"Виктор Эмский. Рядовой Мы" - читать интересную книгу автора

ресницы, я вижу перед собой до гробовой доски незабвенного Бесмилляева.
Каким-то чудом он умудрился совершенно не измениться за тридцать лет.
Санинструктор, как тогда, в 63-ем, трясет меня за душу, не давая загнуться.
Глазищи у Бесмилляева карие, как его имя -- Карим, лоб смуглый, в оспинах от
"пендинки". Вот так и тряс он меня тогда всю дорогу до госпиталя, в фургоне, в
"санитарке", бешенно мчавшейся по гитлеровскому, тридцатых годов, автобану.
"Э-э, ти живой?.. Живой?.." А я, уже белый, с перехваченным от прорвавшейся в
брюхо "шрапнели" дыханием, намертво вцепившийся в ремень со штык-ножом (это
случилось на посту), я все никак не мог сказать ему самое важное: что подсумок
с запасным рожком остался там, под вышкой, где я только и успел расстегнуться и
на бегу вымычать: "М-мамочка!.." И вот, целую жизнь спустя, я нежно беру своего
ангела-спасителя за зебры и шепотом, чтобы не потревожить тяжело
травмированного товарища замполита за стеной, популярно ему, турку,
втолковываю, что я рядовой М. -- в некотором смысле все еще не скапутился, что,
конечно же, удивительно, особенно если вспомнить, что он Бесмилляев -- заставил
меня, Тюхина, лежащего под синей лампой с продырявленным желудком, высосать
целый чайник пахнущей хлоркой, теплой, кипяченой воды.
-- Э!.. от-писти! -- пучась, хрипит будущий Авиценна. -- Пирашу -- отписти:
тиварищу Бидееви пилоха...
-- Ты ему клизму делал?
-- Килизьми делал, пирисидури, гюликози давал...
-- Ну, значит, пора под солюкс класть!
В благодарность за обретенную свободу Бесмилляев приносит мне пятьдесят грамм
неразведенного в мензурке. Через минуту я уже блаженно пялюсь в потолок. Жизнь
увлекательная штука, господа: даже на смертном одре она не дает
соскучиться...
Итак, я лежу в гарнизонной санчасти, в пустой четырехкоечной палате. Время от
времени за стеной стонет непоправимо изувеченный мной старший лейтенант Бдеев.
Ему, бедолаге, не повезло больше всех: перелом обеих рук, ноги, трех ребер,
позвоночника, сотрясение мозга, нервный шок. Я опять отделался относительно
легко: ссадины, ушибы, временный паралич левой половины тела, косоглазие, по
утверждению подполковника Копца тоже вроде как временное. Я смотрю в потолок
сразу на двух бегущих в разные стороны косиножек и, криво чему-то улыбаясь,
думаю о том, что давным-давно уже -- лет десять, если не больше -- не получал
от друзей хороших, душевных писем. И нехороших тоже. Никаких. "Ау, закадычные
мои! -- млея от обжигающего пищевод лекарства, думаю я. -- И не стыдно,
мазурики вы этакие: за двадцать лет ни единой строчечки, ни одного звонка! Уже
и жизнь на излете, и зубов раз-два и обчелся, и следующая станция, похоже, и
впрямь Конечная, а я до вас так и не докричался, как будто их и не было,
надрывных стихов моих!.. Ау, единственная! Ты как всегда права: даже Ад -- и
тот у каждого свой, в меру его испорченности. Слово действительно материально,
а все самые бредовые фантазии наши уже сбылись, мы только не хотим сознаваться
в этом... Вот он -- мой персональный Ад, умница ты моя. Еще часок-другой и
подслеповатый черт по фамилии Шутиков, выйдя на крыльцо казармы, протрубит
"отбой". И когда отзвучит последняя нота, поперхнувшись соляркой, вырубятся
движки, в окнах погаснет свет, и это будет значить, что пожизненный срок стал
еще на один день короче, что наступила еще одна ночь, родная моя, только не
такая, как все прошлые, а длинная-длинная, нет, даже не полярная, а Вечная...
Ты слышишь -- Вечная ! По-военному беспробудная с 23-х до самых до 7-ми,
когда все тот же неутомимый Шутиков сыграет "подъем", и движки опять застучат и