"Неделько Фабрио. Смерть Вронского " - читать интересную книгу автора

бочке, то есть в голове, и которые едва слышно звучат из ограниченного
острыми углами воротника пространства возле его лица: "Какое страшное
предзнаменование, дурное предзнаменование".
Бьется мысль, гудят обручи, скрепляющие голову, а в темноте надетой на
него бочки ту картину вокзала, где только что видел он и черную шляпку, и
ворона, догоняет другая картина, которая видна ему за окном на каждой новой
станции. Вот граждане очередного города, стоя у вагона, поют "Боже, царя
храни", размахивают флагами, затканными парчовой нитью, вследствие чего они
не развеваются, а тяжело и неподвижно свисают, ораторы, полные
воодушевления, прославляют и благословляют добровольцев, отправляющихся на
фронт, упоминают общую веру, братьев-сербов и матушку-Москву, потом и
ораторов, и командиров несут на руках и качают. "Совсем как на пирушке у
Демина, командира полка, когда мы отмечали генеральский чин моего
однокашника Серпуховского, - даже теперь с привкусом легкой зависти подумал
Вронский, - тогда еще Демин доказывал Яшвину (...кто знает, может быть, и
Яшвин тоже в этом поезде или он уже там, на месте?...) преимущества русских
над пруссаками, особенно в кавалерийской атаке", - и тут он сообразил, что с
тех пор прошло уже четыре года.
На одной из станций оратор призывал: "Наш долг - помочь сербам. Нельзя
оставлять их в беде", - и все присутствующие восприняли эти слова с
воодушевлением, тут же кто-то поднял на палке наспех сделанное чучело Папы
Римского, как кровью забрызганное красной краской, с уродливо размалеванным
лицом и огромной бумажной тиарой на голове. Раздались гневные выкрики против
Ватикана и фашизма, против Австрии и Пруссии,
после этого поезд тронулся,
и все пошло сначала.
После двух-трех таких чествований Вронский перестал подходить к окну.

Через невидимые глазу щели в обшивке вагона и через оконную раму тянуло
холодом, он сидел съежившись, и холод этот вдруг напомнил ему тот морозный
московский вечер, когда он отправился на литературный вечер писателей из
Сербии. Он уже не помнил, что читали поэты, о чем рассуждали критики, но в
памяти осталось, что присутствующие долго не расходились, желая поговорить с
гостями, и этот вечер укрепил его в намерении сделать какое-нибудь доброе
дело, чтобы хоть немного притупить ощущение мучившей его вины.
В первой части вечера гости, достойно и сдержанно читавшие свои
произведения и получавшие в награду то более, то менее громкие аплодисменты,
сумели создать в зале, заполненном слушателями, такую атмосферу
взаимопонимания и сердечности, которая - Вронский сам слышал такие
комментарии - свидетельствовала о чем-то большем, чем душевный подъем, с
которым русские, словно на новый пир в Кане Галилейской, всегда приходят на
любой литературный вечер; гости и манерой держаться, и остроумными
рассуждениями сумели сразу же преодолеть расстояние, разделявшее стол, за
которым они сидели на сцене, и зал, где виднелись вязаные дамские шапочки и
меховые ушанки, к тому же и манера их поведения, и стиль одежды (об
определенной светскости свидетельствовали и платочки в нагрудных карманах
мужских пиджаков, и английская обувь, и голландский табак, и дамские
сумочки, и покрой платьев) создавали у местной публики ощущение
респектабельности гостей и вызывали желание им подражать.
Но то, что на самом деле объединило их той ночью, и Вронский хорошо