"Ульяна Гамаюн. Безмолвная жизнь со старым ботинком" - читать интересную книгу автора

Илюша мнил себя поэтом, пробавляясь милыми, абсолютно бездарными
стишатами. Кто-то внушил ему абсурдную уверенность в том, что он поэт, и
одураченный Илюша на склоне лет открыл в себе певца моря: расхаживал по
городу в тельняшке, с полосатым блокнотиком, куда аккуратно заносил черные
столбики ослепительно-белого верлибра. Его лирические пассажи походили на
наивные бумажные корзиночки, которые выплетает на уроке труда старательный
школьник, но все любили его и, любя, к Рождеству и именинам с притворным
приторным восторгом принимали прилизанные Илюшины приношения. Был у него
период и Прекрасных Дам, и в небе ананасов, откуда он, намаявшись с теми и
другими, по маяковской лесенке спустился в сад расходящихся хокку и скрылся
за сакурами. На фоне Илюшиных байронических замашек Илюшины бумажные
экзерсисы смотрелись особенно забавно. Он был сластена - в лирике и в прозе
жизни, носил сладкие разноцветные горошины в белом деликатном мешочке и всех
угощал. Так он и жил, наторея в кустарном стихоплетении, пока в один
прекрасный день его с совершеннейшей бухты-барахты не избрали вдруг мэром.
Помню, как мы втроем - я, Дюк и Карасик, - сидя на заборе, наблюдали за
торжественным вступлением Илюши в его мэрские права: Илюшины громогласные
друзья, Илюшина мама в горжетке, сам он - в белом жужжащем благоухании, с
россыпью розовых, как у прустовской Жильберты, веснушек на круглом лице.
Увенчанный чем-то торжественно-монархическим, новый мэр так и лучился
желанием творить и созидать. Начиналось все хорошо: майский день был
пышно-сиренев, душисто плакали акации, ничто в ленивом небе не предвещало
беды, и кто бы мог подумать, что мы, прогуляв - всего-то-навсего! - четыре
урока, будем вызваны к завучу на ковер, а Илюша в первый же день перенесет
свой пыл с проблем городской канализации на проблему амфибрахия. Ни
мэрско-мирское, ни поэтически-патетическое поприще не давалось Илюше. Любое
начинание выходило ему боком - такой уж он был человек. В делах практических
он оказался еще большим профаном, чем в делах лирических; вместо того чтобы
увязнуть в комитетах, он увяз в ямбе с хореем. В таких условиях и возник
пресловутый помощник - просто не мог не возникнуть.
Помощник прибыл из столицы утренним девятичасовым автобусом и, проводив
взглядом его дыркающий, копченый и плоский зад, направился прямиком в мэрию
с куцым чемоданишкой наперевес. Выглядел он более чем экстравагантно:
баклажанного цвета душный вельветовый костюм, желтый жилет, шейный платок с
канарейками, все это щедро сдобрено дорожной пылью - в общем, скорее беглый
антрепренер, нежели подпорка для расхлябанной городской власти. Ростом
приезжий был с высокую барную табуретку, и ему пришлось долго курсировать
вдоль стеклянных дверей мэрии (где в такую рань, разумеется, никого еще не
было), пока Михалыч его не заметил. Мягко-мохеровый, пронзенный спицами
золотистой утренней пыли, старик подошел к дверям и, сладко позевывая,
прошамкал нетерпеливому посетителю: "Рано, рано". Тот уперся, требуя
начальства; Михалыч с улыбкой юродивого продолжал приговаривать свое
благостное "рано". Заинтригованные шумом, ко входу подтянулись старушки,
торгующие арахисом и тыквенными семечками на площади перед мэрией. Поднялся
гвалт. Неизвестно, чем бы это все закончилось, если бы приезжий, пригладив
матово-белые, словно резиновые волосы - кучерявый белок, как у треснувшего в
кипятке яйца, - не извлек из внутреннего кармана и не ткнул сторожу под нос
мятую, сплошь в печатях и штампах бумаженцию. Михалыч встрепенулся и побежал
звонить начальству. Старушки тоже притихли - столичная индульгенция стреляла
без осечек, - но затаили на заезжего франтишку обиду. "Чует мое сердце,