"Мужики и бабы" - читать интересную книгу автора (Можаев Борис Андреевич)

14

Сенечка Зенин понимал, что Мария набросилась на него, заручившись поддержкой Тяпина. Идти к тому вторично было бесполезно: Тяпин не любил его, да и Сенечка не больно ломал перед ним шапку. В районе были козыри и повыше. Так что, если идти на поклон, то уж не к Тяпину. Подумаешь – гусь с горы. Давно ли вылез из двухоконной избушки, а теперь морду воротит.

За каких-нибудь три года уже здесь, в Тиханове, при Сенечке, Тяпин превратился из Митьки-Сверчка в Митрофана Ефимовича. В ту пору Сенечка начинал свою первую учительскую зиму. Вместе с гармошкой-хромкой он привез в фанерном бауле шевровые сапожки, зеленый змеистый галстук в косую красную полоску да пупырчатую кепку-восьмиклинку. Думал – королем пойдет по Тиханову. Кудри завил у парикмахера. А его в клубе на смех подняли: «Эй, баран с гармонией, сыграй вальс «Кошачьи слезы»!»

Он играл назло: «Ты, Настасья, ты, Настасья, отвори-ка ворота…» – и делал неприличные жесты. Его дважды побили. В отместку он перестал ходить на вечеринки, играл только на свадьбах за деньги. Его окрестили шаромыжником. Тогда он продал гармонь и купил ксилофон. На престольный праздник покров день он поставил ксилофон перед школой, недалеко от церкви, а в самый разгар службы ударил молоточками по ксилофону и запел антирелигиозные частушки: «Долой, долой монахов! Долой, долой попов!..»

Сбежалось полсела зевак на эту диковину, ребятишки полезли на забор, столбы не выдержали, ограда рухнула и зашибла двух человек. Их отвезли в больницу, а Сенечку прозвали членовредителем. Где бы он ни появился, на него указывали рукой и говорили: «Ты думаешь это учитель? Это членовредитель…»

И над кепкой его пупырчатой смеялись: «Ребята, вон гриб мухомор на двух ногах торчит». Зимой здесь кепок не носили. У фартовых ребят были пуховые шляпы, а то и бобровая шапка на ином. Но всех перефасонил в ту зиму механик из казанского затона Митька-Сверчок. Он ходил с непокрытой головой, в зеленой бекеше, отороченной кенгуровым мехом, и в белом кашне навыпуск – один конец спереди свисал до самого пупа, другой сзади. Как выяснилось потом, он только представлялся механиком, а на самом деле был всего лишь помощником механика, но бегали за ним тихановские ребята, что за твоим капитаном. Что за чудо! И жил он на самом краю Тиханова в подслеповатой семиаршинной избушке, и мать его прозывали в насмешку Красивой за отечное, чугунного цвета лицо. Пересказывали, как она вместе со своей сестрой Сметаной на пересменках носила в Степановскую больницу горшком на себе отца, Кузю-Сверчка, деда Тяпина. «Махонький был Кузя-то, одна и слава, что голова большая. Я вам, говорит, девки, голову-то на плечо положу, а ноги у меня усохли… и все остальное. Там и тащить нечего. Лошади в лугах были. А он жаром исходит… Что делать? Понесли на себе… Сметана до Сергачева на закорках несла, а Красивая – дальше, до самого Степанова. И назад принесли. Дотемна управились…»

По всем расчетам, над Митькой-Сверчком должны бы смеяться. А его завеличали – Митрофан Ефимович! Сперва в ячейку избрали секретарем, потом продвинули в волость… А теперь он в районе голова всему комсомолу. Сенечка так себе объяснял это загадочное возвышение Тяпина: есть люди, которым тяготение к отдаленным мыслям и внутреннему переустройству не знакомо. Они ухватывают только то, что им говорят, но пропускают мимо ушей – что подразумевается. У них один лозунг – навались, пока видно! А что делать в темноте – не знают. Этот Митрофан умел крикнуть: «Ребята, дороги мостить!» И сам в гати лез с хворостом. Его и заметили, продвинули. Ну и что? Дороги-то мостить и дурак сумеет. А ты попробуй определи – где выбоины будут? Ничего, Митрофан Ефимович, поглядим еще, кто на крутых поворотах вперед уедет, а кто и в канаву свалится.

Он дождался возвращения из округа Возвышаева и утречком, пораньше, смиренно поджидал его на просиженном диване возле Банчихи. Никанор Степанович громко поздоровался с Сенечкой:

– Привет передовой комсомолии! Ну, комса, по какому вопросу?

– Вопрос, Никанор Степанович, всеобщий, – о классовой борьбе и ее отклонениях.

Сенечка, с одной стороны, как бы с почтением наклонил голову, с другой стороны, нахмурился, придавая лицу своему выражение озабоченное и скорбное. Возвышаев тоже нахмурился и, в широком отмахе указав ладонью на дверь, решительно произнес:

– Прошу проследовать!

В кабинете Сенечка вынул из бокового кармана двойной тетрадный листок, аккуратно обернутый газетой, и протянул его Возвышаеву:

– Это копия моего донесения на имя бюро. Отчет о поездке в Гордеево и Веретье. Я хочу, чтобы вы познакомились с ним заранее.

– Гм, – Возвышаев со значением посмотрел на Сенечку, но листок взял и прочел.

– Очень правильно сделали! – Возвышаев не пояснил – что правильно? То, что он сделал там, в Гордееве, или то, что передал ему копию донесения. Но лицом подобрел, пригласил Сенечку сесть в кожаное кресло и даже улыбнулся.

Сенечка хоть и присел в кресло, но на самый краешек, да еще подавшись туловищем к Возвышаеву, как бы подчеркивая всем существом своим, что не беседовать на равных он пришел сюда, а выслушать дельный совет, в любую минуту может встать и двинуться в том направлении, куда ему укажут.

– Мы живем в такое время, когда нас призывают к действию, а некоторые товарищи упираются обеими руками и ногами, как парнокопытные животные.

– Не только упираются, дорогой товарищ, – с чувством отозвался Возвышаев. – Более того, толкают нас в сторону и под уклон. А этот уклон называется правым.

– На стихию работают, – со вздохом подтвердил Сенечка.

Возвышаев встал, крупно зашагал по комнате и, глядя себе под ноги, сердито рассуждал:

– Советская власть дала нам всеобщее право жить в братском равенстве и отвечать друг за друга. Поэтому все эти подоходные налоги, индивидуальные обложения есть повестка на приглашение – стать в строй. Идти не к личному обогащению, а всеобщему.

– Правильно, Никанор Степанович! У нас не мирное прозябание, а культурная революция, как сказал поэт.

– Хорошо мыслишь, комса, хорошо! Побольше бы нам таких горячих сторонников.

– А вы действуйте смелее. Пора ударить по кулаку и по всей этой зажиточной сволочи.

– Но, но, не забывайтесь. На все есть установленные сроки и свои приказы. Раз приказа нет, сиди и жди. Но готовиться к этому нужно.

Возвышаев сел за стол и как-то неожиданно спросил:

– Вы член партии?

– Кандидат.

– Тоже неплохо. С каким стажем?

– Да уж на второй год перевалил.

– Пора в члены переходить… Инициативные товарищи нам нужны. Местная низовая партячейка, прямо скажем, плетется в хвосте событий… – Возвышаев одним глазом смерил Сенечку, другим уперся в его донесение, лежащее на столе. – А что, не засиделись ли вы на комсомольской работе?

– Так ведь наше дело известное – где бы ты ни находился, а держи четкую пролетарскую линию в повседневной работе, – уклончиво ответил Сенечка.

– Верно! А если сказать конкрекно, – на последнем слове Возвышаев словно споткнулся, и Сенечка уловил это «конкрекно», – то теперешняя пролетарская линия заключается в том, чтобы ни одно кулацкое хозяйство не ускользнуло от индивидуального обложения.

– Действовать конкрекно, – повторил Сенечка, – значит привлечь бедноту к выявлению кулацких хозяйств. Так я вас понимаю?

– Именно! Вы который год у нас в Тиханове?

– Четвертый пошел.

– Срок подходящий. Местное население, надеюсь, знаете?

– Как не знать! Я ведь учитель – вроде попа по дворам хожу…

– Ну да, в целях, так сказать, культурного переворота… революции то есть. Родственники есть?

– Какие у меня родственники? Я же ведь из детдома.

– Да, да… я припоминаю… Мы вас в школу определяли… Еще в волости. Значит, вы безродный?

– Безродный.

– Это хорошо. Объективная мера действия и никаких материальных оснований. – Возвышаев глянул на Сенечкино донесение, прочел в конце его подпись и в скобках полное имя-отчество. – Вот так, Семен Васильевич… А как вы на это посмотрите, если мы предложим вам поработать секретарем местной партячейки?

– Но секретарем работает Кадыков. Как-то неловко, – Сенечка приподнял плечи и широко развел руками.

– Он уходит… В Пантюхино переезжает.

– Ну, если он уходит, тогда другой оборот. – Внутри у Сенечки все ликовало, но он смиренно глядел себе под ноги и тихо шевелил носками.

– Там выберут тебя или нет… Я надеюсь, конечно, что выберут.

– Никанор Степанович, я всегда готов…

– Обожди, не перебивай! Обстановку готовить надо теперь. Среду прояснять. С массой работать. А то получится вон как на гордеевском активе. Собрались выявить кандидатуры на индивидуальное обложение, а проголосовали против.

– Ну, в Тиханове этот номер не пройдет, – Сенечка шумно вздохнул и покрутил головой.

– Это легко сказать… В сельских учетных комиссиях есть зажиточные элементы. И они пользуются влиянием в народе.

– В таком случае их не надо привлекать, – спокойно возразил Сенечка.

– Они же члены комиссий, голова два уха! Как ты их не привлечешь? Сначала их исключить надо.

– Да не членов комиссии, – мягко пояснил Сенечка. – Сами комиссии не нужно привлекать. Да, да. Комиссии в полном составе.

– Как? Без комсода начислять хлебопоставки и обложения?

– Ну и что? Поручить это активу бедноты да партячейке. Проще будет.

Возвышаев с удивлением поглядел на Сенечку, словно впервые видел его, – тот сидел, коленки вместе, носки врозь, по команде смирно, и тоже глядел на Возвышаева с детским простодушием – чему тут удивляться-то? – будто спрашивал он. – Это ж ясно само собой. Вот как дважды два – четыре.

– Я согласен. А теперь слушайте меня: встретьтесь с активистами из бедноты с глазу на глаз… Кандидатов сами подберите. И потолкуйте с ними. Подготовьте их насчет выявления хозяйств к индивидуальному обложению. Вы меня поняли?

Сенечка кивнул головой:

– То есть прикинуть, кого именно, и неплохо бы список составить. Я имею в виду обложенцев.

– Именно, именно, – подтвердил Возвышаев.

Сенечка вышел из РИКа окрыленным. Ну, что вы теперь скажете, Андрей Иванович и Митрофан Ефимович? Да, Зенин – Сенечка! Да, он в лаптях гармонь носил менять. Да, его били и в передний угол не сажали! Он что же – глупее вас?

Он зашел в магазин, отозвал из-за прилавка Зинку и шепнул ей на ухо:

– Есть предложение устроить нынче вечером уразуалямс. Так что не заговаривайся тут…

– Сеня, милый! Я – одна нога здесь, другая – там.

Сенечка сбегал к Левке Головастому в сельсовет, переписал всех лишенцев – держателей патента на заведения и торговлю, да от себя еще двух добавил. И получилось шестнадцать человек. Вот вам и кандидаты на обложение. Потом спросил: по скольку излишков сена начисляли в прошлом году? «И по десять пудов и по двадцать, – отвечал Левка, – это смотря по едокам». – «Так как налог у нас прогрессивный, излишки тоже должны начисляться в геометрической прогрессии», – изрек Сенечка. Левка не понял, что такое «геометрическая прогрессия», но согласно кивнул головой: «Это уж само собой».

Пригласил Сенечка к себе в гости Якушу Ротастенького и Ванятку Бородина. Выбрал их в собеседники Сенечка не случайно, – Якуша был не просто бедняком-активистом, но еще и членом сельсовета, а Ванятка на все Тиханово славится своей честностью и прямотой. Недаром фондовый хлеб и семена для сортоучастка Кречев доверил хранить в первую очередь Ванятке. К тому же он был партийный, умел не только повеселить народ, но и вдарить словом, как свинчаткой. Да и Зинка хорошо знала его и доверяла. На этот счет у Сенечки было особое соображение.

Он купил литровку рыковки, да килограмм копченой селедки, да у Пашки Долбача штуку колбасы, сам нажарил картошки на тагане, отварил яйца и даже самовар поставил.

Зинка прибежала домой возбужденной от любопытства и спросила, не успев дверь за собой притворить:

– Сень, куда тебя повысили?

– На кудыкины горы. Ты бы еще с улицы крикнула.

– А что, это секрет?

– Нет, ступай скажи Матрене Кривобокой. Она семи кобелям на хвост навяжет.

– Ну вот, у тебя всегда одно и то же: секреты и намеки. – Зинка сняла красную шелковую косыночку, взбила рукой навитые железными щипцами мелкие кудряшки, прошла к столу. – А между прочим, от жены секретов не бывает.

Она потянулась к нему целоваться.

Но Сенечка подал ей белую скатерть (из Зинкиной корзины достал) и приказал:

– Накрывай!

Потом, нарезая в тарелки колбасу и селедку, сказал нравоучительно:

– И когда ты, Зина, бросишь эти мещанские замашки и понятия? Уходишь на работу – целоваться лезешь, с работы приходишь – тебе вынь да положь, где был, отчитайся – что без тебя делал, с кем виделся? А как же? Я, мол, жена… А между прочим, жена есть понятие старорежимное. Это понятие сковывает свободные отношения в равноправной любви. Дружба превыше любого брачного союза. А если мы друзья, то и веди себя с достоинством – никогда не выпытывай, а располагай к себе доверие.

– Ну ладно, ладно! – Зинка потупилась, разгоняя рукой складки на скатерти. – Я знаю – ты образованный, умный, и взгляды у тебя передовые, и живешь правильно. Ну, так научи! Ты же обещал меня учить, когда уговаривал пожениться… – Она подняла голову и смотрела на него с легкой растерянностью.

Сенечка улыбнулся:

– Ну, ну… Не обижайся, – подошел и поцеловал ее в губы.

Зинка обхватила его за шею, шумно вздохнула:

– Тебя не поймешь, то целоваться не велишь, то сам лезешь.

– Это я любовь твою испытываю.

– Глупый! Чего меня испытывать. Кабы я не любила, не пошла бы самоходкой.

– Опять ты это гадкое словцо…

– Да ну тебя. Возьму вот сейчас и задушу!

– Эй-эй! Тише! Ты и в самом деле задушишь, – Сенечка попытался выскользнуть из мощных Зинкиных объятий.

– Не пущу! Говори, ну! – она все сильнее прижималась к нему разгоряченным телом.

– Да постой же! Люди придут, а мы тут с тобой черт-те чем занимаемся, – рассердился Сенечка. – Сядь!

Зинка нехотя присела, глядела на него в ожидании, как ребенок, у которого на время отняли любимую игрушку.

Сенечка оправил рубаху, плеснул в стакан водки, выпил и понюхал хлеб:

– Меня Возвышаев вызывал.

– Ну?

– Просил меня взять партячейку… Секретарем поработать.

– Согласился? – она приподнялась на локте.

– Сказал, что посоветуюсь с женой.

– Вот глупый! Чего тут советоваться?

– Есть одно соображение…

– Ты в самом деле решил со мной посоветоваться? – она поднялась с табуретки.

– А ты как думала?

– Сенечка, милый! А я такая дура… Ведь я подумала… – она опять кинулась к нему.

– Но, но! Давай на расстоянии. Садись! Что ж ты подумала? Что я тебя ни во что ставлю?

– Не обижайся… Но мне казалось, что ты в политику меня никогда не пустишь.

– А я вот хочу пригласить тебя на заседание бедняцкого актива.

– А что я должна делать?

– Выступить. Ты ведь хочешь быть моим другом. А друзья познаются в борьбе. Мы живем в такое время, когда борьба есть любовь и жизнь. И даже в песне поется: «И вся-то наша жизнь есть борьба».

– А что я должна сказать на активе?

– Надо показать пример высокой сознательности. На этом активе будут обкладывать кулаков налогом. А все прочие середняки должны внести излишки… Я надела не имею. А твой земельный пай остался у Бородиных. Вот и скажи, что сдаешь свое сено, как излишки, государству. Мы это запишем и потребуем с Бородина.

– Но ведь я жила у них… Они кормили меня.

– Что значит кормили? Ты не иждивенец, а полноправный рабочий человек. Да если разобраться, они попросту эксплуатировали тебя. Кто с ребятишками нянчился? Ты! Кто белье полоскал на пруду? Ты! Кто картошку копать? Ты! Сено согревать? Опять ты! А в гимназию отдавали небось не тебя, а Марию. Она, видите ли, талант. А у тебя, мол, способностей не хватило? Выдумки! Клевета!!

Зинка закрылась рукавом и всхлипнула.

А Сенечка еще на носках приподнялся, пальцем покрутил, и голос его звенел высоко и гневно:

– Каждый хозяин что-нибудь да придумает, лишь бы удержать возле себя работника. Почему они все против твоего замужества? Да потому, что от них работник уходил забитый и безропотный. И сестрица твоя хороша. Вместо того чтобы раскрыть глаза человеку на мир свободной, счастливой и новой жизни, она умышленно удерживала тебя в путах домашних предрассудков. И это называется комсомольский вожак? Пособник домостроевщины, вот кто она такая.

– Надюша тоже хороша, – сказала Зинка, вытирая рукавом глаза. – Обещала мне подарить куний воротник на шубу, но подарила Маше на шапку. А мне сунули смушковый, серый. И козий мех пошел Маше. Небось Машу к проруби белье полоскать не посылали. Как что, так: Зиночка, милая, сходи, выстирай. И картошку ворочать она не станет, и в луга не поедет. Все Зинка да Зинка.

– И ты еще с ними церемонишься! Да я бы весь пай забрал.

– Как ты его заберешь? Это ж земля!

– Земля государству перейдет. А сено отдай! Хлеб, зерно – все отдай! Солому, полову, мякину и ту забрал бы. Так что нечего церемониться, выступишь.

– Ты прав, конечно. Но все-таки я не могу… Встать эдак вот и сказать: Андрей Иванович, отдай мое сено?

– Темный ты человек, Зина. Это ж проформа. Бородин все равно обязан сдать излишки. И никуда он не отвертится. А в данном случае ты сама проявляешь инициативу. Отдаешь свое сено. И Бородину легче будет расстаться с такими излишками.

– А сколько сена?

– Сто пятьдесят пудов.

– Так много? Это ж на целую корову хватит.

– А что ж ты думаешь, крохи сдавать государству? Пойми ты – актив должен определить, кому сколько сдавать. И что же получится, если члены актива чужих будут обкладывать, а своих щадить, под крылышко брать. Это ж будет самая что ни на есть позорная старорежимная семейственность. В том и заключается передовой комсомольский настрой, чтобы судить всех по совести, то есть свою рубашку первой отдать.

– Нас могут неправильно понять. Осудить…

– А что делать, Зина? Будем терпеть. Но сама рассуди – каково будет мне, будущему секретарю, на первом же активе выгородить, освободить от обложения своего родственника. Да какими же глазами я буду смотреть на людей? Что они скажут мне? Ты хочешь, чтобы я был секретарем, то есть борцом переднего края? Хочешь или нет?

– Хочу.

– Ну тогда выбирай что-нибудь одно: или высокая принципиальность чистой идейности, или заскорузлая выгода родственных отношений.

– Ладно, я согласна с тобой. Только на этом активе выступай сам, говори за меня.

– Дай пожму твою честную, принципиальную руку! А теперь собирай на стол.

– Кто хоть к нам придет?

– Якуша Савкин и Ванятка Бородин.



Ванятка Бородин родился в семье, не обремененной хозяйскими заботами. Отец его, Евсей Нечесаный, в отличие от своих братьев – Ивана, да Петра, да Митрия, в погоне за богатством не топтал волжских берегов, не тянул бурлацкой лямки, не бегал по скрипучим сходням Нижегородской да Астраханской пристаней с тяжкими тюками за спиной и в Каспии не хлебал горькой штормовой похлебки; его Баку – спячка на боку, как говаривали про него братья. Не любил Евсей хлопотливой и бойкой жизни на стороне: «Чего я там не видал? – отвечал братьям, соблазнявшим его прелестями вольной жизни. – Мне и тут неплохо».

И в самом деле, жилось ему неплохо: лошадь и корова водились постоянно, сбруя, хоть и наполовину веревочная, была, землю ковырял не спеша. Зато уж погутарить на сходе ли, на базаре или на кулачную выйти, в стенку… тут пятерых отставь, а одного Евсея приставь. И откуда бойкость бралась у него, сила да увертливость? Увидит драку – с воза спрыгнет, соху в борозде оставит и убежит, ввяжется непременно: либо растащит дерущихся, либо сам подерется. Бывало, ребятишки сопливые только грохнут в наличник: «Дядь Евсей, наших бьют!» – за обедом сидит – так ложку бросит, в момент полушубок накинет, рукавицы на руки и помотает: «Игде они? Кому тут жизнь надоела?»

А так смирный был, скотину какую ни на есть пальцем не тронет. Сядет на край телеги, плетется, бывало, в хвосте обоза: «Но, ходися! Но, глядися!» Все мечтал о чем-то. В извоз ли собирается – навертывает онучи на ноги, уж ногу одну в лапоть сунет, оборой захлестнет и вдруг остановится, свесив нечесаную голову, задумается, позабыв про лапти и оборы. «Евсей, ты что, ай уснул?» – крикнет Паранька. «А что тебе?» – «Как что, мерин снулый! Вон люди добрые уже на улицу выезжают. А у тебя и лошадь не запряжена!» – «Поспею. Куда они денутся!» Однажды поехал просо волочить. День был воскресный, на улицах народ праздный. А он ведет себе лошадь в поводу, по обыкновению свесив голову. Возле колодца, на краю села лошадь потянулась пить. Евсей охотно подвел ее, попоил, повел дальше. Борона задела за колоду, постромки были у него веревочные, да еще на узлах. Лошадь дернула, постромки оборвались, борона у колодца осталась, а он пошел себе в поле. Ребята эту борону затащили ему на крышу. Не обиделся. «Вота, глупые… Пыжились, подымали на такую высоту. Чай, надорваться могли…»

Эта странная смесь дерзкой взрывной силы и одновременно незлобивости да вялой мечтательности была присуща всем Бородиным. Награжден был ей в избытке и единственный сын Евсея.

Ванятка Бородин женился поздно; не повезло ему с действительной службой: кто всего три года, а он пять с лишним лет отбарабанил на Черноморском флоте. Не успел толком оглядеться со службы, как забрили его на войну. А после мировой еще два года гражданской хлебнул.

Вернулся в двадцатом году, – у Евсея и крыша соломенная прохудилась. Отощал совсем старик – годы брали свое.

– Ванька, женись первым делом. Износились мы совсем – вон работник-то наш в борозде падает, – кивала на отца Паранька. – Да и я слепну, нитки в иголку не вздену. Латать портки некому.

– Жениться-то женись, да на ком? – рассуждал Евсей. – Кто теперь в наши хоромы пойдет? От нужды ежели какая…

– Глупые вы люди, – сказал Ванятка. – По теперешним временам все богатство вот где хоронится, – хлопнул себя по лбу. – Говорю вам: кого ни сватайте, а у меня будет в шляпах ходить.

Просватали за него Саньку Рыжую; она хоть носатая да конопатая, но девка справная – одна у матери. И мать ее, Настена Монахова, портнихой была. Не последний человек в селе. А тетка – кидай выше! – в монашках числилась. Свахой ходила Степанида Колобок, а провожаткой – Надежда Бородина. Ей Санька Рыжая доводилась дальней родственницей – монашка была племянницей бабе Груше-Царице. Надежда и к венцу наряжала Саньку Рыжую: платье белое шерстяное, уваль[8], цветы поверху, букет на груди приколола да еще венок надела, перед алтарем стелили плат белый, на который становились жених с невестой; одежду невестину в церкви держала – шаль и накидку, день был ветреный. И домой их проводила и за стол посадила. А стол-то, стол Бородины собирали всей коммунией: тут и мясо жареное, и колбаса, и котлеты, и курники, и печенье, а сладкое из свеклы сотворили (сахару не было), варенье из яблок да вишенья наварили – не отличишь, – где он, твой сахар? Поставь его рядом, ты и не глянешь на него!

Поп, отец Иван, отслужил молебен, родителей поздравил, да как глянул на стол: «Ого, говорит, вот это стол! Здесь купца Иголкина посадить не грех. Это что ж у вас за стряпуха, что за мастерица такая?» Есть у нас, мол, старуха-повитуха, сказали бы, да боимся сглазить. А старики-то все провожатке подмигивают… Это ее затея, ее рукомесло… Кажется, всем провожатка угодила: и накормила и спать молодых уложила – постель им разбирала.

А наутро пришла к Евсеевым, с ней никто ни слова, – все отворачиваются и промеж себя шепчутся. Оказывается, молодые заболели. А монашка, приехавшая на свадьбу из Нижнего, успела уж в Сергачево сбегать к ворожее. Та ей и сказала: провожатка виновата. Она! Кто же еще? Известное дело – с нечистой силой путалась, бочажина! Погодите… Это ее печенья да варенья всем нам боком выйдут. Еще неизвестно, что за сласти она туда намешала. А пантюхинская юродивая, прозорливая Наташенька, глядя на провожатку, так и сказала:

– Как увижу неверующего, так у меня глаз задергается, задергается… Нет ли у вас святой водицы? Лицо окропить.

– Кипятком бы тебе брызнуть в бесстыжую рожу-то, – ответила в сердцах Надежда.

– Надежда, ты в нашем доме божьего человека не трогай, – простонала Паранька. – Нам и так бог милости не дает. Не то и совсем все прахом пойдет.

Тут и заговорила матросская совесть у Ванятки, он ахнул кулаком об стол, так что вилки с ножами брызнули в стороны:

– Вы что, мать вашу перемать? Человек для вас всю душу выложил, а вы плевать на него! Вон отсюда, кулугурки длиннохвостые! – и вытащил из-за стола монашку с юродивой.

Всю застолицу как ветром сдуло. И свадьба на этом кончилась. А Надежде Ванятка сказал:

– Надя, век твоей доброты не забуду. И жену заставлю уважать тебя. И детям накажу… Мое слово – олово.

И подался матрос Бородин после женитьбы в Донбасс, на шахты. За шляпами поехал, как смеялись в Тиханове. Три года от него не было ни слуху ни духу. На четвертый год приехал партийным в черной фуражке с молоточками. Как снял фуражку, а у него макушка голая.

– Иван, где тебя так вылизали? Или там, под землей, с чертом «картошку копал»?

«Копать картошку» у тихановских драчунов значило – дергать клочья волос.

– Я-то накопал… Вы попробуйте. Моя картошка денег стоит… Не чета вашей, в мундере.

И в самом деле, деньги у него оказались. В скором времени построил он себе новый дом из красного лесу и даже лошадь молодую прикупил. Но, видать, место худое было. Сгорел его дом. И сгорел-то по-чудному. С утра загорелось… Воскресный день был. Уже базар собирался. Люди к заутрене пошли. Ванятка лошадь пригнал с выгона, привязал к плетню, а сам собирался в лес за хворостом. Санька у окна сидела, что-то шила. Вот тебе – народ бежит мимо окон, и все к ним в проулок.

– Спроси-ка, что за оказия, – сказал жене Ванятка.

– Шумят чего-то. Выйди, погляди, – отозвалась та.

Он вышел в сени-то, как дверь раскроет, его жаром так и обдало. Мать ты моя горькая! Горим! Вся крыша на сарае занялась, и огненные языки аж на подворье кидаются. Ванятка вспомнил, что в хлеву у него поросенок остался.

Он растворил ворота – да туда. А поросенок от него. Стой, скотина неразумная… Поджаришься раньше времени. Ну, гонялся за ним, гонялся, аж рубаха на самом затлела. Плюнул, выскочил наружу, а тут уж дом горит. Крыша соломенная была, под глинку покрыли. Она подсохла…

С треском загорелась. Искры шапкой поднялись. Толком и вытащить ничего не успели. Стропила рухнули, и все пнем село. Весь его капитал шахтерский дымом вышел. Кто поджег?

Одни говорили, будто базарников видели под защиткой, от проулка – выпивали да закуривали. Другие намекали – ребятишки, мол, играли на проулке в выбитного, и кто-нибудь залез в защитку покурить. А то и случайный прохожий мог обронить незатушенный окурок. Место бойкое – проулок, шастают люди взад и вперед. Пойди там, разберись.

И переехал Ванятка на новое место в конец села. Авось там повезет. Получил страховку. Собрал кое-как сруб из осиновых бревен, крышу соломенную. А что на страховку сотворишь? Сам окна и двери вязал. Сени из плетня сплел. Двор из жердей… Нагородил чурку на палку. Да и то в долги залез по уши. Вот и мотал соплей на кулак – то в извоз подряжался, то к Лепиле ходил в молотобойцы. Да какие это заработки! На хорошую выпивку и то не хватит. И земли всего четыре едока. А много ли возьмешь с четырех едоков? В город ехать – не подымешься – двое детей, сам четвертый. Оставить их здесь – жить на два дома выгоды нет. Куда ни кинь – все клин.

Вот тут и подвернулась ему счастливая мысль насчет артели. Андрей с Прокопом подхватили, и пошло дело. Три с лишним года – забота с плеч. Ванятка и сам оделся-обулся, и семью одел, и сбрую новую справил, и даже сад рассадил. Мечтал о новом кирпичном доме. Вот тебе, домечтался. Лопнула их артель. Как в песне поется: «…да не долго была благодать». Эх мужики-мужики, все жадность ваша да зарасть мешает жить сообща да в согласии. Одному молотилку жалко, другому жатку, третьему кобылу… А того не понимают, ежели все сложить вместе да по-хозяйски оборот наладить, выгодней дело пойдет.

Как-то в кузницу зашел Андрей Колокольцев. Вспомнили артельное житье-бытье, размечтались… И надумали по осени колхоз сотворить. «Собирайтесь все до кучи, ребята, – сказал Серган. – Я вам каждый день представленье давать буду: кирпичи бить на голове». – «А я вам коров подкую, – сказал Лепило. – Лошадей-то у вас мало – беднота». Ну, посидели, посмеялись да разошлись.

С тайной надеждой шел он к Андрею Ивановичу: поймет он его или нет? Авось отзовется? Авось поддержит? И еще толкала его в спину одна необходимость: узнал он от Сенечки, что на активе впишут Андрею Ивановичу сто пятьдесят пудов излишков сена. И потребует не кто-нибудь, а сама Зинка. Ванятка инда ус прикусил, а потом целый день ворочалась в голове его, словно жернов, каменная мысль – свинья я или не свинья? Помню добро или не помню? Помню! Пошел-таки вечером к Андрею Ивановичу предупредить. А там уж пусть соображает.

Размечтался по дороге. Хорошо бы зажили все одним колхозом: ни тебе налогов, ни излишков. И добрых людей тревожить не надо.

Все равны, как перед богом. Отвел бы он скотину на общий двор – ни тебе забот, ни хлопот. Уж как-нибудь вдвоем-то с женой заработали они бы и денег и хлеба. Семья маленькая – любота…

У Андрея Ивановича застал он милиционера Симу. Они сидели за бутылкой водки. Самовар на столе сипел, Надежда с Царицей пили чай.

– Чай да сахары! – приветствовал хозяев от порога Ванятка.

– Прямо к столу угодил. Быть тебе богатым… Садись, Иван Евсев! – пригласил его хозяин, пододвигая к столу табуретку, – мы тут со Степаном Никитичем (это про Симу) возвращение кобылы отмечаем. Пей! – Андрей Иванович налил и Ванятке.

Выпили.

– А я ноне приезжаю из лугов, смотрю – лошадь на дворе, под седлом. Бона, гость из Ермилова, – рассказывал Андрей Иванович, кивая на Симу.

– Как из Ермилова? Вроде бы он сергачевский? – спросил Ванятка.

– Неделю дома не был, – ответил Сима. – Дело все разбирали.

– А, с Жадовым! – догадался Ванятка. – Слыхали.

– Не только с Жадовым. Там целая компания.

– А что Жадов?

– Что Жадов. Зарыли, – ответил Сима.

Ванятка мельком взглянул на Андрея Ивановича и ничего не сказал.

– Вот приехал передать Андрею Ивановичу, чтоб съездил в Ермилово, протоколы подписал. С Жадовым кончено. А Лысого забреют как миленького. Получит и он по заслугам.

– Велики ли заслуги? – спросил Ванятка.

– Они ж с Иваном свистуновского ветеринара ухлопали. Их видели в Волчьем овраге братья Мойеровы из Выселок. Ну и доказали. Лысый крутился, вертелся… Суток четверо все отпирался. Но запутался совсем… И признался. Иван, говорит, стрелял, а я на бугру стоял.

– Этот живодер отстрелялся, – зло сказал Ванятка, играя желваками. – Многих он отправил на тот свет…

– Сказано, чем ты меряешь, тем и тебе откидается, – со вздохом заметила Царица.

Андрей Иванович сидел насупленно, чувствовалось, что разговор ему этот не по душе. Ванятка, заметив сноп, прислоненный к стенке, спросил Надежду:

– У вас ноне вроде бы зажинки?

– Да. Ходили пополудни с бабой Грушей. Рожь спелая. Завтра начнем жать.

Ванятка подошел к снопу, сорвал несколько колосьев, потер их в ладонях, взял на зуб осыпавшиеся спелые зерна.

– Зерно сухое, и налив хороший. Завтра и мы двинемся с Санькой. Я уж крюк[9] наладил.

– Говорят, вы с Андреем Колокольцевым опять артель надумали собрать? – спросил Андрей Иванович.

– Не артель, а колхоз. Вот по осени уберемся и думаем сообразить такое дело. Кое-кто из мужиков согласен.

– Ага… Поди, Якуша?

– Он.

– А Ваню Парфешина еще не пригласили? Степана Гредного, Чекмаря, – посмеивался Андрей Иванович.

– Як тебе не в шутку, а всурьез, – обиделся Ванятка. – Мы тут прикинули промеж себя – вроде бы получается. С властями посоветовались – одобряют, помочь обещают. Вот я и пришел с тобой посоветоваться. Ты мужик авторитетный, тебя слушают.

– Ну что ж, поговорим всурьез. – Андрей Иванович скрутил «козью ножку», закурил. – Значит, земля общая, скот вместе собрать, инвентарь… И работать сообща. Так я вас понимаю?

– Ну так.

– Мудрость невелика. Ладно, я пойду в колхоз… Но ты мне сперва организуй хозяйство, построй дворы, мастерские, машины закупи да дело покажи. Видел я в плену у немцев один колхоз. Коллективершафт называется. Да у них не токмо что люди обучены каждый своему делу – коровы и те сами себе водопой устраивают. Подходит к корыту, а там сосок от трубы выставлен. Она надавливает на него – и вода течет. Пей сколько надо. Чуешь? Капли воды лишней не пропадет. Вот это колхоз. Все участвуют на паях. Прибыль – которую часть по себе делят, которую в дело пускают: на строительство или машины покупают. Все идет вкруговую. А мы что сотворим?

– Ну вот, нашел чего в пример ставить – буржуйское хозяйство. Мы по-крестьянски, по-пролетарски, плечо к плечу станем, да друг перед дружкой так пойдем чесать, что будь здоров. Догоним и тех буржуев. Или ты не веришь, что мы супротив них сработаем?

– Веришь не веришь… Не в том дело. Ладно, тебя я знаю. Мужик ты горячий, работать с тобой можно. Но как только я подумаю, что поеду в поле на мосластом мерине Маркела, а на моей кобыле поедет Маркел и будет лупить ее промеж ушей чем попадя, так у меня ажно коленки дрожат.

– Он не токмо что бьет, кусает лошадь, черт зловредный, – сказала Надежда. – Намедни копна возил, мерин притомился, стал. Он его бил, бил – ни с места. Тогда он ухватился за холку и зубами его за шею: гав, гав! Ну, чистый кобель. Да нешто можно ему доверять чужую лошадь, когда он свою грызет?

– Опять двадцать пять. Я про колхоз, а они про Маркела да про лошадь. Кто у вас к кому приставлен? Ты к лошади или лошадь к тебе? Ежели хозяин ты, а не лошадь, так и рассуждай по-хозяйски. Что лошадь? Одна сработается, вторая появится. А здесь речь идет о жизни! Объединимся – машины появятся. Государство даст. Ни тебе налогов и обложений. Не бойся, что лошадь угонят или корова сдохнет. Все общее, и никаких забот. То есть ходи в поле, работай, старайся за все хозяйство.

– Конечно, у тебя какие заботы? – всего двое детей. А у меня их вон целая орава. Ты мне скажи, будет ваш колхоз выдавать хлеб по едокам?

– Это на общих основаниях… Кто сколько заработает. По справедливости.

– То-то и оно. Советская власть поступила мудро – она каждому народившемуся человеку выделяет пай земли. Все равны перед богом или, как теперь говорят, перед обществом. А вы что хотите сделать? И мою землю – восемь едоков, и землю Степана Гредного – два едока, объединить решили. Работать мы с ним будем в одинаковых условиях, да еще на моем тягле. У него нет ни хрена. И платить нам будут примерно одинаково: что я спашу на этой лошади, то и он примерно спашет на ней же. Но Степану со Степанидой на двоих делить заработок, а мне на семерых тот же заработок. Где же у вас справедливость? Значит, вы хотите создать такой колхоз, который будет на пользу бездетным и во вред многодетным. Это не по-советски, это, мужики, не по-ленински.

– Ну, это можно обговорить… Соберутся колхозники и решат.

– Так вы сначала соберитесь и решите. А мы поглядим. Никуда мы не денемся… Вон у меня самого целый колхоз подрастает. Чего им делать в одном хозяйстве? Настанет время – все они к вам пойдут. Так что старайтесь на здоровье, начинайте, – и он обернулся к Симе: – Я все хотел у тебя спросить: в кого это стрелял Кулек там, в избушке возле озера? Ну, когда засада была?

– А-а? Это когда я бросился к нему на помощь? – Сима ухмыльнулся и покачал головой. – Прибегаю к избушке, – а он лежит на бугре в кустах. «В кого стрелял?» – спрашиваю. Он глазами на меня хлоп-хлоп, а глаза-то осоловелые, красные. Раненый, что ли, думаю. «В тебя попали?» – «Нет, говорит, я стрельнул. Черный какой-то, здоровый… Сиганул из дверей прямо у камыши. Я вослед ему пальнул. Поищи там. Может, где валяется». Я бросился в камыши – никого. Вода да кочки. Ну, чего лежишь, говорю. Пошли в избу! А он мне – ты, мол, осторожней. Там прячется кто-то. Только что стучал в избе. Скамейку, наверно, повалил. Кабы кто сидел там, говорю, давно бы нас из окна ухлопал. Пошли! Встал мой Кулек на четвереньки, а на ноги подняться не может. Руками шарит по траве, как будто гривенник потерял. Вон ты, брат, какой воитель! Поднял я его, на ноги поставил, а от него самогонкой, как из пивной бутылки.

– Где он успел нализаться? – спросил Андрей Иванович.

Надежда и Царица засмеялись.

– Нешто за вами уследишь, – сказала Надежда. – Вы на причастии и то успеете нарюниться.

– Вот и я его спрашиваю: где ты нарезался? А он мне: я только, мол, попробовал… крепкая, зараза, как спирт. Вошли мы в избушку, и вся картина прояснилась: в углу стоит в плетенке бутыль с самогоном, а посреди пола валяется копченый окорок с оборванной веревкой. И следы когтей на окороке. «Ты дверь-то, наверное, не затворил?» – спрашиваю. «Не помню, говорит, я окорок не трогал, только из бутылки хлебнул малость и залег». Ну, ясное дело: вошел в избушку кот, с лавки прыгнул на висевший у потолка окорок, веревка оборвалась, кот испугался грохота и выбежал в дверь. А Кулек пальнул спьяну в кота. «Ты в кота, говорю, стрелял-то». А он свое тянет: «Ннеет. Энтот был здоровый и черный… А может, повержилось?»

– А что? Могло и повержиться, – отстраняя выпитое блюдце, сказала Царица. – Ничего хитрого нет.

– А я в тот раз и смотреть ни на кого не хотел, – сказал Андрей Иванович. – Так-то мне тошно сделалось. Сел на кобылу и только крикнул Кадыкову: в лугах буду, ежели на допрос вызывать. Он мне рукой махнул – давай, мол.

– Ох-хо-хо, время баламутное, – вздохнула Царица и продолжала свое: – Как по такому времени и не вержиться. Вон, намедни ехал дед Пеля из лугов мимо старого бочаговского кладбища. Припозднился… Время клонилось к полночи. И вот тебе на самом бугру за канавой стоят два вола. И вроде бы ярмом связаны. Стоят к нему мордой. Рога здоровенные! Ну как мимо них проедешь? Запорют! Остановил лошадь. Он стоит, и они стоят. Откуда, думает, здесь два быка? Ежели один мирской Демин? А другой откудова? И чего они стоят рядом? Да они и на быков не похожи. У наших рога толстые и короткие, а у энтих длинные, тонкие и ажно кверху загнутые. Ну в точности такие волы стоят, на которых татаре и дончаки к нам на базары арбузы привозят. Но ни арбы, ни упряжки… Стоят, не шевелятся. Да с нами крестная сила! – подумал дед Пеля. «Ну-ка я крест наложу». Окстился! Стоят. Тогда он молитву читать «Живые в помощь»: «Господи, заступник мой еси, прибежище мое…» Как дошел до слов: «да не убоишься от страха ночного, от стрелы летящей, во тьме приходящей…» – они и растаяли. Правда, говорит, вроде бы земля тронулась, колебнулась чуток и будто вздох какой послышался. Стеганул, говорит, я лошадь – и до самых Бочагов зубами стучал.

– Да у него и зубов-то, поди, нету, – возразил Андрей Иванович. – Ему уже за сто десять лет, пожалуй, перевалило.

– Что ты, Андрей Иванович! Новые поросли. Как за сто лет перевалило, так белеть во рту стало.

– Это он, поди, десна сжевал до костей, – сказала Надежда.

И все засмеялись.

– А может быть, это клад был? – сказал Ванятка.

– Все может быть, – подтвердил Андрей Иванович. – Там старая Крымка проходит. По той дороге татаре с юга на Владимир ходили. Добра-то поувозили не перечесть. Может, какой мурза или хан второпях, при налете русских и зарыл у дороги клад. Да и позабыл, поди, место. А то и самого мурзу убили и конников его посекли. Все может быть.

– Если клад, то ба-альшой, – оживленно блестя глазами, сказал Ванятка. – На телеге не увезешь.

– Какой клад? Будет вам небылицы городить, – сказал Сима.

– Чего? – недовольно спросил Ванятка. – Ты знаешь, как дядь Егор Курилкин клад откапывал? Ну?

– Не знаю.

– Вот и помалкивай. У Екатерининского моста, под самым Любишином ему вот так же в полночь показался бык. Он его кнутовищем по холке! Бык и рассыпался. Вроде бы что-то блеснуло при луне, как бы углубление на том месте. Лопата при нем оказалась. Пока он в задке лопату искал, пока лошадь остановил, к перилам привязал… Подошел – все ровно. Нет никакого углубления. Он перекрестился, поплевал на ладони и давай копать. Он копает, а под ним что-то позвякивает и земля вроде бы осаживается, со вздохом таким… Все ух да ух! Ну, как вон снег с тесовой крыши по весне оползает. Он уж по шейку зарылся. Вот тебе, едет тройка вороных. Тпру! «Ты чего здесь копаешь? – спрашивает с облучка. – Не сумел взять словом, лопатой не возьмешь!» И так, говорит, замахнулся на меня, вроде бы не кнутом, а саблей. И я, говорит, сознание потерял. Очнулся на рассвете: лежу в овраге под мостом, и где моя телега, где колеса валяются, а лошадь траву щиплет.

– Поди, по пьянке угодил под мост, – усмехнулся Сима.

– Почему? – спросил Андрей Иванович. – Это клад не дался в руки. Могло и хуже кончиться.

– А я вам говорю – слово знать надо, чтобы клад взять, – настаивал Ванятка.

– А нам весной дался в руки один клад, – сказала со смехом Надежда. – Расскажи, Андрей, как ты багром зацепил его в колодце?

– Ну тебя!

– Что за клад? – недоверчиво спросил его Ванятка.

– Да-а… – махнул рукой Андрей Иванович. – Шинкарей трясли по весне. Вот Слепой с Вожаком и надумали в колодце богатства свои схоронить. А у меня, как на грех, ведро оторвалось. Опустил я багор, щупаю… Что-то вроде зацепил. Потащу – мешок какой-то. Тяжелый! Чуть над водой приподыму – он плюх опять в воду. Мешковина рвется. Что за чудо? Изловчился я, зацепил за узел. Вытащил. Развязал мешок – а там одни медяки: пятачки да семишники. Ну, ясно, чей клад. После обеда, смотрю, – Вожак бежит с багром. Уж он буркал, буркал возле колодца… до самого вечера. А вечером ко мне приходит: «Андрей Иваныч, ты, говорят, ведро ловил багром?» – «Ловил, говорю». – «А ты еще ничего не поймал?» – «Поймал деньги в мешке». – «Это наши деньги». – «А я их в милицию отнес, говорю. Мне сказали, если хозяин найдется, сообщите нам. Так что идем в милицию». Эх, как он задом от меня шибанул в дверь и наутек. «Не наши деньги, кричит, не наши!» Так и пришлось мне самому тащить к ним этот мешок с медяками. Да еще дверь не открывают. Не берут. Вот так клад!

Все дружно рассмеялись, а Царица мотнула головой и сказала:

– Нет, мужики… хотите верьте, хотите нет, а деду Пеле знамение было. Потому как он у нас самый старый на селе, ему и сподобилось. Быть туче каменной и мору великому, говорит дед Пеля. Кабы война не разразилась?

– Упаси бог, – сказала Надежда.

– Говорят, что Чемберлен нам какой-то все время грозит.

– Вота спохватилась, милая, – отозвался Андрей Иванович. – Чемберлен отгрозил свое. Теперь в Англии правит Макдональд.

– А хрен редьки не слаще, – сказал с уверенностью Ванятка.

На кровати в горнице кто-то заворочался и хриплым голосом попросил:

– Пить подайте.

– Вроде больной у вас? – спросил Ванятка.

– Сережа заболел, – Надежда встала, пошла в летнюю избу, загремела кружкой о ведро.

– Дак в больницу надо, – сказал Сима.

– Мы с ним только сеодни из лугов приехали, – сказал Андрей Иванович.

– А что ваша больница! – вступилась Царица. – Трубку деревянную приставят к брюху и слушают. Болезнь не кошка, когтями не царапает, ее не услышишь. Она дух человеческий поражает. Ее изгонять надо. Я вот послала Федьку за водой из-под трех шумов. Наговорю водицы, окроплю Сереженьку – и вся лихоманка пройдет.

– Ну, мне пора… Совсем засиделся, – Сима встал и начал прощаться. – Спасибо за угощение! В Сергачеве будете – милости просим к нам.

– Сами заходите почаще! – отозвалась Надежда от кровати. – Когда на базар заедете… Когда и просто по пути.

– Спасибо, спасибо! – Сима вышел.

– Андрей Иванович, что-то мне тут не курится. Вон Сережка больной, – сказал Ванятка, подмигивая хозяину. – Давай на вольном воздухе потянем.

– Пойдем, потянем.

Они вышли на подворье, уселись на завалинке, закурили.

– Актив у нас готовится, – вроде бы между прочим начал Ванятка.

– Какой теперь актив? Страда только лишь начинается.

– Будем выдвигать на индивидуальное обложение. Список уже подработан. Вчера мне Зенин показывал. Говорит – согласован в РИКе.

– Сколько человек? – без видимого интереса спросил Андрей Иванович.

– Шестнадцать душ.

– Многовато. Кто именно?

– Шесть лавочников. Молзаводчики. Шерстобитчик Фрол Романов. Колбасник. Калашники. Трактирщик и Скобликов.

– А чего Скобликова обкладывать? За то, что ободья гнет своими руками? За это?

– Ну, ты сам знаешь за что… Все-таки из бывших.

– Н-да, жаль Скобликова.

– Ему все равно этой кутерьмы не миновать. Месяц раньше, месяц позже. Какая разница?

– Помногу обкладывают?

– Кого по пятьсот рублей, а кого и на тыщу.

– Да-а…

– Ну, это еще по-божески. Вон в Тимофеевке Костылина на полторы тыщи обложили. И то, говорят, платит.

– У того лавка богатая… Мастерские.

– Я ведь тебя предупредить пришел…

– О чем? – резко вскинул голову Андрей Иванович.

– Кроме этих обложений, будут излишки начислять по сену. Это пойдет по списку середняков. И такой список тоже составляется.

– Постой, излишки начисляем мы, комсод и сельсовет… Вы не имеете права.

– Зенин говорит – будто бедноте передают такое право.

– По скольку же начисляют сена?

– Кому по тридцать пудов, кому по сорок. А тебе сто пятьдесят пудов записали.

– Кто записал? На каком основании?

– Говорю тебе, пока это прикидывают лишь в узком кругу. Основание нашли. Зинка от вас ушла? Ушла. Вот она и сделает заявление на активе – свой пай по сену отдает государству. За твой счет, конечно. И с тебя его вычтут, будь спокоен.

– Да разве ж на ее паю столько накосишь? Это ж четверть всего сена! Они что, обалдели? – взорвался Андрей Иванович.

– Тише, ты не на собрании. В своем они уме или нет, я их не проверял.

– А Якуша был там… на этом самом вашем узком кругу?

– Был.

– Он что, тоже согласен?

– Говорит, раз член семьи за – у него возражений нет.

– Друг называется… Ну, погоди же! Не на того напали.

– Смотри, меня не выдавай. А то сам знаешь – по головке за такое не погладят.

– Ну, ну, давайте, старайтесь… Мать вашу…

– Ты чего на меня-то?

Андрей Иванович обернулся к нему, недовольно запыхтел:

– А ты что скажешь там, на активе?

– Что я скажу? Моя сказка ничего не изменит. А все ж таки хоть и двоюродным, но братом тебе довожусь. Сам понимаешь, как на это смотрят. Если Зенин выступит, да еще от имени жены потребует сена, то его могут поддержать. Так что учти. Свяжитесь как-нибудь с Зинкой, уговорите ее.

– Ну что ж, спасибо на добром слове. Но эта вошь на мне зубы поломает. – Андрей Иванович кинул окурок и растер его сапогом.

Проводив Ванятку, поднялся в летнюю избу хмурый и злой.

За столом сидел Федька.

– А ты чего тут сидишь? – спросил Андрей Иванович.

– Воды принес, – кивнул тот на поставку, стоявшую на столе. – Как наказывали – из-под трех шумов! Сперва зачерпнул возле плотины синельщика, потом на перепаде в Пасмурке, за Выселками, а за третьим шумом аж на Сосновку бегал.

Не слушая его, Андрей Иванович прошел в горницу и остановился на пороге: в переднем углу горела лампада, перед иконами, упав на колени, горой громоздилась Царица, наговаривала воду, налитую в обливную чашку.

– Стану я, раба божия Аграфена, благословясь, перекрестясь, пойду из дверей в двери, из ворот в ворота в восточную сторону, в восточной стороне есть окиян-море, на том окиян-море есть остров, на острове том есть святая православная церковь; в церкви той стоит стол-престол, на престоле том стоит божья матерь. Подойду я, раба божия Аграфена, поближе, поклонюсь пониже; поклонюсь, помолюсь, попрошу ее милости: сними с раба божия Сережи все скорби и болезни, уроки и призорья…

И вдруг этот торопливый бубнящий говорок оборвал детский сухой голос:

– Пить, баба! Пить…

Андрей Иванович почувствовал, как мягкая теплая волна хлынула из груди и застряла, забилась где-то в горле.

Он торопливо вышел в сени, сбежал по ступенькам скрипучего крыльца на подворье и, запрокинув лицо в темное наволочное небо, уловил холодные крапинки бесшумного дождя.

– Этот надолго зарядит… обложной, – вслух подумал Андрей Иванович и, вытащив из-под лапаса скатанный брезент, начал накрывать им телегу, на которой лежало вязанки две примятого свежего сена, только что привезенного из лугов.