"Виктор Эмский. Адью-гудбай, душа моя!" - читать интересную книгу автора

вид, курсировала туда-обратно, а дворник дядя Минтемир, Рустемов отец, шаркал
метлой по аллейке.
И был вечер. И дядя Минтемир, постукав черенком метлы о поребрик, присел со
мной рядышком. И если б я знал, что стрясется дальше, ей-богу -- зажмурился бы
навсегда.
-- Эх, Тюха-Витюха, давай, что ли, закурим, Витюха!
-- Не курю, -- и тут голос у меня предательски вдруг срывается, -- не курю...
дядя Минтемир.
-- Поди, секим-башка, и не пьешь?
-- Теперь и не пью...
-- Совсем яман. Плохо, говорю. Ладно, хоть помнишь, не забыл...
-- Что? О чем это вы?! -- Господи, прямо мороз по коже.
-- Сам, Витюха, знаешь. -- И он чиркает спичкой и, не прикуривая свою
"звездочку", пристально смотрит мне в глаза.
И я хочу, я рад бы отвести взор, но не могу, слышите, не могу. Оцепенев от
стыда и страха, я смотрю и смотрю в его карие, насмешливые его глаза. И вдруг,
точно сквозь слезы, дядя Минтемир как бы смазывается, теряет четкость, весь
такой туманно-расплывчатый, машет рукой -- ничего, мол, Витюха, не боись, все
путем! -- и темнеет, лишается очертаний, как фото, когда оно засвечивается, и
вот уже исчезает, как исчез он тогда, весной пятидесятого -- невозвратно,
бесследно, на веки вечные...
И только смятая пачка из-под "звездочки" да метла, приставленная к скамейке.
Я в ужасе хватаюсь за виски -- Господи, Господи! -- и как пьяный, как
задурившийся до видений, хотя от того, от прошлого кайфа, уже и помина нету, --
обхвативши головушку, пошатываясь, я выбегаю из скверика на все тот же, пропади
он пропадом, Суворовский: "Лю-юди! Товарищи! Вяжите меня окаянного!.." -- и
только уже на самых трамвайных путях, когда от неотвратимо наезжающего на меня
прожектора темнеет в глазах, только тогда я окончательно осознаю, что это, увы,
не сон, и что вот сейчас, через какое-то исчезающе малое, как моя частная
жизнишка, мгновение я попаду под колеса.

Глава четвертая

О том, как меня все-таки "зафиксировали"


Ничего сверхестественного не произошло. Меня просто-напросто сшибло, переехало,
проволокло по мостовой. Я даже ни на секунду не терял сознания, ну разве что с
перепугу обмер с открытыми, как у покойника, глазами.
Когда я наконец сморгнул, раздался голос. Такой, знаете, невозможно-родной, с
легким грузинским акцентом.
-- Это правакация! Это загавар! -- воскликнул откуда-то сверху, с небес
горестный Эдуард Амвросиевич. -- Слышите, я еще раз гаварю вам: грядет
диктатура! Я пака еще точно не знаю, кто канкретно будит диктатаром, но
диктатура, павтаряю, грядет!
Итак, я лежал на мостовой, рядом с роковым трамваем, совершенно голый и
почему-то мокрый. Я лежал, с ужасом пытаясь представить себе самого же себя, на
части разрезанного, а он, взмахивая кулаком скорбно продолжал:
-- Гатовится демакратический рэванш! Нэ за гарами путч, переварот! -- так он,
товарищ якобы Шеварнадзе, говорил, и правая его рука рубила воздух в такт