"Евгений Евтушенко. Голубь в Сантьяго (Повесть в стихах) " - читать интересную книгу автора

пострашней: передо мною - женщина-прозаик? Вошедшая, заметив мой испуг и
разгадав его, сказала сразу: "Я не пишу сама...
Я принесла вам прочитать дневник - все, что осталось от моего
единственного сына, покончившего жизнь самоубийством, а было ему только
двадцать лет". Ей было, может, сорок с небольшим. Она еще была почти красива
креольской смугловатой красотой, в мантилье черной, в строгом черном платье,
и крестик католический мерцал на шее без предательских морщинок, и в черных
волосах седая прядь светилась, будто локон водопада. Вошедшая приблизилась,
вздохнув, и протянула осторожно мне рукой в прозрачной траурной перчатке в
обложке, тоже траурной, тетрадь, как будто ее выпустить боялась,
"Оставьте... Я прочту..." - я ей сказал. Вошедшая была тверда:
"Прочтите при мне. Я не спешу. Я подожду. Мой мальчик вас любил. Он
слушал вас, когда стихи читали вы с Нерудой. Открыв дневник, вы все поймете
сами и, может быть, напишете поэму, так всем необходимую, - о том, какой
самообман - самоубийство". И я открыл дневник и стал читать чужой души
мучительную повесть, но разве в мире есть чужие души, когда вокруг так
часто - ни души?.. И мне душа чистейшая раскрылась. Погибший был, как
говорят, без кожи, а если кожа все-таки была, то так тонка, прозрачна,
беззащитна, что сквозь нее я видел в дневнике биение любой малейшей жилки и
вздрагиванье каждого комочка, как голубя, рожденного для неба, но
спрятанного в тесной клетке ребер, и чувствовал я кончиками пальцев,
касавшихся не строк, а рваных нервов, как под рукой пульсировали буквы.

4

Энрике было восемь лет всего, когда его отец - лингвист и бабник (что
по-испански мягче - "мухерьего", поскольку нет в испанском слова "баба", а
только слово "женщина" - "мухер") расстался с его матерью, женился на
женщине, чей муж был не лингвист, а дипломат, но тоже "мухерьего", и за
торговца мебелью старинной, как ни фатально, "мухерьего" тоже, с отчаянья
поспешно вышла мать. Отец сначала вроде счастлив был, но постепенно новая
жена, как новая игрушка, надоела, когда ее, как прежнюю игрушку, с жестоким
любопытством разломав, увидел в ней нехитрый механизм, а в нем пружинки
глупости, жеманства, которые так розово скрывал холеной кожи гладкий
целлулоид. Тогда-то он затосковал о сыне. Мать поняла, что новый вариант в
лице торговца мебелью был старым, ухудшенным к тому же тем, что он был
бабником и вместе с тем ревнивцем. Но больше, чем ко всем, он ревновал жену
к ее единственному сыну.
Мать, сына взяв, садилась в свой "Фольксваген" и уезжала в гости к
океану с изменчивым лицом, но неизменным, как будто бы лицо стихов Неруды,
которые читала сыну мать. Тяжелые зеленые валы к босым ногам, ступавшим по
песку, вышвыривали водорослей космы, сквозные, парашютики медуз, бутылочные
темные осколки, так нежно закругленные водой, что можно с изумрудами их
спутать, и камешки, чья драгоценность скрыта была в узорах, а не в именах.
Мать собирала камешки сначала лишь для того, чтоб опустить их в блюдце с
преображавшей камешки водой, создав немножко моря в своем доме. Потом она у
мастера-пьянчужки уроки шлифованья стала брать, и камни с нею так
заговорили, как из людей не говорил никто.
Энрике больше камешков любил сам океан, не ставший морем в блюдце,
могучий тем, что никогда не знает, как вздумает он сам себя вести. Скучища -