"Федерико Феллини. Делать фильм " - читать интересную книгу автора

уступить, не очутись я однажды по ошибке в просмотровом зале "Текностампы".
Там на экране тянулась одна нескончаемая сцена: шел просмотр отснятого за
день материала к какой-то псевдомексиканской картине с весьма драматическим
религиозным сюжетом: в ней рассказывалось о жизни одного священника,
принявшего страдания за веру. Называлась она "На пути к Гваделупе". В кадре
была беспредельная, уходящая за горизонт песчаная равнина, по которой
двигалась, незаметно, но неуклонно приближаясь, черная точечка. Точечка
постепенно увеличивалась, было ясно, что она должна вырасти до крупного
плана, но сколько для этого понадобится времени! Вот уже можно разглядеть
человека в пончо и в широкополой шляпе. В темном зале кто-то произнес: "Ага,
это он, падре Бирильо". И тут наконец показали крупным планом
священника-страстотерпца. Он медленно поднял голову: под полями сомбреро я
увидел недоуменно улыбающуюся физиономию Леопольде Триесте. Мне пришлось
заткнуть рот бархатной портьерой, чтобы не расхохотаться, я корчился в
конвульсиях - так смеяться меня не заставлял даже Оливер Харди.
Первый день работы над "Белым шейхом" начался неудачно, просто даже
плохо. Предстояли натурные съемки. Я выехал из Рима на рассвете. Когда мы с
Джульеттой прощались, сердце у меня колотилось, как у человека,
отправляющегося на экзамен. Я даже остановил свой "Фиат-500" у какой-то
церкви и зашел туда помолиться. В полумраке мне померещился катафалк, и я
стал суеверно убеждать себя, что это плохое предзнаменование. Но в
действительности никакого катафалка не оказалось, и вообще в церкви не было
никого. Ни живых, ни мертвых. Я стоял там один, но, увы, не мог припомнить
хоть какую-нибудь молитву. Дав богу несколько туманных обещаний исправиться,
я вышел из церкви с неспокойной душой.
Когда я выехал на автостраду, ведущую к Остии, спустил баллон; нужно
было сменить его, но я понимал, что сам сделать этого не смогу, и стоял
возле машины, в отчаянии сознавая, что опаздываю на свой режиссерский дебют.
К счастью, мимо ехал грузовик, а его шоферсицилиец был в хорошем настроении,
так что баллон менять собственноручно мне не пришлось.
В Фреджене я появился без четверти десять, а встреча с группой была
назначена на половину девятого.
Все уже погрузились на баржу, которая качалась на волнах в целом
километре от берега и казалась мне далекой и недосягаемой. Пока меня везли
туда на моторке, я совсем ослеп от солнца и наша группа уже не казалась
недосягаемой - я вообще ее больше не видел, в голове была только мысль: "Что
теперь делать?" Я не помнил сюжета фильма, вообще ничего не помнил, хотелось
одного - бежать. Забыть. Но едва я занес ногу на веревочный трап, как все
сомнения вдруг рассеялись. Я поднялся на баржу, протиснулся сквозь
столпившихся артистов. Самому было любопытно, чем кончится дело. Мне,
бывшему помощнику режиссера, бывшему сорежиссеру, который кинокамеры и не
нюхал, в этот день нужно было снять сцену, способную смутить самого
Куросаву: ведь съемка велась в открытом море. Как поймать в кадр объект,
который находится в непрерывном движении и поминутно уходит за рамку? Даже
пытаться это сделать было бессмысленно. Я и не стал пытаться. В тот первый
день я так ничего и не снял. Члены съемочной группы косились на меня; их
взгляды выражали гнев и презрение. Мне казалось очень трудным и даже вовсе
невозможным втиснуть всю сцену в маленький глазок кинокамеры. Я пробовал
припомнить, что делали в подобных случаях режиссеры, с которыми мне довелось
работать в качестве сценариста. Но на память приходил главным образом