"Виктор Эмский. Адью-гудбай, душа моя!" - читать интересную книгу автора

Ах, бочку арестантов мог бы я по старой практике натолкать ей, но не сказал
ничего. Просто надел пижаму, которую она мне вынесла со словами: "Это папина,
стираная". Я оделся в полосатую пижаму -- точно такая была у меня в психушке --
и мы пошли на кухню отогреваться.
Она, глупенькая, зажгла все четыре конфорки. Мы сели за стол, колченогий,
крытый клетчатой, с паровозиками, клеенкой, сели и стали смотреть друг на
друга. И чем дольше я смотрел на нее сквозь волшебные свои розовые очки, тем
покойней и теплее становилось у меня на душе. И когда я понял: все, это судьба
-- я положил свою дурацкую ладонь на ее по-девичьи тонкое запястье и сказал:
-- Какие-то они странные были, во фраках...
-- Одинаковае такие и один заикается? -- оживилась она. -- Это братья-близнецы
Брюкомойниковы.
-- Брюкомойниковы?! -- удивился я.
-- Они у нас бьют, -- посерьезнела она.
-- Жидов? -- упавшим голосом спросил я.
-- Стэп, -- сказала она. -- Вообще-то они смирные, только очень хотят в
Америку...
-- Навсегда? -- не сводя с нее глаз, прошептал я.
И она вдруг смутилась, две суровых вертикальных складочки (о, эти складочки!)
прорезали ее математически-правильный лоб, она нахмурилась, незабвенная моя, и
тихо ответила:
-- Навеки...
Ее звали Идея. Идея Марксэновна Шизая. Вдова. Я полюбил ее больше жизни. Если,
конечно, все случившееся со мной имеет к жизни хоть какое-то отношение.
...От бессонницы полузаблудшей, взалкавшей стабильности, души моей!..
Раскладушку я поставил на кухне, чтобы не смущать ее, мою гостеприимную. Часов
до трех (т.е. до 15.00 по московскому) я беспокойно ворочался, пытаясь
осмыслить произошедшее со мной. Отчаявшись, врубал свет -- настольную, типа
того, на Литейном, рефлектора -- лампу, я доставал из-под подушки 53-й,
заветный, томик И. В. Левина (замечу, кстати, что других книг в доме я не
обнаружил), я раскрывал его -- серый с розовым тиснением на обложке -- и читал,
читал... Читал, пока строчки не начинали плыть и двоиться, как до встречи с
тов. Бесфамильным.
И тогда я откладывал эту книгу книг. Со стоном я откидывался на подушку и
долго, часами, смотрел на пулевую дырочку в потолке. Как в юности, в армии,
когда изо всех своих, тогда еще не тюхинских, сил попытался сам, в одиночку
понять и беззаветно полюбить "Капитал" гениального Маркса. И ведь осилил бы,
ну, как минимум, дочитал, если б меня, выродка, вовремя не комиссовали...
Она очень сердилась, когда узнавала, что я опять не берег свое зрение.
-- Ах, ну что же здесь такого непонятного, -- выговаривала мне Идея. -- Это же
так, Тюхин, просто... -- и, гладя мою поседевшую, в проплешинах от серной
кислоты, голову, все пыталась растолковать суть основного, играющего решающую
роль в развитии человечества противоречия эпохи -- противоречия между гибнущим
капитализмом и победно утверждающейся коммунистической формацией...
Бог ты мой, как же она хорошо, как умно и правильно излагала! И до того-то ведь
просто, Господи, до того, казалось, доступно!..
Поцеловав меня в воспаленный, гудящий, как силовой трансформатор, лоб,
наставница моя на цыпочках уходила в свою скромную светелку. А я, выждав минут
десять, тихо, стараясь не скрипнуть раскладушкой, вставал и тоже на цыпочках
крался к зеркалу над раковиной. Я снимал очки и, затаив дыхание, всматривался в