Пока гостил кто-нибудь из молодежи, Юля не чувствовала отсутствия матери, но когда все разъезжались после каникул, начинались длинные вечера, слякоть, и доктор опять пропадал где-то на дальних концах участка, а в лесах выли волки, Юля, оставаясь одна, много раз засыпала s слезах… Она была искренне благодарна матери, которая возвращалась к ней в эту лесную глушь…

В первые годы в деревне Юля пыталась изучать медицинские книги, но постепенно утрачивала к ним интерес. Практика требовала от нее другой помощи: готовить микстуры, развешивать и свертывать бесконечные порошки.

Иван Петрович видел, что Юля тоскует, что ей не хватает общения с людьми, он, кажется, понял, что загоревшаяся было в Юле любовь к медицине была лишь отражением ее любви к нему самому. При отъезде сюда он всерьез воображал, что сможет направлять и воспитывать Юлю. Но разъезды, амбулаторные приемы и работа в больнице отнимали все время. И если уж выдавался свободный вечер, когда доктор не падал с ног, то он не мог себе отказать в том, чтобы не отдать этот вечер охоте.

Теперь, после гибели маленькой женщины, угнетенная, собственной беспомощностью, Юля твердо решила, что медицина не ее удел. Она совсем не входила в больницу, читала какую-нибудь книгу или журнал. Так же, как Юлия, проводил почти все время в избе у Баграмовых и Саша Егоров, которого угнетали дома материнские вздохи, не манили на улицу гулянки и игры сверстников и у которого не было никакого занятия.

— Саша, хочешь, я буду с тобой заниматься за пятый класс? Я думаю, ничего еще не забыла, — предложила Юлия Николаевна. — Весной поедешь в город и сдашь, а то ведь сидишь бездельником, даже смотреть на тебя не приятно…

— Не поеду я ничего сдавать и в гимназию никогда не вернусь. Не по свинье заморская шляпа! Наше дело — навоз месить! — огрызнулся он неожиданно.

— А где же ты месишь навоз?! — вспыхнула Юлия Николаевна. — Ты просто лодырь и лоботряс. Взрослый грамотный парень, а сидишь обузой на шее у матери! Навоз месить — это работа, а ты ничего, ничего не делаешь, тошно глядеть!

— А вы?! — вдруг разозлился Саша. — Вы-то чем занимаетесь?! Доктор лечит людей, хозяйство у вас ведет Дарья Кирилловна. А вы придумали от безделья меня вместо попки учить? Для барской забавы?!

Саша вскочил, швырнул на стол журнал, который перед этим бездумно перелистывал, и выскочил за дверь.

Ошеломленная и растерянная Юлия Николаевна смотрела в окно вслед Саше, который, с размаху спрыгнув с крыльца и хлопнув калиткой, убегал от докторского дома.

«Совсем распустился…» — зло подумала она и решила пожаловаться мужу. Но когда доктор вернулся домой, усталый после далекой поездки, Юля смолчала.

«После скажу, — решила она, — да, может, Саше все надоели попреками… Тоже не сладко. Как и мне…» — вздохнув, прибавила она про себя.

Саша совсем перестал бывать у Баграмовых.

По уезду разгорались эпидемии, вспышками здесь и там, — обычные зимние эпидемии, сопровождавшие голод и нищету. Баграмов написал в губернское земство о необходимости специальных мероприятий, о присылке людей ему в помощь…

Теперь только, на пятом году своей жизни в деревне, постиг Баграмов, какая это каторжная работа на таком отдаленном, глухом участке… Не успев как следует отдохнуть, отогреться и выспаться после вчерашней тридцативерстной дороги, он вставал до рассвета, чтобы скакать по новому вызову… Пачки газет лежали нетронутыми. Иван Петрович едва успевал в два-три дня один раз побывать с обходом в больнице.

Как-то Баграмов спросил про Сашу. Юля ответила сухо, что уже несколько дней он не заходит к ним в дом. Она промолчала об их размолвке, да и доктору было не до того, чтобы спросить еще раз.

Юля не находила себе от безделья места. Она уже досадовала на себя, что бросила работать в больнице, и даже втайне мечтала, чтобы у Павла Никитича случился запой и доктор тогда был бы вынужден привлечь ее снова к работе. Но старый фельдшер, сознавая свою новогоднюю вину, был угрюмо-трезвым, работал как вол, в меру знаний и сил справляясь в больнице, пока доктор находился в разъездах…

И вот в разладе с самою собой, тоскуя в одиночестве, Юлия Николаевна очень обрадовалась, когда к ним заехал Ремо. Она пожаловалась, что доктор всё время в разъездах, а она умирает от скуки, и просила бельгийца привезти ей французских книг.

Обязательный и любезный Ремо на другой же день доставил ей кучу книг и журналов, и Юлия погрузилась в ленивое созерцательное чтение, целыми днями валяясь на кушетке непричесанной и полуодетой.

Доктор теперь почти не бывал дома. Появляясь изредка, он торопливо рассказывал Юлии и Дарье Кирилловне про открывшиеся новые очаги оспы и, тифа, но, погруженная в свою равнодушную задумчивость, Юля почти не обращала внимания на его слова. Она только заметила как-то утром, что он слишком давно не подстригал бороду, и посоветовала переменить рубашку.

Однажды, с тяжелой головой поднявшись с постели позже обычного, Баграмов был удивлен, что в комнате уже полный дневной свет. Юля сосредоточенно что-то писала. Перед ней лежала стопка исписанной бумаги.

— Что-то ты пишешь, Юлька? — спросил Баграмов, идя умываться.

— Перевожу французский роман. Я решила стать переводчицей, — вызывающе сказала она.

— А медицина?

— Кажется, медицина не для меня. Ты что-то мне говорил об ученье, а где же оно? Все пустые слова… Я вообще собираюсь уехать с мамой в Приокск…

— Уехать? Совсем?! — спросил он.

Юля взглянула враждебно.

— Если бы я не сказала об этом сейчас, а просто, уехала, ты заметил бы это не раньше, чем дней через пять. Ты живешь от меня отдельно…

— И тебе не стыдно? — с упреком спросил Баграмов.

— Не знаю, Ивасик, может быть, стыдно, но это не важно. Для меня важно то, что я, кажется, нашла для себя подходящую форму труда и создаю себе трудовую жизнь, — это важно… Я, может быть, немного резка, но это мне нужно, чтобы тверже стать на свою позицию, а то ты меня собьешь. — Она улыбнулась с детской беспомощностью, словно хотела сказать: «Видишь, я все ещё пока в твоей власти и признаю это вслух. Ну, сбей, сбей меня с этих надуманных, ложных позиций! Возьми меня в руки, не покидай!..»

Но Иван Петрович не понял. Занятый только своими больными, работой, он не был опытен в семейных взаимоотношениях, к тому же он очень плохо себя чувствовал, а надо было снова тотчас же ехать…

— Что же, если ты так боишься насилия с моей стороны, те я могу тебя успокоить: я не стану отговаривать. Де лай как знаешь. Если Дарья Кирилловна хочет…

Юля почувствовала приглушенную вражду в его голосе, когда он произнес имя тещи.

— При чем тут мама?! — выкрикнула она. — Я все решаю сама! Да, сама!..

— Мне некогда спорить, Юля. Некогда, понимаешь? Я еду! — в ответ почти крикнул доктор, через силу одеваясь в дорогу.

— В этот морозный день, по-уральски дополненный вьюгой, бушующей с четырех сторон, он опять помчался за двадцать с лишком верст. У него болела голова, и в нем накипала злость к Юлии.

Занесенные вьюгой избы с проиндевевшими углами, земляные полы, лохмотья на грязных нарах, где в предсмертном бреду мечутся покрытые гнойными, язвами оспы истощенные, вшивые люди, — все это приводило в отчаяние и будило пьянящую ненависть к хозяевам жизни, к тем, чьи руки жадно грабастали последние крохи у обездоленных. Здесь у этих людей, замученных нищетой и болезнями, не было даже слёз. Горе здесь было сухое и молчаливое, потому что стало привычным безысходным…

К вечеру доктор возвращался верхом, опять сквозь буран, под жгучим морозным ветром. Ивану Петровичу страшно хотелось спать. Дорогу совсем замело. Он опустил поводья умненькой лошаденки, которая находила чутьём скрытую под сугробами езжую колею.

Перед взором Баграмова стояли исстрадавшиеся глаза больных, оспенные язвы, впалые волосатые щеки. Он не видал дороги и не искал ее, даже закрыл глаза от усталости и только тогда очнулся, когда придорожная обмороженная и покрытая инеем ветвь больно оцарапала щеку. Пурга утихла…

Он подхлестнул усталую лошадь и тут же увидел далеко направо, в долине, зарево доменной печи, а впереди, совсем близко, огни своего села… Успокоенный близостью дома, Баграмов снова закрыл глаза, и опять перед взором его появилось измученное лицо со страдающим вопросительным взглядом. Это было лицо женщины, которая ждала сегодня приговора двенадцатилетнему сыну. Баграмов был совершенно уверен в том, что мальчик не выживет, но попытался подбодрить мать добрым словом. Она хотела верить ему и провожала врача страдающим, вопросительным и молящим взором.

— Ивась! — услышал Баграмов голос жены. — Ивась, ты приехал, что же ты не слезаешь? Ты спишь?.. Ивасик! — испуганно выкрикнула Она, целый день тревожно его ожидавшая после утренней размолвки, в которой упрекала себя. Не дождавшись, она вышла навстречу ему, к воротам больницы.

Баграмов хотел привычно спрыгнуть с лошади, но сил не хватило. Он покачнулся в седле, упал и не смог ни подняться со снега, ни высвободить из стремени ногу.

— Позови, пожалуйста, Павла Никитича… Кажется, у меня что-то… тиф или оспа, — пробормотал Баграмов заплетающимся языком.

Юля отчаянно закричала:

— На помощь! На помо-ощь!