"Евгений Евтушенко. Голубь в Сантьяго (Повесть в стихах) " - читать интересную книгу автора

свой портрет в парадном фраке с лентой, с действительно правдивой только
лентой, с той честной лентой, где ни капли крови, в которой его можно
упрекнуть. Но "леваки" не слушали Альенде, романа "Бесы" тоже не читали.
Левацкий доморощенный террор лицом социализма стал казаться, пугавшим
обывателей лицом. Раскалывалось все.
В кинотеатры входили люди вежливо, едино, но стоило Альенде появиться в
документальных кадрах на экране, как половина зала в полутьме свистела,
выла, топала, визжала, а половина хлопала так сильно, что я бессилья признак
ощутил. Включался свет, и сразу выключалась борьба, что разгорелась в
полутьме. Все неясней при полном освещенье. Все в жизни там ясней, где все
темней. Я видел митинг около дворца, где света было тоже многовато для
выясненья точного - кто с кем. Свет создан был во мгле прожекторами и
факелами, взмывшими в руках, но даже руки площади огромной не руки всех.
Есть руки про запас, готовые к предательствам, убийствам. Такие руки,
если час не пробил, и кошелек могут гладить, и детей, и даже аплодируют
вовсю своим грядущим жертвам простодушным, как будто выражают благодарность
за то, что те дадут себя убить. Альенде был оратором неважным, лишенным
артистичности обмана, в который так влюбляется толпа, когда она обманутой
быть хочет. Обманывать Альенде не хотел ни площадь, ни страну: себя -
пытался, когда он слишком часто говорил в той речи, неминуемо предсмертной,
о верности чилийских генералов, стараясь эту верность им внушить. Они стояли
за его спиной с мохнатыми руками - наготове и для аплодисментов и
предательств. А площадь к небу факелы вздымала, их из газет сегодняшних
скрутив, и вдруг увидел я в одной руке, подъятой ввысь во славу президента,
его тихонько тлеющее фото с каемкой пепла черно-золотой, как в траурной
сжимающейся рамке. Вот рамка сжалась, и лицо исчезло. Я вздрогнул - стало
мне не по себе, хотя живой Альенде на трибуне еще стоял, но с отблеском
тревожным тех факелов, начавшихся в очках... А после площадь сразу опустела,
лишь в полутьме, сколоченная наспех, поскрипывала мертвая трибуна, лишь
городские голуби блуждали по пеплу бывших факелов толпы, в него с опаской
клювы опуская, как будто что-то в нем найти могли. Один из этих голубей,
быть может, ко мне на помощь прилетел в Москву? Внутри большой истории Земли
есть малые истории земные. Их столько, что историков не хватит. А жаль.
Самоубийственно все знать, но и незнанье как самоубийство, лишь
худшее - трусливое оно. Жизнь без познанья - мертвая трибуна. Большая жизнь
из жизней состоит. История есть связь историй жизней.

3

Наутро, после митинга, в мой номер мне снизу позвонили.
Женский голос с испанским "ч" подчеркнутым спросил товаррища сеньтора
Евтученко: "Простите, я звоню не слишком рано? Я не могла бы к вам сейчас
подняться? Я рукопись хотела показать". Я с ужасом подумал: поэтесса. Я их
боюсь - и русских, и чилийских. Я никогда не знаю, что сказать созданию
совсем другого пола, слагающему в столбики слова, где жестяные, словно
бигуди, неловконько накрученные рифмы. Поэтов-женщин единицы в мире, но
прорва этих самых поэтесс. Какой аналитический разбор! Он подменен во мне
животным страхом, когда я жду включения в момент их слезооросительной
системы! Но женщина, которая вошла, была на поэтессу непохожа. Я сразу
понял - вроде пронесло, но снова испугался - неужели мне подвернулся случай