"Ф.Скотт Фицджеральд. Ринг" - читать интересную книгу автора

веселая и жестокая ирония. Он научился понимать, какими мотивами
руководствуются люди и какие средства они, скорее всего, изберут, когда им
нужно будет чего-то добиться. Но теперь возникла новая проблема: как ему
применить это свое умение. Он был все так же наблюдателен, его зрение
осталось острым, да только увиденное становилось не так-то просто
воплотить, потому что видел он теперь вещи, к которым нельзя было подойти
с прежними мерками. Не то чтобы спортивная жизнь казалась ему единственно
достойной изображения - он просто не мог отыскать для себя ничего лучше.
Представьте себе человека, который смотрит на жизнь как на завершенную
последовательность физических действий - подъем, тренировка, удачная игра,
массаж, душ, ужин, любовь, сон, - представьте себе, что человек так и
живет, а теперь вообразите, что с такой меркой он попытается подойти к
настоящей жизни, где все ужасающе сложно и переплетено и даже величайшие
идеи и свершения тонут в сплошной путанице. Вообразите все это, и вы
почувствуете, какое смятение должно было охватить Ринга, когда он покинул
свой бейсбольный стадион и вышел в реальный мир.
Он по-прежнему отмечал и записывал, но уже ничего не придумывал, и это
механическое накопление, которым он занимался до смертного часа, отравило
ему последние годы жизни. Связывал его не страх перед его родным Найлсом в
штате Мичиган - связывала привычка к молчанию, выработавшаяся от
постоянного соседства "меднолобых", среди которых он жил и работал.
Вспомните - Ринг об этом написал, - что "меднолобые" кротостью не
отличались, напротив, были нахраписты, нетерпимы, нередко обуяны манией
величия. Ринг привык помалкивать, затем подавлять себя, и вот - не странно
ли? - он уже со страниц "Нью-йоркера" объявляет священную войну
неприличным песенкам. Он словно сам себе поставил условием высказывать
вслух лишь малую часть того, что думал.
Автор этих строк однажды сказал Рингу, что ему следовало бы
сосредоточиться на чем-то одном, чтобы его талант мог раскрыться
полностью, - лучше всего на чем-то глубоко личном, и притом таком, что не
потребует спешки. Однако Ринг только отмахнулся - да, конечно, он
идеалист, которого подстерегло разочарование, но он достойно принял эту
судьбу, и никакой иной изобретать ему не надо: "Я пишу о том, что можно
рассказать в печати, а все прочее, наверно, такой материал, о котором
вообще не напишешь".
Когда заходили разговоры в этом роде, он принимался уверять, что ничего
значительного создать не способен, но это была всего лишь отговорка - Ринг
был человеком гордым и не имел оснований преуменьшать свои возможности. Он
отказывался "говорить все как есть", потому что в решающие для себя годы
привык от этого воздерживаться; со временем эта привычка для него
превратилась и в требование художественного вкуса. Но нечего и говорить,
что для самого себя он никак не мог этим удовлетвориться.
И, думая о нем сейчас, испытываешь боль не только от самой потери, но
еще и от того, что в написанном Ринг выразил самого себя меньше, чем любой
другой американский писатель первого ряда. Осталась книжка "Ты меня
знаешь, Эл", да с десяток чудесных рассказов (боже мой, он даже не
сохранил для себя журналов, и, когда надо было готовить сборник "Как
пишется рассказ", пришлось переснимать страницы в библиотеке!), да еще
такие безудержно веселые, такие вдохновенные небылицы, каких не читали со
времен Льюиса Кэрролла. Все же прочее - средней руки беллетристика, хотя в