"По обрывистому пути" - читать интересную книгу автора (Злобин Степан Павлович)

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

1

— С Новым годом, с Новым веком, со старыми порядками! — иронически поздравил себя Шевцов, когда проснулся в тюремной камере. — Вот тебе и начало Нового века! Поздравили, называется…

Одиночка в тюрьме была точно такой, как Володя ее себе представлял заранее. Ощущение «первого» ареста было даже любопытно. Все равно в жизни этого не миновать! Но предлог для ареста нелеп. Если бы не амбиция пристава, который, должно быть, хотел показать свое «могущество» перед Лушей, то все и совсем обошлось бы.

Задолго до рассвета прошла поверка, принесли кипяток, хлеб и сахар.

В коридоре происходило утреннее движение. Раздавались повелительные окрики надзирателей, слышно было, как трут полы шваброй. Кто-то просил у кого-то дать покурить. Через весь коридор арестанты с шутками, с грубыми прибаутками поздравляли друг друга с наступлением Нового года.

Шевцов попытался отодвинуть железную шторку «волчка», посмотреть в коридор. В тот же миг подошел к двери надзиратель, вежливо, но строго сказал, что смотреть в коридор не разрешается.

Несколько раз вслед за тем по коридору прозвучали шаги с характерным побрякиванием железа — проводили кандальных.

«Неужто в такую рань на прогулку? — подумал Володя. — И кто это может быть? О политических арестантах в городе не было слышно. Вероятно, какие-нибудь уголовные срочники, а может, и пересыльные…»

Наконец наступило полное утро.

Володя понимал, что сегодня праздничный день и в этот день никто не позовет его на допрос. Разве, может быть, завтра… И то — неизвестно. Может быть, из полиции пойдет только завтра бумага в жандармское, а жандармы не торопятся, и еще два-три дня пройдут так же глупо и пусто.

Интересно было, куда попали Степан и Никита? Может быть, где-нибудь тут же, в соседстве! Пристав расхорохорился и забрал всех троих — наиболее дерзких, задиристых гостей дяди Гриши…

«На прогулке небось увидимся!» — с надеждой подумал Шевцов.

Прохаживаясь по тесной каморке, он вдруг физически ощутил всю нелепость своего положения: взрослый человек, Владимир Иванович Шевцов, мыслящий, сильный, пойман, как чижик, и посажен в клетку. Дверца заперта, и он никуда не может отсюда выбраться.

— Удивительная нелепость! — сказал он себе вслух. Дома ждет мать, ничего не знает о нем, а он не может ей даже сказать, чтобы она не тревожилась.

Володя попробовал стучать в соседние стены. Стены не отзывались. Только молча мигнул на дверях «волчок». Володя принял беспечный вид, и «волчок» закрылся.

«Дураку наука! Как мальчишка, полез на рожон! А с кем спорить? С приставом! Тьфу, нелепость! Нашел противника! — бранил себя Володя. — А «тот» товарищ сказал еще год назад, что видит во мне «серьезного социал-демократа»… Вот тебе и серьезный! Как молодой петух! Доказал!..»

— На прогулку! — послышался выкрик.

Дверь камеры распахнулась. Высоченный худой надзиратель с унылыми выцветшими усами повел его со второго этажа во двор. Круги по двору Шевцов мерно вышагивал в одиночестве. Два арестанта в тюремных бушлатах, в ручных и ножных кандалах чистили снег. Если бы не цепи на них, они были бы похожи на самых обыкновенных дворников, с инеем в бородах и усах, с красными от мороза носами, в рукавицах…

— Анюта! — раздался вдруг женский веселый выкрик над головой. — Смотри, мальчишку какого к нам привели. Ты любишь брюнетиков!

— Да он ещё гимназист и очкастый. Нешто это брюнетик! — ответила так же громко Анюта из форточки наискось.

— А что же — очкастый. Очки под подушку на ночь! Они не помеха! — продолжала первая.

— Ну и возьми его вместе с очками!

— Гимназистик! Эй, слышь, гимназистик! За что тебя посадили?! Чай, в праздник-то скучно!

— Просись у начальства к нам, в третий этаж! Обласкаем!

— Отойди от окошек! — строго крикнул, задрав кверху голову, надзиратель, который вывел Шевцова.

— Ты бы, дядя Василий, для Нового года хоть был бы поласковей с девками! — не унималась первая.

Володя молча ходил по протоптанной круговой тропинке.

— У меня там в конторе деньги остались. Могу я купить папирос? — спросил он, поравнявшись с надзирателем.

— В другой бы день, то пожалуйста, господин, а сегодня ведь праздник. И контора закрыта, и лавочка не торгует. Придётся до завтра, — готовно ответил тот.

— А как же сегодня?

— Ничего, раздобудем, барин. Я к вам потом подойду, ко времю обеда, — понизив голос, успокоил его надзиратель. — А вы на девчонок не обижайтесь. От скуки они озоруют.

— Да нет, я ничего. Пусть потешатся. За что они здесь? — спросил Володя, видя словоохотливость надзирателя.

— Одна — за покражу, Анютка, а та — за убивство ребеночка своего. Обе гулящие девушки… К одной-то все почтальон на свидания ходит. Любит, видать. Молоденький почтальоник. Гостинцев передает, а она над ним в смех, как нынче над вами. Да, видно, сама его тоже любит, а гордость показывает… У них тоже гордость своя, у гулящих. Такие гордющие есть, как княгини! И тоже красивые есть. Приодень её — барыня, губернатору впору! А вот судьба-то какая. Судьба-то индейка, как барин один проигравшийся говорил. Шулером был. И тоже пропал из-за этакой девы. В Сибирку пошел в кандалах… Вот без курева тоже не мог; говорит — на воле сигары курил по полтиннику штука… Вот те и сигары!.. Ну, вам, барин, пора уж и в камеру. А папироеочек я ужо раздобуду…

Володя вернулся в камеру. После морозного чистого воздуха острый запах карболки, пропитавший все здание, стал ощущаться еще сильнее. Дверь гулко захлопнулась, и в замке повернулся ключ.

Ах, попалась, птичка, стой! Не уйдешь из сети! —

почти весело пропел себе Шевцов.

«Хоть бы книгу в руки, любую, самую глупую! — подумал он с раздражением. — Или газету, журнал…»

Он ходил по камере, досадуя на безделье, меря шагами короткую диагональ своей клетки со вделанным в стену столом и откидной табуреткой. Не надеясь на обещание надзирателя принести папирос, он экономил курево и оттого еще более злился.

Возмущала давно известная по рассказам унизительная вонючая параша в углу камеры, кусок серого неба, расчерченный координатной сеткой решетки в мутном, пыльном оконце.

— Хоть солнце бы вышло! — досадливо проворчал Шевцов, как будто солнце могло умерить его раздражение и скуку тюремного дня.

— На прогулку! — услышал он возглас из коридора и попытался, на этот раз осторожно, без шума, сдвинуть кружок на двери. Через открытый глазок он увидел Никиту, который в сопровождении того же длинного усатого надзирателя вышел из камеры, расположенной напротив, и покорно пошел к выходу.

«По-мальчишески мы вели себя, право! — с нарастающей злостью думал Шевцов. — Несерьезно, смешно. Доставили себе удовольствие издеваться над дураком приставом. А теперь вот домашним хлопот и заботы!.. И к матери придут с обыском, напугают. И фельдшер ей тоже устроит скандал. Конечно, если бы делали обыск жандармы, то, пожалуй, могли бы добраться и до заветного улья в подвале, а полицейские простоваты…»

Протокол был составлен кратко: «Ничего предосудительного не обнаружено. Задержаны трое за неприличное поведение и словесное оскорбление чинов полиции и предержащих властей».

«Оскорбление предержащих», конечно, вещь растяжимая. Да и оскорблений-то не было, а были только препирательства с приставом. Это поймут в жандармском… Это пустяк!» — успокаивая себя, думал Шевцов.

Он не сомневался ни на минуту, что вся история быстро окончится, что она несерьезна. Володя был уверен в том, что ни Степан, ни Никита не обмолвятся лишним, не осложнят создавшегося положения. Из кармана Володиной шинели взяли какую-то тетрадку. Он сам не понял, что это за тетрадь. Должно быть, случайно забытая психология или алгебра — другого быть не могло… Однако в гимназии, будет достаточно шуму. Если бы его выпустили еще до конца каникул, то все обошлось бы. Но все же пойдут придирки, чтобы отнять у него золотую медаль. А может быть, директор займет и другую позицию: может статься, что он разъярится против полиции и вступится за своего гимназиста, чтобы не пала тень на вверенную ему гимназию! — усмехнулся Володя, пародируя директорскую манеру выражаться.

Мысль Володи несколько раз в течение дня возвращалась к матери, к тому, как она встревожится, узнав о его аресте. Ведь к ней придут с обыском не позже чем завтра вечером, и хотя ничего «предосудительного» в его вещах нет… Володя запнулся, задумался, и вдруг сердце его замерло, и его охватил стыд за свое легкомыслие: среди учебников и тетрадей у себя в столе он оставил киевскую прокламацию с призывом к студентам всех университетов России дружно подняться на защиту студенческих прав. Эту бумажку он получил от Ваеи Фотина и собирался ее возвратить, но забыл… Нет, это было не просто легкомыслие, а преступная для революционера беззаботность.

— Вот тебе раз! — невольно сказал он вслух. — Возможна и ссылка…

«Конечно, так или иначе, этот путь неизбежен…» — стараясь успокоить себя, думал Володя. Он даже повторил эту фразу вслух. Но почувствовал, что она его не успокаивает. И главное было совсем не в том, что его исключат из гимназии, вышлют из города, а то, что он провалился, как революционер, как участник подпольной борьбы, которому доверяли и Вася Фотин, и дядя Гриша, и доктор Иван Петрович Баграмов…

Баграмов так строго и так настойчиво наставлял его по вопросам конспирации. А вот он, Володя, подвел!..

Его охватил такой стыд, что он не знал, куда от него деваться.

«Да, подгадил!» — тоскливо думал он, укоряя себя.

Только на третий день после ареста Шевцова вызвали на допрос. Он уже подготовился к разговору о киевской прокламации и сразу ответил жандармскому офицеру, что поднял ее случайно на улице и читать никому не давал.

— А господину Ютанину? — почему-то не глядя на Володю, спросил тот.

— Повторяю, что никому, — повторил Шевцов.

— А Никите Головатову и Горобцову Степану? Припомните! — настаивал ротмистр.

— Нет, не показывал. Повторяю ещё раз: нашёл на улице, не показывал ни одному человеку, не прятал, держал в столе, не считая, что это преступно.

Шевцов старался сдержать раздражение, которое нарастало в нем.

— Удивительно бедного воображения молодые люди растут! — насмешливо и сокрушенно сказал ротмистр. — Как один, так и другой, и третий, и пятый… «Нашёл на улице». А почему же мы не находим на улице? Почему? Под ноги, что ли, не смотрим?

Володя смолчал.

— И что вы все повторяете, как попугаи, одно: «я нашёл», «ты нашёл», «он нашёл»… «Я на улице», «ты на улице», «мы на улице»!..

— Право, не знаю, про кого это вы говорите, господин ротмистр. Но если кто-то еще говорит, что нашел на улице, значит, разбросали много таких прокламаций. Почему же вы не верите?

— Н-ну… Хорошо… А для чего вы ее сохраняли? Говорите, что никому не давали читать, а хранили?! — жандарм уставился на Шевцова, мерно постукивая по столу карандашом.

— Из любопытства, — просто ответил Шевцов. — Как вам сказать… Столько раз слышал от разные людей, что бывают на свете прокламации…

— От кого же слыхали, позвольте спросить? — оживясь, перебил жандарм.

— Нет, уж это увольте! — возмущённо сказал Володя. — Ведь знает весь свет, что бывают такие бумажки. Я не ребенок. От многих слышал. Хотя бы от тех, кто советовал их не читать, из газет хотя бы узнал…

— Ну, допустим, — вежливо согласился ротмистр. — И что же? Продолжайте, пожалуйста.

— Ну и вот слыхал, что бывают, а в глаза никогда не видал. И вдруг в руках настоящая! Представьте себе, что в окошко влетела птица колибри. Практически она мне не нужна. Однако, сказать по правде, а её, вероятно, не отпустил бы, — стараясь держаться свободно, заключил Шевцов.

— Простите, как вы назвали птицу? — спросил жандарм.

— Тропическая. Колибри. Брем утверждает, что она не крупнее шмеля.

— Уд-дивительно! — с жаром воскликнул жандармский ротмистр. — Птица — и не крупнее шмеля! Быть не может!

— Но ведь я прочитал у Брема! — искренне возразил Шевцов. — Я сам не видел колибри! Но если бы эта птичка влетела в окно, то просто из любопытства я бы поймал ее и пожалел бы выпустить…

Ротмистр поднялся с места.

— Извините великодушно! — с вежливым поклоном сказал он. — Я должен признать ошибку! Извините, пожалуйста, Владимир Иванович! Я ведь верно назвал вас — Владимир Иванович?

— Верно, — настороженно подтвердил Шевцов.

— Да, Владимир Иванович, бывает и на старуху проруха! И я признаю вину: я ошибся в оценке вашего поколения и лично ваших достоинств. Есть еще социал-демократы с фантазией! Сказку про птичку колибри до вас мне никто не рассказывал! — Жандарм строго взглянул на него. — Не имеете ли еще что-нибудь добавить по делу? — сухо спросил он.

— Нет, ничего, — ответил Шевцов.

— Очень жалею, Владимир Иванович! Если захотите добавить, пожалуйста, сообщите. Меня зовут ротмистр Духанин, Лев Иннокентьевич. К вашим услугам… А пока, ну, так, знаете, мне вас жалко выпустить… как птичку колибри… Неужели не больше шмеля?! Удивительно! — издевательски сказал ротмистр. — Нет, вы человек с фантазией. Уважаю!..

Ротмистр дернул шнурок звонка и приказал вошедшему жандарму отправить Шевцова обратно в тюрьму.

«Подвел! Подкузьмил! — досадуя на себя, размышлял Шевцов, возвращенный в свою одиночку после допроса. — И как это я его не одернул, когда он назвал меня социал-демократом? Растерялся! Уж очень он ловко ввернул про колибри! Как бумеранг, эта птичка назад ко мне возвратилась… Неглупый, подлец! Посмеялся. Надо быть с ним осторожнее…

День прошел по знакомому распорядку, и, ложась спать, Шевцов заключил про себя, накрываясь казенным жиденьким одеялом; «А гимназия все же тю-тю!»

2

Четвертого числа компания молодежи — Вася, Аночка, Федя, Алеша и Фрида — отправилась на прогулку в розвальнях по направлению к психиатрической больнице, чтобы проведать, как им казалось — заболевшего, Володю. Они наняли от базара попутного мужика на санях и, пересмеиваясь, весело выехали за город. Новогодний мороз в этот день вдруг резко упал, солнце сверкало, искрясь на синеватых сугробах. Почти у самого города показалась ехавшая навстречу студентам «сумасшедшая линейка», запряженная парой лошадок.

— А ну-ка, братцы! Стой, дяденька, стой! — крикнул Федя своему вознице. — Посмотрим, коллеги, нет ли болящего друга на сумасшедшей конке!

Хозяин отпрукнул лошадь. Среди пассажиров линейки мелькнула знакомая фигура сидевшего спиной журналиста.

— Константин Константинович! — во всю мочь крикнул Федя.

Коростелев оглянулся, остановил повозку и зашагал назад, навстречу компании.

— Зачем ты сошел? Я ведь так себе крикнул — приветствовать твои ясные очи, — виновато пояснил Федя.

— Н…ничего. Я так и понял. Тут близко до города, — сказал журналист, — дойду и пешком. А в…вы не к Володе ли, часом?

— К нему. Ты видал его? — спросил Федя.

Вся компания уже окружила Коростелева. Молодежь любила в нем старшего, но никогда не поучающего товарища.

— Не з…заходите к нему, — понизил голос журналист, — у н…него, возможно, полиция: Володя сидит.

— Да ну?! А как вы узнали?

— Меня вызывали жандармы. У Володьки в кармане оказался зачем-то мой новый рассказ…

— Ах я шляпа такая! — признался Вася. — Он на пол упал, а я, значит, засунул его в темноте не в твое пальто, а к Володе… Ну а чем же там пахнет, в жандармском?

— Ч…чиновником и к…клопами… А всерьез говоря, по-моему, ничего там страшного нет. Подержат, конечно, уж раз забрали. Ведь надо же припугнуть! Как я понял, его забрали у родственника какого-то в доме под Новый год, где он нарвался на обыск…

— Вот тебе и встреча Нового века!

— Знал бы, где падать, постлал бы соломки, — заметила Фрида.

Всем стало не до прогулки. Они расплатились с хозяином лошади и вместе с Коростелевым, всей компанией повернули в город пешком.

3

Не задавая журналисту вопросов и только слушая, что он отвечает на тревожные и любопытные расспросы других, Аночка Лихарева, совершенно ошеломленная, молча возвращалась с друзьями домой.

Это был первый случай в ее жизни, что близкого, хорошо ей знакомого человека посадили в тюрьму.

Несмотря на то, что ни Вася и Федя, ни Константин Константинович Коростелев, ни Фрида не высказывали серьезной тревоги за дальнейшую участь Володи, волнение Аночки все нарастало. Ей вдруг показалось, что это она виновата в Володином аресте: если бы она уговорила его остаться и не ходить к своему крестному, — чего она не сделала просто из самолюбия, хотя ей и очень хотелось попросить его об этом, — он не попал бы ни на какой обыск и не был бы арестован.

Ведь, может быть, там, в том доме, были какие-нибудь нелегальные люди. Может быть, там нашли прокламации или даже целую типографию…

Ведь когда накануне Нового года они, несмотря на мороз, прогуливались по снежным дорожкам городского сада, среди серебрящихся инеем кустов и деревьев, и она, стараясь держаться с достоинством студентки, уличала Володю, что он не читал Веселовского, — Володя ответил: «Меня куда больше волнуют Бельтов и Струве, чем Веселовский». Аночка не читала ни Струве, ни Бельтова, ни Ильина, которых назвал Володя. Он принялся объяснять, ей значение социальных наук. И она перестала казаться себе старшей и почувствовала себя не очень сообразительной ученицей…

А может быть, то, что он говорил о людях, которые жизнь отдают на борьбу за свободный строй, — и тогда уже, после их победы, можно будет «на досуге» почитать о русалках и леших и изучить всего Веселовского, — может быть, это он говорил о самом себе…

Аночка представила себе Володю в тюрьме. Ей рисовались мрачные, средневековые своды темного каземата, полного крысами, непременные кандалы…

Друзья уже весело посмеивались шуткам, обменивались остротами, говорили о предстоящем отъезде, о шумной столичной жизни. Обещали не забывать и писать Коростелеву.

«Как они могут шутить, смеяться?» — думала Аночка.

— А вы, Аночк-а, будете мне писать? — спросил ее журналист.

— Не знаю, Константин Константинович… — пробормотала она и, торопливо простившись со всеми, повернула домой.

Она хотела скорее все рассказать отцу. Но Федот Николаевич не возвращался еще со службы. Аночка уселась у себя в комнатушке и, сказав, что будет ждать отца с обедом, открыла стихи Некрасова.

Ей представлялось уже, как она пошла к губернатору под вуалью — и губернатор проникся симпатией к ней и отдал приказ об освобождении Володи…

Ещё в прихожей, помогая отцу раздеваться, она рассказала ему об аресте Володи и решительно объявила, что завтра идет к губернатору с ходатайством о его участи.

Федот Николаевич очень серьезно спросил:

— В каком же, сударыня, качестве явитесь вы к его сиятельству перед ясные очи?

— То есть как — в каком! Как невеста, конечно!

Отец усмехнулся.

— Не хотел бы я быть на Володином месте, — сказал он, качнув головой. — Представь себе, что его так денька через три выпустят. А тут уж весь город встречает его: «Господин женишок, разрешите поздравить!» Гимназист и… жених! Изумительно! Вроде как бурсаки Помяловского…

Аночка ощутила комизм положения, но не сразу сдалась.

— Господи! Тятька, родитель — и тот на меня! — скрывая смущение, воскликнула Аночка. — Как же тут губернатору быть благосклонным!

— Вот то-то, матушка, и оно! Ты девица, на возрасте, и пора тебе знать законы и обычаи нашей благословенной империи, — иронически поучал дочку Лихарев. — Наш общий друг Владимир Иванович сегодня считается «подследственным», а потому с ним свидания не могут быть разрешены никому-с, хлопоты всякие будут вполне безуспешны-с…

— Значит, он так и будет сидеть и сидеть? — в растерянности спросила Аночка.

— Если он попал под арест попутно с какими-то родичами, а не по личной своей причине, то, думаю, долго его не продержат. А все же хотят «проучить»: выбирай, мол, благонадежных родственников! Может быть, ещё и недельку и две поморят «для науки»! Поезжай ты, дочка, спокойно на курсы. А здесь у тебя останется твой собственный корреспондент. Как-никак, хоть кащей я, а тятька. Все новости обещаю тебе сообщать.

4

Возвращаясь после каникул, Анечка решительно отказалась воспользоваться билетом второго класса и поехала, как большинство студентов, в вагоне третьего. Здесь было проще и веселее. За внешней неотесанностью соседей скрывались подлинная деликатность, заботливость, дружелюбие и внимание.

Аночка ехала в Москву вместе с Федей Рощиным, Алешей Родзевичем и другими товарищами. Все жалели Володю и уверяли взаимно друг друга в том, что все должно обойтись для него без серьезных последствий…

Атмосфера железной дороги, запах ацетилена и серы, однообразное покачивание под стук колес, мигание оплывающих свечек в фонарях над дверями, разноголосый гул отрывочно доносящихся фраз, хлопанье дверей, гудки и звонки на станциях — все это создавало какую-то романтическую окраску «путешествия», и вся жизнь представлялась лежащей впереди далекой дорогой.

Из страны, страны далекой, С Волги-матушки широкой, Ради сла-авного труда, Ради вольности веселой Собралися мы сюда…

На промежуточных станциях появились еще студенты, возвращавшиеся в Петербург и Москву после каникул. Правда, студенческая беднота не ездила в подобную дальна короткие зимние каникулы, но беднота с Урала и вообще-то не училась в Москве и Петербурге. К услугам уральцев, желающих получить высшее образование, были, с одной стороны, Казань, а с другой — Томск. Только избранным и имущим открывалась отсюда дорога в столичные университеты.

Уже от Самары и Сызрани появилось еще больше студентов, ехавших в Москву.

После знаменитого моста через Волгу, собравшись в одном купе, молодежь пела песни, начиная с непонятного прочим пассажирам «Гаудеамуса», потом перешли на всеми любимые русские — «Коробейники», «Ермак», «Вот мчится тройка почтовая…». Посторонние пассажиры со всего вагона столпились возле студентов, снисходительно и вместе завистливо посматривая на молодежь и наблюдая ее независимую жизнерадостность.

Под стук вагонных колес Федя Рощин прочел «Железную дорогу». Мигание оплывающих в фонарях свечей отбрасывало дрожащие тени слушателей на крашенные охрой вагонные переборки…

Рослый обер-кондуктор, проверив билеты в соседнем купе, остановился возле студентов, прислушиваясь.

— Пожалуйста, только ничего запрещенного, господа студенты, — просительно обратился он. — Разрешите ваши билетики…

— Не беспокойтесь, господин обер-кондуктор, — откликнулся Вася Фотин.

— Пожалуйста, господа.

— Господин обер-кондуктор, а вы не будете считать наше пребывание в одном купе «противозаконным скопом»? — вызывающе спросил Родзевич.

— Спокойной ночи, господа! — вежливо и уклончиво отозвалось «начальство».

— Спокойной ночи. Значит, «Временные правила» на железных дорогах отменяются, — отозвался кто-то, из студентов.

— Нагайки в вагонах не применяются! — подхватил второй!

Нагаечка, нагаечка, нагаечка моя, Ты-помнишь ли, нагаечка, восьмое февраля? —

задорно вспорхнула в хоре голосов студенческая петербургская «Нагаелка».

— Господа студенты! — укоризненно пробасил плечистый обер, возвратись из другого конца вагона.

— Сорвалось само, господин обер-кондуктор. Право же больше не будем, — солидно пообещал Вася.

— Вася, прочти «Песню о Соколе», — попросила Фрида Кохман.

Пассажирам вагона некогда было скучать. Тесно сбившись возле молодежи, они слушали, аплодировали.

Когда все уже напились чаю, устали и большинство улеглись в постели, — Вася, Алеша Родзевич, Федя и Фрида решили не спать эту ночь: Фриде и Васе предстояло расстаться с прочими — в Москве они должны были пересесть на петербургский поезд и, оставив друзей, ехать дальше.

— Главное сейчас для студенчества всей России — что бы вы, москвичи, поддержали нас, питерцев… мы едем сейчас, в сущности, не учиться, а бастовать. С первых же дней оборвать штрейкбрехеров, выгнать из аудиторий. Если поддержит Москва, то мы победим. Поддержишь, Москва? — вполголоса спрашивал Вася Алешу и Федю.

— Москва-то поддержит. Москва не подгадит.

Аночка уже легла. Она слышала, разумеется, о студенческих волнениях, о студенческих требованиях, предъявленных в Киеве и Петербурге, но еще не бывала на шумных сходках, не участвовала в обструкциях и демонстрациях. Она и сама сознавала свою общественную незрелость, сравнивая себя с Васей и Фридой. Она знала — Фрида участвовала в сходках, а Вася в прошлом году даже попал под нагайку и два раза был арестован полицией. Аночка понимала, что сейчас Вася готовится начать новые «беспорядки» и призывает на помощь студентов со всей громадной Российской империи. И сейчас в ее полудремоте он представлялся Аночке каким-то вождем, чуть ли не Гарибальди…

«Женщины не должны отставать в борьбе, — не раз говорила Аночке Фрида. — Наш медицинский институт в самых первых рядах в борьбе за свободу. Именно женщины должны быть в первых рядах…» Аночка не понимала, почему именно женщины должны быть впереди всех, но верила этому и, в меру способностей к покаянию, каялась в том, что она легкомысленная и отсталая «барышня», что Володя должен ее презирать, и сознавала, что она непременно должна заняться «социальными науками».

Теперь, в вагоне, Аночка, сквозь дремоту и постукивание вагонных колес, слушала осторожные, негромкие голоса земляков и завидовала передовой, по-мужски смелой, решительной и все понимающей Фриде. Сама она даже и не пыталась вставить свое слово. Она просто верила, что забастовка студентов необходима и что от успеха ее зависит благополучие всей России.

— Вообще петербургская молодежь смелее и прогрессивнее московской, — говорил вполголоса Вася. — Как хотите, Питер все же столица, а Москва всего только большая деревня. Чем вам гордиться? Что у вас есть? Царь-пушка? Царь-колокол?

— А у вас в Петербурге — сам царь Николай! Вам и чай пить с баранками! — иронически отозвался Федя.

Все приглушенно рассмеялись. Послышалось чье-то предостерегающее шиканье, но по всему вагону раздавалось мирное похрапывание укачанных ездой пассажиров. Оплывавшая свечка едва мерцала над дверью. Где-то в конце вагона утомленно и лениво плакал грудной ребенок. Изредка поскрипывали на поворотах пути колеса, и на окне изнутри вагона оседали блестками инея испарения людского дыхания.

Аночка, равномерно покачиваясь, засыпала, а рядом с ней, на нижней скамейке, сидел уже не Вася Фотин — Володя. Рукой с удивительно длинными, ласковыми пальцами он гладил Аночку по волосам и что-то шептал ей о киевской забастовке студентов.

— Вы бежали из тюрьмы? — спросила его Аночка.

— Бежал, — шепотом подтвердил Володя, и Аночка только тут увидала у него на руках и ногах кандалы. Их надо было скорее снять, пока не заметил обер-кондуктор, а обер — уже вот он, идет по вагону. Снимать кандалы уже поздно, и Аночка прикрывает Володины цепи своими распущенными волосами…

Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат! Кто б ты ни был, не падай душой, Пусть неправда и зло полновластно царят Над омытой слезами землей… —

громко произносит Володя.

— Я его невеста, невеста! — кричит Аночка в страхе, что Володю могут увести от нее — Я его невеста! Возьмите меня вместе с ним!

Внезапный резкий толчок встряхивает Аночку и швыряет ее под поезд вместе с Володей. Грохочут и рушатся с верхних полок чемоданы, корзины, в темноте раздаются испуганные выкрики, проклятия, брань, плач ребенка…

— Крушение!

— Коллеги, все целы? Все живы? Где вы, Аночка? — В неподвижном мраке вагона чиркает спичка, в свете ее огонька над Аночкой наклоняется Вася Фотин. Только тут она поняла, что лежит на полу вагона.

— Я здесь, — ответила Аночка. — А Володя?..

Вдруг она поняла, что сон и явь перепутались у нее в голове. На ее нелепый вопрос никто не обратил внимания, ей помогли подняться и лечь на место. Поднимали и укладывали по местам корзинки. По вагону тянуло резкой морозной струей.

— Затворите же дверь, ведь зима! — раздраженно кричал кто-то.

— Ребенка простудите! Затворяйте же двери!

— Два вагона сошли с рельсов! — явно радуясь, что первым сообщает новость, оповестил какой-то пассажир в темноте.

Хлопнула дверь. С фонарем вошел проводник.

— Господа пассажиры, все целы? Ушибов, ранений нет? Ну, слава богу!

Он стал сапогом на Аночкину скамью, вставил в фонарь новую свечку. Скучный, тусклый, загорелся ее огонек. Тревожные и возбужденные голоса успокаивались. При свете свечи стало видно пар, поднимавшийся ото ртов при дыхании, и от этого показалось еще холоднее. Аночка куталась.

— Будем стоять? — уже спокойно зевая, спросил у проводника какой-то пассажир.

— Будем стоять, — уныло повторил проводник.

— Где стоим?

— Недалеко Рязань. Скоро утро…

— Пока не начнете бороться сами за сокращение рабочего времени, до тех пор будут и крушения: уже сколько писали, что они случаются от усталости железнодорожников. Бастовать, бастовать вам надо за ваши права! — поучающе заключил Вася.

— За забастовки нам денег не платят, барин! А детки-то плачут, им хлебушка надо. Антилигенция забастовочки любит, а нам не с руки, — заученно отпарировал проводник.

— Господи, глушь какая! Темень какая! — пробормотала Фрида, слушая проводника. — И когда она кончится, эта проклятая темнота?!

— Рассветет — и покончится. В девять светло уже станет, — равнодушно утешил ее проводник.

— Скорее бы уж пробило девять часов на часах Российской империи! — шутливо вздохнул Вася в тон Фриде.

Уже совсем утром поезд тронулся дальше.

В Рязани села еще небольшая группа студентов. Эти «соседи Москвы», случается, наезжают домой и в середине семестра, однако не менее прочих бывают в дороге обременены корзинками и коробками со съестным.

— Коллеги, позвольте к вам присоединиться? — просительно произнес один из рязанцев, при этом уже бесцеремонно вталкивая корзину под ноги Фриды. — Ведь спать все равно уже больше не будете.

— На четыре часа опоздание. Всю ночь вас прождали! — оживленно шумели новые спутники.

Они притащили огромный чайник с уже заваренным на вокзале чаем.

— Коллеги, чайку! — приветливо предлагали рязанцы.

Нам без чаю нельзя, Выпьем чаю, друзья, —

шутливо запел один из них.

Выпьем, выпьем горячего чая! —

подхватили другие.

Коли ты не идиот, Чаем грей свой живот. Он без хлеба тогда не скучает…

— Это гимн голодающих студентов, коллеги. Автор текста, Сеня Володечкин, в прошлом году погиб от чахотки, но сохранил до конца оптимизм, присущий подданным нашей счастливой империи, — бойко, тоном конферансье болтал веселый чубастый рязанец с едва пробивающейся рыжеватой бородкой. — Держась его заветов в отношении чая, мы, благодарные земляки, помним всегда о его убеждениях и следуем им не только в вопросах чая…

— А какие же были его убеждения, кроме великих и важных вопросов чая? — спросила Фрида.

— Видите ли, наука уже доказала, что философия голодных — это всегда материалистическая философия. Материалистический оптимизм нашего погибшего друга Сени Володечкина в применении к пониманию истории человечества, я бы сказал, может характеризоваться как исторический материализм, сиречь — марксизм, который, как известно…

— Филолог! По кафедре логики! — перебив неугомонного говоруна, тоном прорицателя возгласил с верхней полки Федя и жестом провидца устремил палец в его сторону.

— Ошиблись, коллега, я естественник, — отозвался неумолчный оратор. — Что, впрочем, не мешает обладанию даром словоизвержения и даже — логического мышления, откуда и вытекает признание материалистического учения как единственно мыслимой философии голодающего студенчества, Дарвинизм как естественнонаучная основа…

— Митя, опомнись! «Если есть у тебя фонтан, то заткни его, — дай отдохнуть и фонтану», — с сумрачным юмором процитировал второй рязанец, некрасивый, угрястый, чернявый верзила с добрыми карими глазами.

— Кузьма Прутков — пророк заплесневелой пошлости. Никогда не цитируй его в приличном обществе, — отпарировал говорун.

— Подставляйте стаканы, коллеги. В чайнике ровно полведра, — объявил третий товарищ, Мишка, маленький, щуплый, с тонкой шеей, в очках, нагладко стриженный, выложив на оберточной бумаге нарезанную чайную колбасу и еще не остывший, благоухающий ситник.

— Пролетарии всех факультетов, присоединяйтесь, — пригласил и говорун, первым подставив огромную кружку под темную струю чая.

Выпьем, чаю, друзья, Нам без чаю нельзя, Наливай же горячего чаю, —

опять запел он.

Коль я три дня не сыт, Чай да кус колбасы На три дня мне обед заменяют! —

подхватили его товарищи, устраивая себе бутерброды, достойные Гаргантюа.

Кто, откуда, куда, с каких факультетов и курсов, — завязалось знакомство.

Снова набились в купе самарские и сызранские студенты, послышалось волжское «оканье», перебиваемое рязанским «аканьем».

И снова Вася заговорил со всеми о том же, о своем: о поддержке питерцев силами всех городов, об общестуденческих задачах всей молодежи.

Фрида смотрела на Васю блестящими, казалось — даже влажными от восторга глазами.

«Как Мария на Иисуса Христа», — подумала Аночка.

— Что, господа, беспорядки устраивать едете к нам в Белокаменную? — раздался добродушно-насмешливый голосок.

Все подняли головы, обернулись в сторону усатого, плотного господина из чужого купе, который стоял в проходе, может быть, даже довольно давно, и слушал полуоткровенные речи Васи.

— Собираемся, полупочтенный милгосударь, беспорядки кончать и наконец-то порядочный порядок устраивать, — неожиданно резко сказал мелкорослый рязанец Мишка. — А вам, собственно, что? Вы хотели чайку попросить? — решительно подступил он к усатому.

— Да нет-с, просто так-с, побеседовать, — смущенно робея, откликнулся тот.

Аночка с укоризной взглянула на невежливого коллегу.

— Может быть, вам карандашик, наши фамилии и факультеты хотели бы записать-с? — еще более резко и откровенно спросил Вася.

— Помилуйте! Вы меня, вероятно, за кого-нибудь принимаете… — пробормотал господин, ретируясь.

Но долговязый чернявый верзила Коля оказался уже позади господина и стоял так, что тому некуда было деться.

— Нет, что вы! За кого же вас можно принять? Просто у вас такое симпатичное выражение лица, в нем столько интеллекта, что хочется вам на память оставить визитную карточку, — подхватил говорун Митя, тряся белокурым вихром и наступая в свою очередь на усатого. — Но так как мы карточек не заказали, то придётся расписаться самим. — И он, быстро скинув шинель, стал подсучивать рукава тужурки.

— Господа, да чем же я заслужил?.. Ведь я позову на помощь! — неожиданно тоненько выкрикнул господин.

Федя поднялся с места, слегка отстраняя разговорчивого рязанца, и выкрикнул прямо в лицо усатому господину:

— Брысь!..

— Ну-ну, поколеньице! — разведя руками, сказал господин и с поспешностью удалился в дальний конец вагона.

— Зачем вы так на него? — с укором сказала Аночка. — Может быть, он так просто, какой-нибудь господин…

— Вагон плацкартный, места все заняты, как утверждал проводник, а сего господина, вашего подзащитного, пустили в служебное отделение. Когда он садился, я видел — он вместо билета что-то украдкой показал у входа, — пояснил Вася Фотин.

— Господа, я просто решу ваши споры, — сказал Мишка. — Это собственный Колин шпик. Николай сел сначала не в тот вагон, и вот он его ищет. Коля таскает его за собой повсюду. Раз даже извозчика взял и велел ему сесть с собой, а потом заплатить заставил.

Взоры всех обратились к чернявому. Тот сумрачно и застенчиво улыбнулся.

— С Девички и до Сокольников. Наказал на полтинник прохвоста, — признался он.

Уже замелькали подмосковные дачи, и, хотя до прибытия оставалось более часа, публика начала с кряхтением собираться, укладывать и потуже затягивать ремни на постелях, вешать замки на корзинки, дальние пассажиры сговаривались о совместной оплате носильщика… Аночке хотелось скорее, скорее услышать звоночки конок, увидеть многолюдные московские улицы, в серебряных блестках деревья нарядной Садовой, слушать голоса торговцев, окунуться в капустный дух студенческой столовой, с галерки Большого театра взирать на волшебные сказки далекой сцены, жаться в тесноте на скамьях аудиторий, торопливо записывать лекции, а дома забраться на старенькую кушетку, подобрав под себя ноги, и читать, прислонившись спиной к горячим цветным изразцам старинной голландки…